Часть 1
23 ноября 2021 г., 16:21
В лазарете было довольно светло и просторно; это помещение, будучи абсолютно стерильно белым, резко контрастировало с любым другим, что располагались в штабе Портовой мафии — все они казались тёмными, порой даже жуткими. Сколько же жизней здесь было отнято? Скольких людей погубили эти безмолвные стены?
Чуя не знал и предпочитал об этом не задумываться — так и легче, и привычнее. Лет с шестнадцати он вообще обнаружил в себе тягу к спокойствию и стабильности, которых при всём желании никогда бы не смог достичь — и, как ни странно, понял, что равнодушие является спасением от многих переживаний. Ребёнок улицы, юноша, готовый и искренне желающий помочь близким оказался там, где приходилось убивать без разбору. Сначала трущобы — и тяжесть груза ответственности за других на собственных слабых плечах, а после — преступный мир Йокогамы, что совершенно не собирался принимать его в свои распростёртые объятья. Может, бесчувственным людям правда легче?
Чуя не был уверен.
— Ты в порядке?
Он раз за разом задаёт этот вопрос, зная, что не получит внятного и адекватного ответа, но продолжает беспокоиться за человека, которого должен презирать всем сердцем.
— Не умер. А жаль… — голос Дазая был хриплым и словно доносился издалека — или же это Чуя, сам того не замечая, проваливался на дно невидимого океана? — Смерть была так близко…
— Я пришёл сюда не твои дурные идеи выслушивать. Ещё хоть одно подобное слово, и я сам тебе шею сверну!
— Попробуй, — Дазай, улыбнувшись, отвернулся от Чуи к окну и махнул рукой. Он выглядел откровенно плохо: тонкая белая рубашка висела на нём, как лёгкое полотно, обнажая бледные и худые руки, сухую кожу и еле-еле видные шрамы на шее и запястьях. Последняя (лишь на этот раз) пуля попала в плечо; Чуя, таща напарника на себе, почему-то думал о том, что возможная смерть Дазая не принесёт ему никакой радости. В чём толк любоваться чужими страданиями, если человек истекает кровью и почти что умирает прямо на глазах, заливая ладони кровью и совсем не пытаясь бороться?
Чуя знал: его слабость — чужая боль.
Он никогда бы не оставил Дазая в беде, что бы между ними не произошло. Для себя Чуя объяснял это чем угодно — внезапно проснувшейся совестью, нежеланием отвечать за лишнюю смерть в отряде перед начальством, но только не собственным страхом.
Страхом смерти — и далеко не своей.
— Так что, даже не попытаешься? — скучающе спросил Дазай, болтая ногами в воздухе от нечего делать. Всё тело наверняка болело и требовало отдыха, но он, не слушая ни просьб, ни даже запретов доктора Мори, вскакивал с койки, болтался по коридорам первого этажа, пугая всех тех, кому не повезло встретить его на своём пути. Дазая не привыкли видеть без бинтов и уж тем более с задорной улыбкой на лице — такая картина пугала сильнее, чем вопли заключённых из пыточной, что находились в подвале.
Хорошее настроение Дазая опасно своей обманчивостью и лицемерием.
Чую не обмануть — Чуя сам тащил его на руках до больницы, больше всего на свете боясь не успеть.
Потерять…
— И это твоя благодарность?
В этих словах заключался вызов. Однозначно вызов — на очередную словесную перепалку с сомнительными доводами о бесцельности человеческого бытия.
Чуе не надо объяснять этого — Чуя знает, что своим рождением обрёк и мир, и себя на нескончаемые, бессмысленные муки. Но Дазай продолжает — день за днём, год за годом говорит об одном и том же, никак не решаясь переступить дозволенную черту.
— Благодарность за что? — он искренне недоумевает, не пытаясь хоть немного напрячь остатки своего скудного умишки, который, без сомнения, ему вышибли пару дней назад на поле боя. — За то, что ты спас меня, Чуя?
Собственное имя кажется проклятым, когда оно звучит из уст сатаны.
И Чуя, позабыв обо всём, мгновенно хочет вычеркнуть из памяти тот день и ту минуту, когда он решил, что жизнь Дазая стоит дороже, чем собственная.
На одной чаше весов лежат безопасность, спокойствие, благополучие — недостижимые идеалы, к которым стоит лишь стремиться ради хоть какой-то цели в жизни; на другой — риск, отвага, унижения.
Всё то, чем ему приходится жить сейчас — рядом с Дазаем.
— Хотя бы за это, придурок.
Одна фраза — и боль в груди становится просто невыносимой. Хочется выйти, сбежать из тесной палаты, выдохнуть — и убежать туда, где никто не найдёт.
— Вот как… Ты правда считаешь, что я должен сказать «спасибо» за это?
Дазай не умеет нормально говорить — и Чуя это понимает, потому что сам не справляется с этой лёгкой задачей. Он не помнил всех сказанных в пылу битвы обидных слов, которые, без сомнения, ранили обоих. Но самой сложной операцией на службе в Портовой мафии для него были переговоры; и именно на них — на, казалось бы, безобидных мероприятиях, его напарник за свой острый язык страдал чаще всего.
Честно говоря, смысла в переговорах Чуя и не видел — зачем пытаться оттянуть уже начавшуюся войну? Гораздо эффективнее — и приятнее, чего уж греха таить — решать конфликты привычным для любой преступной группировки методом, то есть силой. Показать себя в бою Чуя всегда умел — и делал это с особым очарованием, завораживая любого, кто видел его способность в действии. Даже в «порче», жутком проявлении дара, было что-то невероятное и оттого прекрасное: чёрная грязь, текущая по венам, страшный хохот, разрушительность… Но в памяти оставалось лишь безграничное ощущение свободы и смелости, граничащей с отчаянным безумием и неведомой для нормальных людей. Сам Чуя ничего красивого в этом не находил — это, всё же, как-никак, его личное проклятье, угрожающее жизни и ставящее его в уязвимое положение, и потому, когда Дазай с улыбкой заикнулся об этой глупости, он еле сдержался, чтобы не впечатать наглеца в ближайшую стену. Пусть полюбуется!
Но Дазай, судя по его поведению, только этого и ждал — ждал смерти, и далеко не самой безболезненной, раз уж постоянно выводил Чую из себя, явно не надеясь на пощаду. О, эта его ухмылка, этот довольный дьявольский голос! Чуя ненавидел их обладателя всеми фибрами своей души — и, без сомнения, однажды убил бы его собственными руками, будь такая возможность.
Во всяком случае, так он сам думал — и потому старался не подвергать свои мысли сомнениям.
Он, без сомнения, презирал Дазая и совершенно не понимал, почему Мори-сан так сильно держится за него, будто этот дурак — единственная надежда мощной организации. Если бы так было на самом деле! Чуя знал других, куда более разумных и достойных такой чести людей. Великого стратега и бессовестного манипулятора, кажется, вовсе не заботила собственная репутация: пусть предположения о том, что восемнадцатилетний Дазай-сан питается кровью собственных подчинённых были отчасти верны, он часто пропускал эти глупые слухи мимо ушей, лишь посмеиваясь над ними.
Но Чуя знал — больше всего крови Дазай выпил у него самого. И подпортил, и нещадно вылил из вен, не думая о том, как несчастный напарник должен будет продолжать своё существование.
Дазаю, кажется, было в принципе не свойственно думать: он так часто пренебрегал и своей жизнью, и жизнями подчинённых, что казалось, будто этот гений медленно начинал сходить с ума, забывая обо всём. Пламя битвы было единственным, что доставляло ему хоть какую-то радость — нездоровую, но всё же радость, заставлявшую ненадолго чувствовать себя…
Человеком?
Чуя был лишён этих ощущений — и не в последнюю очередь благодаря Дазаю. О, как он ненавидел его в те моменты, когда приходилось, повинуясь демону земному, выпускать наружу демона из ада, живущего и разрушающего его изнутри! Грязь, кровь, крики, чёрные узоры и чей-то безумный смех были для Чуи кошмаром наяву, избежать которого он просто не мог.
Ведь если он не рискнёт, погибнут все.
Но если не рискнёт Дазай, то отдать жизнь придётся лишь ему одному.
Отдать жизнь — самое дорогое, что есть у него, как у человека! Или… Или он не имеет права называть себя так, зная, что однажды ему придётся погубить весь этот проклятый мир?
Чёрт возьми.
Чуя раз за разом ловит себя на мысли, что даже думать о таком больно.
Настоящего страха перед сражениями у него точно нет и никогда не будет, но… Часто в груди ненадолго поселяется странное чувство, не похожее на восторг от безграничной власти и отваги. И это чувство — волнение.
К сожалению, далеко не за себя.
Больше самого Дазая Чуя ненавидел только ситуации, в которых Дазая приходилось спасать — и в которых этот идиот оказывался по собственной… Глупости? Или, быть может, собственному расчёту? День за днём, раз за разом приходилось помогать ему не истечь кровью и ее умереть где-то в городских закоулках. И Чуя не знал, зачем, почти что не сопротивляясь, продолжает помогать, зная, что ничем хорошим это не окончится.
— Перед тобой не было задачи провоцировать противника! — наконец отойдя от недолгого ступора, воскликнул Чуя. — Тебе нужно было просто сделать всё по плану! По заранее обговорённому плану!
— О, правда? — Дазай, хитро улыбаясь, повернулся к Чуе на скрипящем стуле и невинно похлопал глазами. — Так ты лучше знаешь, как нужно было поступить?
Терпения категорически не хватало.
Иногда Чуе казалось, что грудь разрывало изнутри невидимыми корнями шипастых роз — цветов безумно красивых и нежных, но в то же время безумно коварных. И он, не в силах противостоять глупой выдуманной болезни, — о, если бы! — раз за разом, день за днём задыхается, уже и не надеясь, что мучения прекратятся.
Нет в этом мире нужного лекарства от паранойи.
От паранойи — и одновременно боязни за ставшего близким человека.
— Не нужно было лезть под пули! Твоя смерть не сделала бы обстановку лучше!
— Кто знает, кто знает… — мечтательно закрыв глаза, прошептал Дазай. — А ты что, волнуешься? Боишься, что я умру, а ты будешь виноват?
Попал в точку — и Чуя был более, чем уверен, что специально. Дазай считывал людей по одному движению, по одному взгляду, по тону голоса, и именно поэтому скрыть свои мысли от него практически не представлялось возможным. Во всяком случае, у Чуя так и не научился этого делать даже за три года совместной работы.
Как же глупо — быть настолько сильным и настолько беспомощно слабым одновременно!
— Ошибаешься, — со злостью процедил Чуя, до побеления сжимая кулаки в карманах пиджака.
— Да? И в чём же?
Заинтересованный взгляд Дазая пронзал душу насквозь — и от этого взгляда в открытой душе не могло спрятаться ничего.
Ничего, кроме одной-единственной мысли.
— Иди к чёрту, — тихо бросил Чуя, развернувшись, и быстрым шагом вышел из палаты, нарочно громко хлопнув дверью. Дазай, явно не ожидавший такой быстрой реакции, удивлённо покачал головой и усмехнулся, показывая своё пренебрежение.
— Ты сам вытащил меня из его объятий.
И правда. «Прекращай врать, — вторит этому дьявольскому отродью предательская душа. — Хотя бы самому себе…»
Это так и остаётся невыполненным пунктом в списке дел.
Чуя не помнил, чтобы когда-то ему приходилось впадать в оцепление из-за паники, но стоило лишь остаться одному в пустом коридоре — и волна отчаяния тут же накрыла с головой, заставляя молча сползти на пол, стараясь держаться за гладкую стену. Дышать вдруг стало тяжело — к горлу подступил противный царапающий ком.
Это больно, это страшно — понимать, что тот, без кого ты обречён, готов умереть, лишь бы снять с себя ответственность.
В моменты осознания, посреди тихой городской ночи, хотелось лишь одного: завернуться в одеяло, закрыть ладонями уши, чтобы не слышать занудного звона, расплакаться, не боясь осуждения, закричать во весь голос и избавиться от призрачного чувства вины за чужие поступки, что вызывало тошноту.
Чуя волновался — и именно потому не находил себе места, если знал, что Дазай снова оказался на больничной койке. Он ночевал на стульях возле палат, возвращался домой под утро совершенно невыспавшимся, боролся с желанием взять телефон в руки и набрать выученный наизусть номер — только потому, что не хотел слышать в трубке десятки бесконечных гудков, становившихся медленными пытками.
Нужно подняться и идти дальше.
Просто подняться.
И пойти.
Забыть про трясущиеся руки, про тревожные мысли, про ужасное чувство удушья.
Это бессмысленно. Если бы об этом узнал Дазай — рассмеялся бы прямо в лицо, не постыдился. В конце концов, именно он, одновременно умнейший из всех, кого Чуе приходилось встречать, и безнадёжно нерациональный, считал, что к любому, даже самому отвратительному ощущению можно привыкнуть. И у него получилось: он улыбался не потому, что искренне верил во что-то светлое, а потому, что так было проще. За весёлым взглядом и едкими шутками скрывались порезы на теле, ненависть ко всему живому — к себе тоже? — и всепоглощающая пустота, что неизменно заманивала в свои сети всех, кто приближался к хозяину.
Чуя так не умел.
Он никогда не понимал Дазая и, кажется, именно поэтому так боялся его потерять, не узнав, о чём же он думает на самом деле.
И так и не сумев помочь ему.
Дазай находился в больнице ещё пару дней — и ни один из этих дней не обошёлся без очередной разыгранной им глупой драматической сцены, выполненной словно специально к приходу Чуи. Каждая фраза, сказанная будто случайно, имела не самую благородную цель: то ли задеть посильнее, надавить на больное, то ли заставить признаться в чём-то — в чём-то наверняка постыдном. Но Чуя, ненавидя весь мир, — и себя в первую очередь — всё равно спускался в лазарет, аккуратно открывал тихо скрипевшую дверь и становился посреди комнаты, незаметно оглядывая её, стараясь найти изменения. Тщетно: он и так знал, что Дазая не навещает никто, кроме, пожалуй, ежедневных мыслей от смерти.
Именно эти мысли однажды сведут с ума их обоих.
— Не надоело постоянно приходить сюда?
Дазай, не задумываясь, разбивал хрусталь в чужой душе, ломал его, топтал ногами.
Но что же он — они оба — станут делать, если от драгоценности останутся лишь острые частички стекла, которые никогда не получится склеить?
— Надоело, — без зазрения совести ответил Чуя и надменно поднял голову. — Сколько можно пытаться умереть?
— Сколько можно меня спасать?
— Это мой долг, пусть и невольный.
— Я об этом не прошу. Будь свободен, цепной пёс! — заливаясь смехом, неприятным, пропитанным желчью отравы собственных слов, Дазай вскочил с койки. — Я дарую тебе волю!
Он противен. Невыносим.
— Пора привыкнуть к тому, что смерть следует за нами по пятам. Ты вроде не ребёнок, Чуя.
— Я не собираюсь привыкать к этому.
— И почему же? — с искренним интересом спросил Дазай, удивлённо покосившись на напарника. — В чём смысл сопротивляться?
Но Чуя и сам не имеет ответа на этот вопрос; знает лишь, что не такой финал должен их ждать.
Совсем не такой.
Он привык к другому: к постоянному чувству удушья, к кошмарам, после которых ад показался бы раем. Но Дазай, ни о чём не спрашивая, легко от этого отмахивается — и разбивает на мелкие осколки и так вдребезги поломанную душу.
— Мне не нужна опека. Ничья. Твоя — в особенности.
Его голос звучит твёрже, увереннее и серьёзнее — так, словно владелец внезапно сбросил с себя свою маску и решился обнажить истинную сущность своей насквозь гнилой личности.
— Я и не опекаю тебя, — оправдывается Чуя, с жалостью оглядывая чужое худощавое болезненное тело. — Считай это помощью товарищу, не более.
— Мы не товарищи.
В груди что-то с треском разваливается.
— И кто же мы тогда?
Чуя не слышит ответа, пусть и Дазай продолжает о чём-то говорить, бормотать сквозь зубы и равнодушно смотреть в стену, не обращая на него внимания; он знает, что не должен защищать такого человека, и потому, стараясь не глядеть в чужие глаза, снова уходит, на этот раз придерживая дверь слабо подрагивающей рук. Воображение раз за разом преподносит всё новые и новые картины — окровавленные пули, острые лезвия, рассекающие бледную кожу и жестокая улыбка становятся новым проклятьем. Оно сильнее порчи; с порчей у Чуи получается совладать. Он чувствует лёгкость и силу внутри себя, пусть и понимает, что должен будет расплатиться за это. Миг полёта будет окончен — и последствия в виде почти что поломанных рёбер и разлетевшихся в пыль облаков не заставят себя долго ждать.
Это проклятье, в отличие от дара неведомого бога, лишь вредит, не давая даже на мгновение насладиться своей красотой.
Это проклятье — Осаму Дазай.
Человек, сидящий на поломанном стуле, болтающий ногами-спичками в воздухе и мечтательно запрокидывающий голову назад, говорящий о том, как просто приблизиться к смерти.
Примечания:
давайте просто сделаем вид что я не разучилась писать соукоку, а особенно соукоку с сюжетом...