***
— Ты должен остановиться. Или я тебя остановлю. Он стоит близко, дышит на ухо и лепечет глупые угрозы. А Олег говорит ему правдивые вещи, не лишённые логики. Более правдивые, чем угрозы. Голос Марго раздражает. — Только не забудь сказать им, что ты знал обо всём с самого начала. Подбегает, нет, подлетает Серёжа к нему, пока полы рубашки распахиваются. Сначала трясёт, затем — умоляет. Падает на колени; словно молится. — Остановись… Держится за пиджак и слегка тянет вниз. Голос у него трясётся, а сам весь он на грани истерики: тоже трясётся. — Не-е-ет… Олег издевается. Измывается. Но наслаждается видом сверху: обречённый Разумовский стоит на коленях. Малый ребёнок, ей-богу. Но он слишком слезлив. И переубеждать он может по-разному. — Ты умеешь по-другому умолять. — Смотрит в красные глаза, полные слёз. — Я знаю. Рассматривая эту лёгкую усмешку, Серёжа отпускает полы рубашки, хватается за ремень брюк и одной рукой проводит чуть ниже. Лицо Волкова в нетерпении продолжения слегка вытягивается. Проводит рукой, слегка массируя. Ненавязчиво. Трогает нежно, даже ласково. Не видит преграды, не видит препятствия, только заинтересованность. Только подчиняющий приказ во взгляде. В этом тяжёлом, душащем и безумном взгляде. Во взгляде сумасшествия, ненависти, тщеславия, самовлюблённости, корысти, злобы. И это всё б-е-з-у-м-н-о отравлено полыхающим огнём. И Серёжа сам чувствует себя безумным; его действия — ненормальны. Но Олега не переубедить нормальными вещами, в этом он уверен. Хотя… не очень. Он, на самом деле, не уверен в этом способе. Вообще ни в чем не уверен, но попытаться стоит. Стоит, по крайней мере, его грязной одинокой жизни. Он судорожно пытается расстегнуть ремень и избежать заинтересованного и ещё более безумного и тяжёлого взгляда. Серёжа пытается абстрагироваться и забыть весь тот ужас, что происходит за стенами башни, весь тот ужас, что творится у него в душе, всю ту грязь, которая будет дальше преследовать его, потому что его цель — переубедить Олега. Переубедить с помощью чего?.. Серёжа не знает. Серёжа боится. Серёжа расстёгивает чужие брюки, пытаясь совладать с истерикой и трясущимися руками. Серёжа просто не знает, что ещё можно сделать. Серёжа не видит выхода из этой ситуации по-другому. Он словно тонет в трясине, болоте, в грязном мазуте, а выход только один: схватиться и никогда не отпускать. Чтобы потом всю жизнь тебя по шее били и припоминали. Он чувствует, как Олег всей своей аурой излучает продолжай, Серёж, продолжай. Сделай это. И он делает это, чувствует горячее противное возбуждение. И чужое, и своё. Но это ведь переубеждение и всё? Пересиливая себя, Серёжа кладёт себя на музыку чёрной души, что поёт из самой глубины чужой груди. И по щеке катится горячая пропитанная ядом слеза, пока руками он очерчивает идеальное тело Чумы. А Олег сверху смотрит на этот спектакль, как Божество. Как само воплощение чего-то запредельно прекрасного; весь в чёрном он выглядит чудесно: чёрная узкая кофта, чёрный бархатный пиджак, чёрные облегающие брюки, чёрные блестящие туфли. Выглядит лучше любой античной статуи. Расстёгивает брюки, достаёт из чёрных боксёров его возбуждение. Это не то, чего Серёжа хотел, не то что хочет, чтобы стало ключевым, но не может противиться. Думает начать умолять дальше, поднимает красные глаза, чтобы вопросить, но видит у как чёрной души, чужой и совершенно далёкой ему, на каждый его вопрос есть две тысячи «не-е-ет…» И Серёжа делает всё, что он в силах сделать; он каменеет от страха, когда Олег легонько касается его плеча, он с ужасом, сжимающим горло, открывает рот, он покорно прикрывает слезливые глаза, позволяя почувствовать на языке отвратительно горькую тяжесть. Он двигает головой чуть-чуть вперёд, стараясь не зарыдать, и сжимает чужие брюки с удвоенной силой. А Олег заинтересован, ему нравится представление; и Серёжа чувствует, что вся та гнилая душа, которая душит его — скоро окончательно сожмёт чёрные руки, перепачканные в крови, вокруг его шеи. Вокруг его хрупкой шеи, и он не может себя сдержать. Сжимает чёрную ткань до белых костяшек, пока по красным щекам бегут кристальные слёзы. Он слышит тяжёлые влажные вздохи, он видит грязную черноту и поднимает глаза наверх, словно ему разрешали это делать; Олег смотрит с укором на его блестящие слёзы, с удовольствием видит гаснущую надежду и с пошлостью закидывает голову. Берёт Серёжу за подбородок и заставляет двигать головой быстрее. Не позволяет отстраниться. Заставляет. Подчиняет. Обрекает. Двигает бёдрами чуть вперёд, а у Серёжи слёзы брызжут ещё сильнее, но не из-за боли в горле — из-за боли в груди, которая ноет и воет, кусает грудную клетку, царапает кости и прокалывает сердце. Грязь на чужих руках теперь пачкает его белоснежный подбородок. И эту грязь, это мерзкое отвратительное признание, не отмыть. Не отмыть чужую кровь и крики. Не отмыть чужое страдание и боль. Не отмыть весь тот ужас, что микробами сидит на горячей коже Олега. Сидит, пожирает душу и сердце, пожирает разум и мысли. Вся эта грязь губит и убивает. Трясётся крупнее и смыкает губы сильнее, понимая, что грязи, ужасов, смертей, стыда, кошмаров, темноты и боли ему не избежать. Точно не избежать, стоя на коленях и умоляя. Не отсасывая своему лучшему другу-убийце. Точно не так, но всё происходит здесь и сейчас, и Разумовский не может сдержать всю свою боль. Слёзы капают на ночную рубашку, а ногти почти рвут дорогую ткань. — Не истери. Приказывает. — Расслабь горло. Уничтожает. Разумовский себя уже человеком не чувствует, лишь тварью. Подставной молчаливой сукой. Просто вещью, которую на бабки развели, обвели вокруг пальца манипуляциями в духе не будешь же ты так поступать из-за кого-то ради чего-то, бла-бла-бля… В горле горько, в душе больно. Он — антикварная вещица. Птица-говорун. Он ебанное ничто. Его раздавливает грязными действиями, он дальше плачет, расслабляет горло и чуть не давится, но слышит умница… Ему тошно от себя, от гнили, от чёрной музыки вздохов, от блядства, что творится. — Не смей отстраняться, — говорит грязным шёпотом. Заставляет. — Слышишь? Приказывает. — Не дёргайся. И кончает, крепко держа челюсть Сергея. — Всё равно «нет». Уничтожает. Звенит пряжкой, поправляет пиджак и стучит каблуками, направляясь из кабинета. Выключает свет и чужую единственную светлую надежду. Серёжа падает на собственные пятки, горбясь и становясь, словно маленьким. Он выплёвывает горечь, кажется, вместе с сердцем и упирается лбом в скрещенные на полу руки. Его тошнит от ситуации, от себя. Он смог сделать ровным счётом ни-че-го.***