***
Были. А сейчас, по истечении лет, Волков смотрит перед собой, видит Серёжу и уже не узнаёт, не узнаёт в неком подобии прошлого человека того самого настоящего Серого. Ни намёка на добродушную скромную улыбку, лишь холод в словах, иногда смешанный с некой отрешенностью. Да, знаменит, да, влиятелен, и прежний неловкий мальчишка остался далеко позади, на него теперь нет ни намёка. Исчез тот самый, любивший летние дожди, первые цветы, тёплые свитера, а ещё заплетать косички. Но и Волков изменился. Руки в людской крови давно, её уже не отмыть, и взор устлан холодом и серьёзностью. Правда, у Олега одна своя слабость до сих пор имеется, роковая — быть с Разумовским всегда и до конца, без расспросов, не требуя объяснений, постоянно за спиной и на защите, бесконечно в собачьей верности. Под дулом бездушного пистолета, под градом летящих стремительно пуль, вонзающихся беспощадным холодным металлом, но до конца, до гробовой доски, могильной плиты. — Серый, что случилось? Сам же не свой, — только и пытается спросить, развеять молчание, разбить ту несчастную стену, нелепо образовавшуюся за время их разлуки. И замечает мельком, что за туманом ожесточенности Серёжиного горящего безразличием взгляда прослеживается запуганность, волнение, будто бесславно поймали с поличным, а руки трясутся сильнее прежнего. Сильнее, чем во время очередной драки Волкова с кучкой глупых детдомовских обидчиков, сильнее, чем от представления домашней работы у доски, на виду у глумящегося класса. — Нормально всё, — отрезает с небывалой сухостью. И ни словечка больше. Разумовскому правда страшно. А Олегу больно. Больно от того, что оставил вопреки обещаниям, что допустил, что теперь приходится видеть Серого таким, своего родного и любимого всем щемящим, ноющим сердцем Серёжу, от которого ни на шаг. Самого в дрожь теперь бросает, на языке вертится «Что же с тобой сделали?», душа в обезумевшей истерике бьётся и вопрошает «Как так вышло?», а в голове пустота, и предпринять нечего, только верить, только за Разумовским идти и напролом бежать, как раньше, как в детстве сбивая в кровь колени, как лежать в траве, наблюдая за летящими в вечном движении облаками и понимая, что время больше никогда не остановится, чтобы подождать двух потерявшихся, как ехать в летящем со свистом по кромешной тьме туннеля поезде, вместе и против всего мира, но… вместе ли? Этот вопрос делает Олега по-настоящему слабым.***
4 июля 2021 г., 01:00
Разумовский тихонько вздыхает, разморённый подобравшейся к середине июня духотой и монотонным покачиванием поезда метро. Олег рядом, под боком, тоже до жути уставший и затасканный, однако, безусловно, держащийся лучше своего товарища, даже глаз не сомкнёт, только и следит, чтобы друга ничего не тревожило. Чтобы мог он спокойно опустить голову на плечо и задремать, пока не доедут они до долгожданной конечной станции, чтобы ни единого косого взгляда не коснулось Серёжи, чтобы сразу же присечь потенциальные насмешки над "немужской" прической, о которых пусть он и останется в неведении, всё же всегда его расстраивали, чтобы всё, что с ним связано, было в покое.
Серёжа — некая олегова слабость, но не сказать бы, что это его как-то смущало. Наоборот даже.
У них с Серым поздние прогулки, часто удачные попытки выскользнуть из приюта незамеченными и старые вагоны Питерского метро.
У них вечно приятные и бесконечно сердечные разговоры по душам, иногда даже, возможно, излишне сентиментальные, у них вкус дешевой мятной жвачки из киоска неподалёку и просмотр старой, купленной Олегом на барахолке кассеты с «очередным странным кино», как выражался Разумовский. Хотя, надо признать, что спустя буквально минут двадцать начинал вникать и сопереживать, заканчивая, в зависимости от финала, то радостными возгласами, то беззвучными всхлипами в чужое плечо и раздосадованным отрицанием настолько несправедливой развязки.
У них беседы о чём-то хаотичном и непостоянном — «Олеж, я тут такое узнал на днях, ты не поверишь!». И Олежа слушает, внимательно, не перебивая, и взгляда не отводит, потому что на воодушевленного Разумовского, на такого восторженного и эмоционального можно смотреть вечно. Уж в чём-чём, а в этом Волков абсолютно убеждён. Пусть ему и не всегда понятны те замысловатые фамилии заграничных художников, о которых Сережа говорит с такой увлеченностью, часто не до конца ясен смысл мудрёных стихотворений и сонетов, но эта, хоть и всё ещё робкая, но уже гораздо более уверенная жестикуляция, трепетная улыбка и речь без былой зажатости — вот что так редко можно было встретить при общении с Серёжей и вот что Олег ценил больше всего в такие моменты. И, вероятнее всего, на это он был слаб в том числе.
Потом он как-нибудь сходит в библиотеку и почитает, кто такой этот Клод Моне и почему Серёжу могли так заинтересовать картины какого-то серого вокзала. Все это потом, потому что сейчас есть Сережа, а значит важнее этого нет уже ничего.
У них общие воспоминания, общая любовь к родному Питеру, который и запечатлел всё лучшее в их совместном отрочестве, пролетающем всегда суетливо и вечно ускользающем словно сквозь пальцы, но в то же время так и не смог искоренить нестерпимое желание уехать как можно дальше, да на первом попавшемся поезде, чтоб с билетами в самый потрёпанный плацкарт укатить в богом позабытый город, но чтобы по-новому, чтобы только вдвоём и не иначе.
У них уже заживающие шрамы и синяки на костяшках Волкова, хотя кажется, что они уже, шрамы эти, общие, одни на двоих, как и потрёпанные парные фенечки, сплетенные позапрошлым летом, когда та забавная девочка из детдома всех учила делать их. Это были первые и самые неудачные, связанные из абсолютно не сочетающихся по цвету ниток, но ставшие настолько близкими сердцу, что к моменту, когда у Серёжи стало получаться лучше, никто уже и не думал менять их на место старых. С тех пор вечно пыльные и поцарапанные руки ребят всегда украшали смешные кривобокие браслетики, глядя на которые можно без труда понять, насколько они важны хозяевам.
У них Серёжа, под руководством Олега наконец научившийся драться и даже немного применять эту самую силу, правда, пока только против уже почти профессионально поддающегося Волкова. Разумовский обороняться учится смешно: ударяет слабо — друга жалеет и более того, даже не скрывает этого. Выдает совсем неловкие движения, хоть и прилагает все усилия. Поучениям товарища внимает с чрезмерной сосредоточенностью, теорию схватывает на лету, но всё равно в последний момент вспоминает то, как болезненно и тихо, чтоб никто не заметил, шипит Олег, когда Серёжа обрабатывает очередную его рану.
И всё же радуется каждой новой маленькой победе, заставляя Олега по-родному улыбнуться и мысленно записать в перечень своих слабостей и смех Серёжин тоже, заодно с его ликованием.
У них странные прозвища, странные на первый взгляд и тёплые до безумия, до бегло мелькнувших по коже мурашек, и Олег правда думает каждый раз, что точно сойдёт с ума после очередного ласкового «Волче, а Волче».
У них заключительные три месяца беспечности и подростковой свободы, у них — последнее лето перед одиннадцатым классом и бездонный океан надежд.
«Станция метро ”Волковская”, следующая станция — ”Обводный канал”. Уважаемые пассажиры…» — слышится из громкоговорителя, и Олег бесшумно фыркает, быстро отмахнувшись от мыслей и легкой, но затягивающей дрёмы укачивающего в движении вагона. Разумовский, кажется, совсем уже засыпает, или только делает вид, поэтому Волков, ласково поглаживая плечо, с улыбкой в голосе зовёт:
— Серый, нам выходить скоро. Я тебя до дома уже не донесу, слышишь?
В ответ Серёжа утыкается в олегово плечо только сильнее, немного размышляет и с какой-то ностальгией выдаёт:
— А раньше доносил, — и вновь расслабленно прикрывает глаза.
По переходам метро снуют суетливо люди, спешат, куда-то торопятся, ничего не замечают, зацикленные в круге своих мыслей и волнений, а в поезде ход времени стоит на недолговременной паузе для пристроившихся в самом углу вагона двух фигур.
Стоит на паузе и ждёт, чтобы после вновь помчаться ещё стремительней, чем прежде.
Раньше Олег и правда нёс, когда Разумовский, забывшись в беспечном беге и внезапно споткнувшись о злополучные придорожные камни, раздирал себе колени. Раздирал в кровь, да так, что саднило долго и щипало от одного только невесомого прикосновения.
Жалобно скулил, тоскливо хныкал, смаргивал напрашивающиеся в уголках синих глаз слезинки и просился на руки.
До детдома километр, может, даже больше, и шагов там немерено, а Волков тащит друга на спине своей что есть сил и терпеливо приговаривает: «заживёт, Серый, вот увидишь!». И сейчас готов тащить, если попросят.
Тогда Олег чувствовал себя слабым. Тогда, когда в нём, десятилетнем мальчике, не было большой силы, только до страшного волевой характер и желание защитить.
Теперь, несмотря на укрепившиеся упругие мышцы, он ощущает себя ещё слабее. Вопрос только — почему. Отчего это чувство растет прямо пропорционально его прибавляющейся силе?..
Олег хмыкает весело и только крепче обхватывает прохладную ладонь. Рыжие волоски на теле Разумовского от солнца посветлели и теперь больше походили на пух, зато слегка загоревшая кожа на вид казалась более здоровой, хоть сам обладатель огненной шевелюры загорать не любил, и на то была весомая причина — веснушки проявляются. Они и правда были хаотично разбросаны по всему телу, чем безумно раздражали их "счастливого обладателя", да только Волков объяснить ему никак не может, что веснушки его прекрасны все до единой, что появляются они россыпью драгоценных звёзд и расцеловать хочется каждую, что солнечные те зайчики на щеках и плечах тоже его слабость.
На будто приободряющие поглаживания Разумовский сейчас отвечает с небывалой смелостью, хоть лица его до сих пор так и не видно, ни иногда излишне любопытным посторонним, ни самому Волкову.
Аккуратно переплетает их пальцы, большим проводит медленно по тыльной стороне ладони и шумно выдыхает, когда Олег перебирается чуть выше на запястье.
— Не спи только, — негромко предупреждает последний, смирившись с ленью, завладевшей на этот миг Разумовским. Легонько щекочет Серёжину руку, шутливо постукивает пальцем по костяшкам будто в ритме одному ему знакомой мелодии, очерчивает заметные синие венки, проходится по линии жизни и любви, совсем не различая, где там какая…
А время всё ещё стоит на паузе или уже несётся, вторя бегущему поезду?
По многочисленным ступенькам из подземного перехода уже и правда засыпающий Разумовский поднимается без проблем, на удивление. Хотя, расположившись на спине Волкова и чуть придерживаясь руками за его шею, всегда было удобно и идти, и подниматься…
— Прямо как раньше, — считает нужным прокомментировать Серёжа, случайно дыхнув Олегу в ухо и оттого тихо хихикнув.
— Ага.
Разумовский от нечего делать разглядывает загривок Волкова, одной рукой даже проходится по жестковатым тёмным волосам у шеи, забавляется и болтает ногами, заставляя друга впредь держать их крепче. Не хватало ещё, чтобы он тут свалился, в километре от приюта, как в старые добрые.
Те времена… Олег ведь всё помнит. Помнит угрюмость своего взгляда при первом появлении в приюте, помнит неприятные, скользкие, дразнящие шепотки других, помнит свою озлобленность на мир, на судьбу, потому что несправедливо всё было, до страшного неправильно и чуждо. И помнит нелюдимую фигуру у окна, тощую, с огненно рыжей копной волос, но тоже одинокую, молчаливую. Стоило фигуру окликнуть — быстро вздрагивала, запуганно поворачивалась и произносила с явным нежеланием начинать разговор: «Чего тебе?» Такой же загнанный, один-одинёшенек, такой же непринятый миром, ожесточенным страшным миром, которому непонятно всё простое, детское и непосредственное, которому лишь бы к земле прибить, да с такой силой, что воздух из легких выбивается.
Но теперь не один. Ни Олег, ни Серёжа.
Примечания:
мне немного страшно
спасибо за прочтение!