Цепи Самсоновы

NC-17
Завершён
59
Simon a dit бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 2 158 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
59 Нравится 3 Отзывы 10 В сборник

Потерянная душа

Настройки

А Исаия провозглашает об Израиле: хотя бы сыны Израилевы были числом, как песок морской, только остаток спасется.

Солнце ушло, солнце не видит бесчинств. Треск стекла и выстрелы над головой. Крики, стенания, всхлипы. Топот ног, напрочь лишенный ритма. Гремят сапогами солдаты, шлепают по лужам босые перепуганные люди. Глазами ищут друзей, родных, шепчут, молятся, как умеют. Во мраке легко заблудиться, потеряться. Легко принять брань на свой счет. Кто-то спотыкается сзади, ненароком толкает. Падаешь ничком в грязь. Липкая красная жижа на ладонях. Старик с дрожащими руками больше не видит. Не дрожит. Нужно идти. Никак нельзя отставать. Никак нельзя… Много пастырей для стада овец. Овцы блеют, овцы умирают с остекленевшими глазами навыкате. Одних увозят на скотобойню, другие остаются, а жертвенная кровь струится по мостовой мерцающими темными ручейками. Теперь не скрыться. Пути назад отрезаны, ловушка захлопнулась… Хрустальные люстры были когда-то, сияющие, как капли елея, нет, как слезы Бога. Бог оплакивал их заранее. Называешь имя, красивое, старое, ничего не значащее для них. Адрес, второй по счету. Когда-то был бархат, когда-то был шелк, когда-то была музыка, чудесная музыка, исторгаемая чудесными ртами. Отец был скрипач. И сейчас скрипач, наверное? Нет вестей. Красный треугольник, желтый треугольник. Щит должен заслонить от опасности, так ведь? Какая тонкая насмешка. Забирают все. На хранение, как же. Становишься порядковым номером. Кого волнует, что назвали в честь бабушки, известной балерины? Искусство осталось позади. Могучая злая сила тянет за рукава робы. Смотрят. Смотрят беспрерывно. И те, и другие. Разве стоит завидовать молодости, такой близкой к смерти? Не нужно питать нелепых надежд. Строишь тюрьму сама себе. Почему-то не говорят сколотить гробы. Гробы — лишняя трата ресурсов. Прометей принес огонь, люди его приняли. Так зачем доверять плоть сырой земле? Славно, выход найден! Какой смешной казалась бы эта бюрократия, эта суета, людишки, похожие на муравьев. Со стороны. Но муравью не смешно. Ему в спину ласково упирается дуло пистолета. Ну и пусть. Есть смысл жить, всегда есть, даже так, по-скотски. Симфония юности становится симфонией ужаса. Симфонией выживания, стертых мозолей, переломанных ног и выбитых глаз. Кричат так, точно все здесь глухонемые. Видно, главный, раз стреляет чаще всех, с особой охотой. Жадный до чужих душ, сущий дьявол. Не старый, не молодой — средний. Кем он был? Кем был он до того? Фантасмагория, жестокий спектакль. Выкликает жертву. Тишина. Промозглый ветер пробирает до костей. Тишина прерывается, воздух со свистом выходит из чьих-то легких. Мелькают дубинки. Поднимаешь руку. Тонкую, с длинными пальцами. Мизинец на правой смешно изогнут, глядит влево, подсматривает за остальными. Не рабочая, не крестьянка. Жалкая субтильная интеллигенция. Щемит грудь. Тонкие губы ехидно гнутся. Могли встретиться при других обстоятельствах. Тогда, когда была розовая вода, манто с лисьим мехом. Поклонники провожали за кулисы, звенели бокалы игристого вина. Озорной заливистый смешок, терпкий вкус табака. Тогда, когда был мажор, а не минор. Говорил ведь о чем-то из прошлого, и рука взметнулась вверх сама по себе. Точно, фортепьяно. Кто умеет? Кто-то, не ты. Перед глазами черно-белые клавиши, пюпитр, нотный стан, плывущий в небытие. Говорит кто-то? Кто-то, не ты. А голос твой. Странный голос, осипший, простуженный. Дьявол улыбается, дьявол шутит. Как весело. В аду должно быть тепло, а пианистке холодно, вот так раз. Снимаешь полоски, примеряешь платье. Зря боялись откликнуться. Ходить в платье приятнее, чем ворочать тяжести дни напролет. Садишься на банкетку, дрожат руки. Ничуть не хуже домашнего. Инструмент пригодный, старый. Благородное дерево. Нога неуверенно опускается на педаль. Глаза закрыты — вдох, выдох — открыты вновь. Пальцы легко касаются клавиш, бегают по ним, как паучки, плетущие сеть музыки. Ноты превращаются в звуки, звуки превращаются в мелодию. Сначала слабо, как в школе. Кисти отвыкли от тонкой работы. Отец бы смеялся. Или плакал. Затем начало получаться лучше. Теперь смеялся бы Вагнер. Или плакал. Бедный старик, так не хотел, чтобы шедевров касались грязными лапами нехристи. Удивительно хорошо для оборванки. Заканчиваешь с жаром, с упоением, словно получив дозу морфия по вене. Забываешь, где ты и что ты, отдавшись целиком безнадежно романтичной героике. Ладони на плечах. Палач склоняется к приговоренной. Дергаешься по привычке, потом застываешь, окоченев при жизни. Ждешь удара, как битая собака. Но его не последует. Протяжный визг в соседней комнате прерывается грохотом. Бедная девочка. Он пьян. Он может убить. Надругаться — самое малое. Пережив нескольких мучениц, волей-неволей становишься мудрее, изучаешь повадки хищника, стараешься не стать ужином. Но он не так зол, этот немец с необычным именем. Бьет наотмашь, ладонью по лицу, терпишь молча, стиснув зубы. Останавливается, бессильно вскидывает руки. Уходит прочь, тяжело дыша, хватаясь за стены. Лунная соната. Вдвоем. Кажется, лучше играть с раздраем в душе. Лучше играть, зная — разум остался за высокими стенами, обвитыми змеей-проволокой. Прошлая жизнь далека как никогда. Кем были мужчины в смокингах, кем были женщины в блестящих нарядах? Где они теперь, когда радуешься чистому хлопковому платью, шитому на отрочицу? Славилась здравомыслием, сдержанностью, ловила каждый взгляд, каждую улыбку. До тех пор, пока мир не перевернулся с ног на голову. Приглашали в Америку, не так давно… Там можно петь, танцевать, кокетничать, сорить деньгами. Сухие горячие губы. Пламя преисподней. Если бы могла чувствовать стыд, свернула бы себе шею голыми руками. Но чувства притупились, только хотелось жить, жить вопреки. Пусть даже собакой, одной из нескольких на тугом поводке. Тише воды, ниже травы, но что-то внутри, такое же бешеное, как ее немец, рвется наружу. Дикое, непостижимое. Порой кажется, лагерь вот-вот развалится, исчезнет под землей. Башни, бараки, забор — все падет, как картонные декорации в театре, а она останется одна-одинешенька, нагая, посреди сцены. Станут глазеть, смеяться, показывать пальцем, плевать вслед. Ты предала. Ты предала, так сказал бы брат, один из узников в этой нелепой пьесе. И они бы убили ее, порвали на куски, обглодали кости. Блудница, не леди Годива. Но если ради ничтожного шанса на спасение иные сжигают святыни своего народа, чем женщина хуже? Тем, что она женщина. Вот и ответ. Не ждешь отмщения. Не ждешь прощения. Просто влачишь убогое существование день за днем. Маленькая, забавная девочка, похожая на жутковатую куклу, она может есть и пить, пользуясь милостью человека в погонах. Шампанское пузырится, шипит, как прежде. Проваливаешься в мир кривых зеркал. Раньше платила деньгами, хотя и чужими. Теперь можешь расплачиваться сама. Собой. На праздники приезжает женщина, зрелая, сухопарая, с резко изогнутыми бровями. Приходится затаиться, побыть безмолвной рабыней. Но стоит ей уехать, да, стоит ей уехать… Руки в лиловых пятнах, следах чужой жажды. Опустив ресницы, слизываешь с пальцев сок пушистого фрукта, плода разврата. Счастье, что не тебе на долю выпал выбор прародительницы Евы. Хотелось в свой Эдем, в свой уютный мирок, где можно петь незамысловатые песенки на потеху публике, потягивать мартини, наслаждаться обществом богоизбранных юнцов со смелыми, даже радикальными взглядами. Да, они позабыли о заповедях, и что? Создатель наказал ее за грехи? А как же мудрый ребе Левит? Лютый страх в его глубоких черных глазах. Не верил до последнего. Как и многие. Потом р-раз — и оказался на мушке. Стоило покинуть родину, когда был шанс. Родину ли? Нет у них родины… С каждым днем становится свирепее. Новости с фронта, легко догадаться, даже если отрезать уши — не слушать партийцев, приехавших покутить. Будто здесь весело. Шторы не задергивают. Из окон — прекрасный вид на согнутые спины работяг, таких маленьких сверху. Немец с редким именем непревзойденный хозяин. Устраивает гостям тир. Сам никогда не промахивается, разве что специально. Даже когда ноги не держат. Поразительное умение — трезветь на пару минут. Этого достаточно, чтобы оборвать жизнь. Наверное, волшебник, так шутят. А разве не дьявол? Беседуют непринужденно, не считаясь с ручным зверьком. Кто-то норовит ущипнуть за зад, не больше. Да щипать ведь особо не за что. Диво, что вообще удается. Внезапное понимание — он не любит жену. Нет, он любит своих гончих и ее. Остальных в основном презирает. Говорит, нужно сбагрить тебя. Назначение в столицу. Больше похоже на сматывание удочек. Подтягивают кое-кого ближе к центру, укорачивают пуповины, хитрые, хитрые гады, стоящие у штурвала. Не выкидывает за дверь на растерзание озлобленным скелетам. Какое дело до судьбы использованной вещи? Все произошедшее кажется сном. Так, спишь и видишь. И лишь изредка через пелену проглядывает что-то. А, значит, пелена пала… Снова становится больно. За все. И за всех. Но слишком прикипела к этому образу жизни, к образу мысли. К жесткому блеску серых глаз, к звуку изящного Шиммеля, второго желанного спутника в обители, которую предстоит покинуть. Похоже, война заканчивается. Ведь заканчивается? Иначе почему бегут с корабля главные, самые жирные крысы? А что делать ей теперь? Что делать? Отдаст на фабрику. Хорошее место, участь лучше, чем стать горсткой пепла. Трудно поспорить. Но почему-то падаешь, прямо на колени. Хватаешь руку, кормившую все то время, наказывавшую и ласкавшую. Прижимаешься щекой, катятся соленые слезы. Этот чудаковатый немец всегда удивляется, как так, из князей в грязь, а никакого нытья. И вот теперь. Именно сейчас. Поднимает, усаживает на колени, шепчет на ухо что-то непривычно нежное. Женские руки скользят под рубашкой. Сдержанный рык. Все же спрашиваешь, можно ли? Отвечает: дура, в Берлине сдохнешь еще быстрей. Прости, звучит тихое откровение, прости, что обижал. Шепчешь: встретимся? Вряд ли. Война проиграна. Может, к лучшему. Из недочеловека вновь станешь человеком. Улыбка, боль, разделенная пополам. Срывается с мягких девичьих уст — люблю. Краткое, неподдельное, напоследок. Кивает и с тоской в глазах, прозрачных, как водная гладь Снярдвы, гладит непослушные вьющиеся волосы. За окном рассвет, встреченный вдвоем в первый и в последний раз. Чудовищный риск. Голова лежит на девичьем животе. Беззащитен, как дитя. Проснется — и конец… Без лишних слов. Все уж сказано. Работаешь добросовестно, но косых взглядов не избежать. Пролетарий из певички никакой. Бригадир не наседает лишь потому, что пристроил герр такой-то. Известный злопамятностью и суровыми методами. Видал, как девочку принимали, почти из рук самого коменданта. Подстилка, сомнений нет. Почтенный трудяга фыркает. Это недоразумение занимает место сильного, способного из тех, кто сейчас горбатится в заключении. Он сочувствует. Только не ей. Все тело болит. И если бы одно оно. Дни в полудреме, отдаленными силуэтами с размытыми очертаниями являются родные и мучитель… или спаситель. Достоин ли называться спасителем один из извергов, благодаря которым пианистка рассталась со свободой, гордостью, рассудком, а другие — с жизнью? Нет. Но он человек. Такой же, как она. По инерции думаешь и двигаешься. Стоило обрести себя, чтоб снова потерять, рухнуть задавленной обстоятельствами, ноющим ощущением, что лишилась немногого, державшего на плаву. Фабрику закрывают, узников, работавших здесь, распускают. Нужно трогаться с места, идти куда-то. Как мрачная тень, скитаешься по улочкам, когда-то знакомым, теперь же потерявшим свое лицо. В Берлин? Нет, в Берлине сдохнешь еще быстрее. Пустые разрушенные дома квартала, в котором родилась, занимают такие же тени, призраки, куда более изможденные и жалкие, не понимающие, что делать дальше после стольких лет заточения. Их жилища лежат в руинах. А кто-то и вовсе не отсюда, просто потерялся в этом большом мире, выйдя за пределы тюрьмы, которую уже не мечтал покинуть даже в самых смелых мечтах. Холодно, зябко. Через неделю приютила какая-то семья. Начинаешь вяло узнавать хоть что-нибудь про свою. Могла бы раньше, там, еще в лагере, завоевав доверие. Почему не стала? Многие из выживших помнят оставивших их товарищей. Не спеша возвращаешься в этот мир, заходишь с опаской, как в холодную воду. Родителей не было с ней на плацу. За день они вырвались в город, судорожно пытаясь добиться у знакомых выезда для всей семьи. Слишком поздно. Выяснилось — отца отправили в Аушвиц. Не вернулся. Брата застрелили при попытке побега здесь, в гетто. След матери терялся на востоке. На месте сердца зияет пропасть. Уже не страшишься выйти из дома, слабо подергиваешь губами, пытаясь улыбнуться в порыве благодарности хорошим, добрым людям. Кажется, скоро наступит метаморфоза. Осень. К ее покровителям настойчиво стучат в дверь. Серьезным голосом объявляют, нужны показания. Хохочешь истерически, до колик. Хозяйка укоризненно глядит на пришедших. Они не отступают. Может быть, важный свидетель. Да, так и есть. Сначала хочешь развернуться и уйти. Тянет под ложечкой. Пустят ли на суд? Ну разумеется. Стоит пойти. Рассказать правду. Правду, терзавшую душу. Делают пометки. Передаешь, что видела и слышала. Знаешь, он обречен. Пусть останутся довольны вершители правосудия. Судорогой сводит горло. В суде само вырывается — спасибо, и взгляд, на того, кто отныне в клетке. В возмущении вскакивают со стульев присяжные, не свидетели. Посеревшие, те сидят неподвижно. Разве не вы, краснолицые индюки, допустили это? Зачем кричите теперь? Разве молчание не было согласием? Давно хотели избавиться, чужими руками, руками тех, кто не боится крови… Я не спою вам больше. Вы недостойны. Так говоришь. И улыбаешься глупо во весь рот, вновь смеешься. Слышишь обвинения в свой адрес. Справедливые. Безумная. А сами не безумцы? Выпроваживают, но успеваешь заметить одобрение на осунувшемся лице того единственного, ради которого согласилась. Может ли быть позор? Все свои. На остальных — плевать. Повесили, конечно. И почему не сбежал? Туда, по маленьким извитым тропам, в дальние страны. Цепи, разбитые приведенным в силу приговором, чинно звякнув, падают наземь. Взбираешься на колокольню храма, изувеченного нескончаемыми бомбежками победителей, не пощадивших дом всемогущего Господа. Не ее, чужого, но, может, он все же один на всех? Понимаешь, после того, что произошло в суде, дальше нельзя. Ты хуже Каина, гораздо хуже. Каин творил зло сам, не целовал руки убийцы. Видится лишь один путь, чтоб смыть с себя грязь, не заставлять любимых смотреть с высоты на то, как грешница ходит под светлым и непорочным небом по земле, принявшей в материнские объятия столько безвинных душ. Снова солнце скрылось за тучами, ясный лик отвернув от страшного, пустынного, едва живого — человеческого. Серой дымкой подернут город, такой же уставший, как чадо Божье, смотрящее на мир сверху вниз, впервые и навсегда по-настоящему свободно. Шаг вперед, в пустоту. Глухой удар. Удивленно щебетнув, взмывает ввысь желтоперая синица, напуганная, глазами-бусинками сверкает и летит по своим синичьим делам.
59 Нравится 3 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (3)