....
6 июля 2021 г. в 21:46
— Нет. Нет, я не хотел бы излечиться. Это… Это как дополнительный орган восприятия красоты, понимаете. Как вырезать себе глаза.
Перов следит за завитками душистого, чайного какого-то дымка, говорит ровно:
— Если правый твой глаз соблазняет тебя, вырви его и брось от себя.
Овечкин блестит желтоватыми от табака зубами. Не вам-де, любезный поручик, в постели Христа цитировать.
— Никто из ваших поклонников не стрелялся на этой неделе? — интересуется Овечкин, будто бы походя. — С крыши не прыгал?
Перов молчит. Он чувствует свой голос за кадыком. Это единственное, что у него есть. Его голос, много раз сорванный в бою на копуш-солдат, пропитанный то перцовкой, то коньяком из именитых погребов. Его голос, льющийся с лакрично-черной пластинки, пока «поклонники» (если верить паре изрядно надушенных писем) предаются онанизму. Он ходит в шелковой рубашке навыпуск, как мальчишка-половой из «Эрмитажа», помогает дамам и господам вырабатывать желудочный сок и другие физиологические жидкости.
— Нет, вы не понимаете, это все равно что говорить про маки с человеком, в жизни не видевшим красного цвета…
Петр Сергеевич все равно пытается объяснить, разворачивает мысли, как сжатую пружину. Что-то про золотистый пушок, про особенный запах, особый цвет волос. Он приоткрывает тот чулан в глубине контуженного черепа, где вместо бычьих туш на крюках висят сплошные солнечные мальчики.
Господи, забыть бы, как он жрал глазами своего «Валерочку», кудрявого, в парадном клетчатом костюме, серьезного, взрослого не по годам — всё как Петр Сергеевич любит.
Наверное, Перов мог бы пожалеть мальчика, чьими руками важные люди ведут важные дела, который ради идеи готов броситься в объятья к стареющему педерасту. Вот только сложновато жалеть ребенка, который, не моргнув глазом, может положить пяток-другой людей взрывом умело сделанной бомбы.
Петр Сергеевич клялся и божился, что он-де Валерия Михайловича и пальцем не тронул. Все равно же ходил потом, как пьяный, с шалой улыбкой исповедовался этому мальчишке о старом мире.
«А русский человек, как известно, исповедуется либо попам, либо проституткам», — думает Перов.
— Петр Сергеевич, в этом нежном возрасте я сводил прыщи и читал Жюль Верна, — цедит он сквозь зубы.
— А я вас, положим, и не видел, не представлял в этом, как вы говорите, нежном возрасте.
Врет как дышит. Не тоска по Родине помогает ему встречаться с Перовым здесь, в безвкусной комнатушке над «Корниловым». Не сбитая почти на треть цена. Только воображение да двойной сорт сентиментальности: монархиста и педераста.
— Валентин Алексеевич, вас послушать, так я какой-то опасный извращенец, на школьных дворах днюю и ночую, — Петр Сергеевич кладет подбородок ему на плечо, целует в шею. Перов не вздрагивает.
— Слюной на классики капаете, — бормочет он в сторону.
Перов задыхается под грузом бесконечных откровений про не сломавшиеся голоса, хриплые от первых сигарет, про разбитые в драке носы. Он чувствует себя грешником больше, чем когда ему подмигивает очередной корниловский гость.
— Вот вы всё говорите про Валеру: лазутчик, мол, — так оно же тоже очень по-библейски, знаете… Саломея чекистская.
— Отрезать бы вам самое дорогое, право слово, — говорит Перов, прикрыв рукой усталые глаза. — Запереть куда подальше.
Ему смеются в самое ухо.
— Уж не в вашей ли квартире?
Петр Сергеевич одевается неспешно, прощается с показной вежливостью. Совсем как тогда, после их вечных казарменных попоек. Каждый раз Перов ловит на себе странный, жалостливый взгляд. Безмолвный совет:
«Найди себе другого, Валечка. Ты ведь молодой еще, оправишься. Не увязай со мной. Хотя бы в этом».
Перов упрятывает эту мысль от греха подальше. Ему недосуг тратить на нее свободный часок. К превеликому сожалению Петра Сергеевича, такая вот тоска — единственное мальчишеское, что Перов может себе позволить.
Он не развозит господ в таксо за гроши, не спивается в глубокой меланхолии, в отличие от львиной доли иммигрантского офицерства. Перов не лелеет полузадушенную гордость. Он умеет наступить этой даме на горло. Он умеет говорить о политике, играть в шахматы, оглушать рукоятью револьвера, он готов к любому маскараду. Перов умеет молчать, еще с лейб-гвардии покрывает эти «шалости с гимназистами».
Он настраивает гитару, которую прошлым вечером совершенно по-свински «одолжил» краснолицый тип в несвежей рубашке, подводит глаза синеватым карандашом (дурацкая официантская мода) и спускается в зал. Заметивший его скрипач опускает веки.
Публика сегодня обычная: напудренные жены иностранцев, усатые бывшие офицеры. Старики жуют истерзанные поваром отбивные. Господа лже-Романовы зыркают друг на друга с противоположных концов стола.
Перова берут под локоть.
Мсье Дюк — один из хозяев города, газетный магнат, которому не страшно появляться в кабаке для истрепавшегося цвета русской иммиграции. Он шепчет Перову на ухо очередные инструкции и отпускает, легко коснувшись лопаток под уродливым малиновым шелком. За столиком скучающая спутница морщится и присасывается к бокалу. Догадывается, что не её к рассвету поведут в комнату с зеркальным потолком.
— Да вы оригинал, мсье Дюк! — она смеется. Колье подпрыгивает на испещренной родинками груди.
— Я просто эстет, мадам, — роняет мсье Дюк, пожимая плечами.
Перову не нужно сдерживаться. Тут помогает вбитая адъютантская учтивость. Он обводит взглядом зал, всю эту сытенькую, подвыпившую сволочь со следами вырождения и сифилиса на кривовато напомаженных лицах.
Мсье Дюк смотрит на него со спокойным предвкушением.
В уголке Петр Сергеевич воркует с очередным порозовевшим от шампанского гимназистом.
Перов расправляет свой изношенный голос, выводит низко и скорбно:
— Белая свитка и алый кушак…