Я не говорил, потому что никто никогда не спрашивал.
9 июля 2021 г., 13:00
Как-то раз, когда я сам был уже давно не первой свежести и о многом ранее важном успел позабыть, меня пригласили на интервью. Не подумайте, что я какая-то больно известная личность, просто им чрезвычайно была интересна юность моего поколения, а я просто не мог отказать им после проявленного к моей персоне интереса. Так что я ответил согласием и направился прямиком в студию, не подозревая, вообще-то, что интервью транслируется за какой-то телеканал, проходит в формате шоу, пользующееся большой популярностью у публики. Я очень давно не видел такого количества людей, поэтому на долю секунды растерялся, но мне ее хватило, чтобы впоследствии пожать руку интервьюеру, вежливо улыбнуться, покивав при этом головой, поправить свои волосы (местами седые) и наконец утроиться в кресло прямо напротив типа в пиджаке, явно собаку съевшего на таких как я в плане опрашивания, то есть допрашивания. Садясь в это чрезвычайно удобное кресло и смотря на его улыбку во все зубы, я уже знал, о чем ему расскажу, и эта мысль не только расслабила меня полностью, но и вызвала на губах не менее нахальную улыбку. Небрежно покашляв в кулак и избавившись от нее, выслушав первый вопрос о моем детстве в принципе, я приступил к рассказу.
— Если кого-то интересует конкретно период моей жизни, о котором пойдет речь, могу сказать, что это были семидесятые годы, мне было 17, а сейчас я втрое старше. Я был чересчур высоким, худощавым мальчишкой, довольно самостоятельным для своего возраста. Стремление к независимости было у меня, может, даже чрезмерным: я ненавидел просить помощи, быть кому-то обязанным и даже совета других спрашивал редко. По этой причине я все всегда испытывал на своей шкуре и к 17-ти у меня уже был за плечами кое-какой жизненный опыт. Но, несмотря на свою самостоятельность, взрослым я себя не чувствовал, равно как и ребенком. Я был чем-то между, мог быть и тем, и тем, в зависимости от ситуации, но, как и все молодые люди, я не осознавал своей молодости и не радовался ей.
В людях больше всего ценил неординарность, так как больше всего на свете любил рисовать, а рисовать интереснее всего необычное. Вообще, кроме моих достоинств, я был большим повесой, но все мои романы заканчивались довольно скоро. Я никому не ставил это в упрек, ходил в художественную школу, рисовал природу и людей. У нас, кстати, был очень требовательный учитель, пришедший на смену одному старому подслеповатому старичку. Но старичка все любили, а нового учителя не приняли, уж не знаю, за что. Он был тоже молод, как и мы, без опыта работы с учениками, поэтому и был чересчур требователен. Мне он, кстати, понравился сразу, ибо в этом человеке было необычно все: одежда, внешность, голос. Он не был со мной любезнее, чем с остальными, но я его не боялся и не ненавидел, критику воспринимал спокойно и без пререканий; между нами все росло и росло взаимоуважение, которое я чувствовал и радовался втихомолку.
В какой-то момент, уж не помню, что сподвигло, но я понял, что влюблен в него, и уже давно, и, как ни странно, абсолютно не испугался. Я подумал немного об этом, поразмышлял, и, убедившись, что эта мысль никак не меняет мою жизнь и ничем не угрожает моему отличному настроению, сел на троллейбус и поехал в художественную школу на занятия. Я был довольно странным ребенком, не склонным к самоанализу, но склонному анализировать все вокруг меня, поэтому всю дорогу глядел в окно. Знакомые картинки пейзажей мелькали в давно привычном порядке, и я любовался ими, примечая опытным глазом, что хорошо изобразится красками и кистью в свободное время.
Я чувствовал на себе чей-то взгляд; очень тянуло обернуться, но тогда надо было бы смотреть в ответ, а мне не хотелось. Но любопытство все же взяло верх, я оглянулся и увидел своего учителя, совершенно не смущенно пристально глядящего на меня. Уж не знаю, каким было мое лицо в ту минуту, но мне это понравилось, я кивнул и отвернулся.
Он, кстати, опоздал на урок в тот раз; сокурсники, устав ждать, болтали без умолку, точно рой пчел, и я от души порадовался, когда они смолкли и он вошел в класс. Оглядев нас, он улыбнулся, и я чуть со стула не упал, так как этот человек никогда не улыбался, или улыбался не нам. Сфокусировав туманный взгляд на мне (я это отметил и почувствовал сразу много всего, что тоже отметил), он, уже не пытаясь скрыть ехидную усмешку, сказал, что те, кто хочет, могут нарисовать его портрет в качестве подарка на день рождения. Послышались разрозненные поздравления; как только они смолкли, я поднял руку в качестве желающего рисовать. Вид у меня при этом был самый серьезный, хотя внутри я бился чуть ли не в истерике. Должно быть, это как-то проступило у меня на лице; одногруппники стали шутить над еще не нарисованным портретом, высмеивая, кстати, не мое умение рисовать, а его лицо. Но он этого не заметил. Почему? Он смотрел на меня.
В тот день мы целовались впервые.
Спустя, может, недели две, я сидел на дереве и глядел на странную сцену, надолго оставшуюся у меня в памяти. Около небольшой продуктовой лавки скопилась толпа, она стояла вокруг каких-то людей, но я не мог их видеть, закрытых чужими спинами. Зато я мог их слышать: женщина исступленно орала на всю улицу, видимо, обвиняя мужа в измене, используя при этом такие выражения, которые я не знал даже при условии постоянной болтовни с ровесниками. Сгорая от любопытства, я навел на них бинокль, и чуть не свалился с дерева. Но лучше бы свалился, ведь там стоял он, а та женщина, видимо, была его женой. Я до сих пор помню обрывки ее криков:
— Ну скажи ты хоть что-нибудь…Чего молчишь?! Оправдайся! Разве не права я? Ну? Люди добрые, да что же это делается…А семья как же…В богатстве и в бедности…
Мужчина рядом так сильно опустил голову, что лица уже не было видно; он будто с каждым ее словом все больше вжимался в землю. Приглядевшись еще немного, я понял, что он плачет, и мне стало так плохо, как никогда еще не было. Женщина продолжала:
— Ты хоть скажи, кто она…Скажи!
И тут мужчина рванул с места и помчался прочь чуть ли не бегом. Я побежал следом. Он не заметил меня, но мне это и нужно было. Я знал, куда он бежит, и я не ошибся. Мы вместе вошли в здание художественной школы, он направился в свой кабинет, я следом. Решительно открыв дверь его кабинета, я стоял в дверях и глядел на него, а он глядел на меня. Глаза у него были красные. Наконец он сказал:
-Я уезжаю сегодня. Можешь со мной. Если хочешь.
Вот и вся история моей молодости, вернее та ее часть, которую мне интереснее всего было вам рассказать.
Наконец отвлекшись от повествования и переведя дух, я понял, что в зале стоит гробовая тишина и слышно даже биение моего сердца, резко участившиеся после этого открытия. Публика молчала, глядя на меня жадными от любопытства глазами, то же было и с интервьюером. Они все глядели на меня так пристально, что это было даже не прилично, — я почувствовал себя насекомым в банке. Захотелось уйти.
Сгорая от любопытства, наконец не выдержав тишины, интервьюер спросил:
-Так что было дальше? Вы расскажите нам?
Я наконец понял, в чем дело, и облегченно улыбнулся. Тянуло расхохотаться, но я сдерживался изо всех сил. Ни разу после за всю мою дальнейшую жизнь события тех дней не волновали меня так сильно, как сегодня, никогда никому я о них не рассказывал. Одарив интервьюера хитрой улыбкой, я сказал, теребя на пальце кольцо:
— О, да ведь это совсем другая история…