ID работы: 10948695

in cujus honore cremáberis

Слэш
NC-17
Завершён
19
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 6 Отзывы 3 В сборник Скачать

in cujus honore cremáberis

Настройки текста
Примечания:
Он не верил. Он не хотел верить, что ждал этой недели, один за одним сцарапывая дни в календарике и высчитывая оставшиеся, как высчитывает истерзанный предвкушением ребёнок; три полных десятка лет псу под хвост, и всю сопутствующую им степенность, якобы невозмутимую — туда же. Острая мигрень, впечатавшаяся посередь лба и не стихающая ни на минуту — ничто в сравнении с прозрением, и даже с учётом того, что любое побуждение поднять бандану и осмотреть сковывало руки иррациональной паникой, прорицателю казалось, что господин Дио изрядно продешевил. Право дело, за ясность ума (резкую и такую чёткую, как никогда в жизни), за откровение (миропорядок на поверку оказался куда более простым и понятным, чем Абдул привык думать) можно было потерпеть и поболее. Теперь ему все было кристально ясно. Ясно, чего на самом деле добивался и добивается его господин. Ясно, что есть истинное благо для него самого, в чем его предназначение. И уж тем более ясно, до чего гаденького, прогнившего насквозь пройдоху являл собой Джозеф Джостар, со всем рвением малевавший Его перед Абдулом исчадием ада. Он не мог заставить себя поверить, что любил этого человека всем сердцем — безрассудно, самоотверженно, до потери естества своего. Того, по чьей вине переступил через непогрешимые заветы своего Бога и пророка-тёзки. Того, кто не видел помехи ни в почтенных летах, ни в семейных узах. Того, кто убил в нём мужчину. Идёт по свету мудрость: искренне ужасаться себе прошлому — значит взрослеть. И если это и вправду так, то за неделю Абдул успел состариться. ... Думалось ему: будет тяжело. Мухаммед отнюдь не был глупым человеком, в крайности по выслуге лет не ударялся и, рассуждая, до последнего не отторгал человеческий фактор; не мешало ему и то, что сутью фактора представал он сам. Претило, да, до скрипа зубовного претило, но не мешало. Не смея сомневаться в Его могуществе, Абдул всё-таки понимал — ясно, как день: чем резче слепой прозревает, тем больше времени ему надобится осознать, что же пред ним за бестолковое цветастое крошево под названием «мир». И пускай заочно Джостар успел стать гадок до чрезвычайности — что будет, когда встретятся? Не взыграет ли в Абдуле прежняя пламенная дурь, не зайдётся ли в груди так, что лица не удержать, от чужой близости? Даже если не в первородном виде, даже если выродится в уничижительную жалость (более к душе собственной, нежели к старику) — хватит ли сил совершить завещанное Им? Всё это учитывал Мухаммед — хоть и, в сущности, наличие тех же сил роли не играло. Просто определяло, через что именно придётся перешагнуть. И как интересно получалось: с предсказанием-то Абдул не просчитался, только вот природа тяжести была иной в корне. До того противно было ему общество Джостара, что его приходилось натурально терпеть. Благо, терпения прорицателю не занимать: годами пестовал, кровью и потом поливал. Хватило даже на то, чтобы по прилёте позволить заключить себя в крепкие, молодецки опасные тиски и уже через несколько минут почтительно нести чужие чемоданы в сторону пятизвёздочного Ле Меридьена, ни словом, ни взглядом не выказывая истинного отношения. Быть до конца честным — он не мог ответить себе, чего ради так долго тянул, каждый день являясь по первому звонку и составляя Джозефу (некогда желанную собственно Абдулом) компанию. Мухаммеду ничего не стоило бы исполнить волю господина Дио в первый же день, оставив вещи в отеле без хозяина, а переговоры — формальную причину прилёта: укусила Джостара нильская муха, и возжелал Джостар заиметь филиал своего агентства в Каире — без начала и завершения; только вот, изготовившись к моральным препонам, совсем не ожидал Абдул, что встреча со стариком не отзовётся внутри... ну, ничем. В смысле — вообще ничем. Ни богомерзким чувством, ни жалостью, которых так опасался. Единственное, что возымело место — лёгкий укол волнения, голимого, бесцветного, да свалившаяся следом на голову неоправданность ожиданий. Словно не было и в помине всех тех ночей, бессонных и одуряюще жгучих, от одной мысли в сторону которых у Абдула карты валились из рук; словно не трепетал свечечкой Маджишнс Ред, — какое-то нездорово ласковое средоточие интереса к новопробужденному станду, — пропуская меж оперенных пальцев шипастую лозу и изо всех сил тщась пригреть её, но не обжечь; словно не срывался Мухаммед по первому зову этого человека на другой континент — когда была возможность, разумеется — и не давился перед лицом его супруги неизглаголанной режущей совестью (которая у благоверного, судя по всему, погибла в зачатке); словно- Список можно было продолжать до бесконечности, а после с треском задёрнуть трагикомическим занавесом. Быть может, порок любопытства в Абдуле был выдолблен поглубже и повъедчивее прочих. Быть может, не верилось ему, что весь этот горб может сойти волею одного лишь целительного откровения, не оставив на спаленном сердце ни шрама, ни коросты. И не зря. На исходе третьего дня вскрылась первая язва. На исходе шестого Абдула лишь чудом не выворачивало от джостарских ужимок, от долгих призывных взглядов и как бы невзначай проклюнувшегося томления, — втихомолку; на уровне подзадержавшихся на тыльной стороне ладони пальцев; на уровне мягкого касания повыше локтя; подумать только, совсем недавно подобному было под силу раздробить пылкий вздох, заставить неловко дрогнуть ресницами, — от тысяча и первого по счёту пересказа той затерянной во времени заварушки с полубогами из колонн, древним рубином и Цезарем Цеппели. Подумать только: к Цезарю Цеппели он, Абдул, его чуть ли не ревновал! Нет, не в прямом смысле; не совсем в прямом; к памяти сего господина Мухаммед относился со всем возможным почтением (тогда оно еще имело право существовать), просто... с такой невыразимой теплотой отзывался Джозеф о павшем товарище, и такое тяжелое, по-доброму тяжелое всякий раз лучилось в молодых зеленых глазах, что волей-неволей цапало прорицателя отблеском гордыни: удостоится ли он сам подобной чести? Будет ли Джозеф — век ему, благо, написан долгий — поминать его с таким же светлым чувством? Отвратительно. На последний день на каждое слово Джостара у Абдула мгновенно вспыхивали два, а то и три невыносимо едких, и дорогого стоило стоически удерживать их при себе, равно как и перезревшее, подгнивающее уже презрение; если и позволить мелькнуть, — когда совсем невмоготу, — то не более, чем мимолётным взглядом (который так легко упустить), чем вскользь брошенным замечанием (которое так легко принять за беззлобный, по-тёплому иронический укор). Вещи уже собраны, не без помощи Мухаммеда; до самолёта — четыре с половиной часа, и всё это время — ни секундой боле — в распоряжении прорицателя. Он прожигает его минута за минутой в знакомом, но не особо любимом (западный налёт ощущался в нём покрепче, чем в иных) ресторанчике, где мистеру Джостару заблагорассудилось отобедать. Итогами прений со знакомым юристом Джозеф, кажется, доволен; бараниной с печёным картофелем — доволен вне всякого сомнения, и наболтаться не может, даже когда жуёт, и, верно, совершенно не тяготится тем, что к своим приборам Абдул не прикоснулся. Мурлычет о долгосрочных планах, о том, что, вполне вероятно, станет жить в Каире по полгода — надо же за делами лично присмотреть, правда? Мухаммед с очень вдумчивым видом кивает в нужных местах, незаметно мнёт локти под грубой тканью широких рукавов — тяжело, основательно, без лишней лихорадки. Долго говорит мистер Джостар. Говорит, внучку шестнадцать вчера стукнуло. Говорит, чудо-мальчик вымахал, Холли нарадоваться на него не может, щебечет о нём по полтора часа. Говорит, надо будет навестить, и с собой зовёт тут же, на месте. Обязательно навестим, кивает Абдул. Жаль разочаровывать. В какой-то момент в ароматном ресторанном воздухе провисает пауза, вплетает в него звуки с соседних столиков, аппетитный цокот вилки о джостарскую тарелку. — Эй. Выдержав её, Джозеф вдруг откладывает вилку, заговорщицки налегает грудью на стол, и голос его мягко ухает в какой-то тошнотворно скабрёзный бархат — негромкий, на грани полушёпота. — Дай хоть поцеловать тебя напоследок. А то что же я — зря приехал, выходит? Посмеивается — дробно, беззвучно; гаденько. В былой день Абдул, вспыхнув набожным стыдом, заметался бы взглядом по многолюдным сторонам — не услышал ли кто, не истолковал ли, как должно. Сейчас же, едва сощурясь, смотрит прямо в глаза — пристально, резко и так долго, как всю неделю брезговал посмотреть. ... Сухая кирпичная тень не пыталась спасти от каирского зноя, за день напитавшего собой брусчатку и стены, облизавшего, кажется, каждый дом в городе — и уж тем более скромную желтоватую двухэтажку через дорогу от Хан аль-Халили. Иншаллах, к полуночи рассосется; а до тех пор и кров не кров, и тень не тень, сколь ни зазывала бы своей обманчивой темнотой. Одна застоявшаяся духота внутри и снаружи. Сам Абдул духоты не замечал, — с пелёнок за руку её держал, всё-таки, — но о Джостаре того сказать было нельзя: шляпой обмахивался, что веером, дышал, как загнанная лошадь, и разве что вслух не сетовал. Видно, предвкушение было сильнее. Абдул вёл его по лестнице, не оборачиваясь, и усердно вываривал в рёберной клетке всю вскипевшую за неделю желчь. Признательный кивок господина Дио стоил того, чтобы дотерпеть — тем более, что отведенный терпению век сокращался экспоненциально. С каждым джостарским шагом. С поворотом ключа в неподатливой скважине. С плавленым полумраком, который напирал из тесной, под потолок забитой вещами и вещичками прихожей и безмолвием своим отсчитывал оставшиеся Джозефу минуты. Предвкушать здесь умеет не только он. Сейчас механические пальцы сомнут тёмно-синий, выцветший на солнце шарф-хомут, отведут в сторону, и шею обдаст горячим, спертым выдохом; опалит потресканными губами, вычесанной до щекочущей мягкости сединой — главное, не передернуться раньше срока и дать окаянному Джостару сцедить решающую каплю в чашу терпения, каплю, после которой неистовство Маджишнс Реда не просто польётся — хлынет через край- многое умел предречь Мухаммед, с картами или без, но не внезапную тяжесть протеза, легшую на плечо заместо любого из плотоядных жестов. — Бросай дурака валять. Слова у Джостара получались приглушённые, — не пугали плывущую в воздухе затенённую загадку, — глубокие и отвратительно мягкие. Тем отвратительно, что слова не вставишь поперёк такому тону, хоть даже близко не приказной — не сумеешь, и не сумеешь застыть упрямым столбом, и не сумеешь возразить, когда холодит спину железная рука и кротким полуобъятием влечёт вглубь родной однушки. Как много пожароопасных сил напирало изнутри на жилы, зудело в переносье и ногтях буйной редовской ненавистью — и ни одной, чтобы воспротивиться. Джозеф провёл его в единственную комнату с такой уверенностью, будто бывал здесь не раз и не два; так оно, по сути, и было. Самый крохотный, самый незаметный на фоне остальных оберег знавал его любопытные пальцы, и далеко не в первый раз рассеянный мутным окном свет вычерчивал могучую, громоздкую не по-старчески фигуру. Сколь многое, столь же и скверное — вырвать, выжечь — навек оставалось в этой комнате, на скрипучей кровати, куда он усадил Абдула, как дитя малое. — Вижу же, что не рад, — и странно было видеть его на корточках, смотреть сверху вниз, и руки в чаше чужих ладоней держать — еще страннее; под одной кистью — живая плоть, под второй — холодный металл. Лоб Джозефа, промятый складками, блестел от пота. — Что стряслось у тебя? Хотел бы Мухаммед ответить, да в горле застряло: не собрать в пару-тройку ёмких фраз всё, что накипело за три года, вскрылось по щелчку Его пальцев, сгребая с глаз долой пелену, — до чего же глуп был Абдул со своей поганой влюблённостью, до чего же наивен, с каким тошнотворным рвением увиливал от истины, робея заглянуть ей в глаза. Не придумали еще слова, — ни в арабском, ни во французском, ни тем более в скудном суховатом английском, — хоть вполовину выражавшего, до чего ненавистен был ему этот человек. Какая разница, который из них двоих. Хохотать хотелось от этой ненависти, во всю грудь хохотать, стены хохотом сотрясти. — Ну что вы, — что-то от этого несостоявшегося катарсического смеха криво ломает губы. — Опять на пустом месте тревожитесь, мистер Джостар. Всё в порядке. будет, когда от тебя и пепла не останется — Ой ли? — в тон ему молвил Джозеф, выщуривая глаза усталым, до зуда неуместным участием. — Не друг я тебе больше — так, что ли, получается? ...Даже так. Да будьте же вы трижды прокляты, мистер Джостар. — Всю неделю сам не свой — думаешь, не вижу? На лице ведь написано, Абдул. Так что ж не читаешь, Джоджо? — клекочет, изводится внутри едкая птичья багровизна, остатки нервов срывает, не вдохнёшь уже — пламя в глотку пойдёт, вспыхнет ожоговыми пузырями, разбередит страшное, чудовищное понимание: вовсе не Джозефу тут был нужен пресловутый прощальный поцелуй. — Горишь весь, — понижает голос обречённый, почти шепчет, едва ли не губами к темным ладоням приникая. то же шептал, теми же самыми словами, в этой же проклятой комнате и был ослепительно прав — как прав и сейчас. ... Довольно. — Верно говорите, — суть чудо самообладания не дрогнуть натужным голосом, средоточа все Редово бешенство в воспаляющемся за зрачком пожарище, в прошившей череп насквозь резкой мигренозной игле. — Затянулась наша с вами дружба. Он выдернул руки, палачом воздвигся над согбенной фигурой, и — странное дело — далось ему это в несчётные разы легче, чем тянуть время секунда за секундой и выискивать, вынюхивать, вымучивать из Джостара хоть что-то, что дало бы ему полное моральное право развязать Реду когтистые лапы. Растоптать проще, чем искать повод. Предать огню проще, чем оправдываться. И один Аллах свидетель тому, до чего опостылело Абдулу выбирать сложные пути. ... Пламя, бушующее в оконном проеме первородной лавиной, еще не разыгралось в полную силу, — Абдул, сколько себя помнил, очень хорошо чувствовал собственный огонь; словно каждый, даже самый крохотный его язык был спаян с каким-то из нервов, — нализывало, голодное, что только оставалось от старых деревянных рам, и со всей распаляющейся дури коптило знойное небо. Вопили соседи, разевали рты подобравшиеся зеваки; кто-то вытягивал из задымленного прохода угоревших; кто-то из особо знакомых и особо сердобольных дёргал за провонявшие гарью рукава, звал по имени, мол, не ваша ли квартира, уважаемый — Мухаммед не замечал сумятицы в упор, словно бы все, что мог видеть, чем только мог жить, оставалось за крепко запертой дверью на втором этаже, и полыхало, полыхало, полыхало. Ощущалось как исступление — высвобождающее, плавящее оставшиеся от скреп занозы. Дающее пустить огонь глоткой и не обжечься. Лёгкие насытить — воздуху так не под силу, как ты жадно его ни глотай. Абдул не пытался прятать дикий горящий взгляд — не от кого. Лишь одно, помимо привычной уже мигрени, навязчиво поскрёбывало за вломленной переносицей. Сколько раз он успел прокрутить в голове этот сакральный час — вычесывал до последней детали, высматривал до последней возможной развилки, и на кончике каждой он, Абдул, не отходил от Джостара до тех пор, покуда от тела не оставался лишь обгорелый смрадный остов; впивался глазами — своими ли, Маджишнс Реда ли, извечно охочего до чужой боли — в то, как багровеет, идёт волдырями и слазит кожа, как запекается темной коркой, навек запечатлевая безмолвный вопль на том, что когда-то было чужим лицом. И надо же было так случиться, что именно эту часть — отточенную константу — Мухаммед безбожнейшим образом запорол. Какая мрачная ирония: не хватило духу. Казалось бы, за всю Абдулову обозримую жизнь не сыскать зрелища, которое хотелось бы пережить больше — и не смог ведь, невесть почему, какой-то жестокой насмешкой госпожи фортуны не смог. Хватило его лишь до тех пор, покуда полотном побелевший от гари старик не покачнулся, не свалился с грохотом на вышитый палас, только занимающийся огнём, что же ты наделал и не остолбенел в угарном обмороке, из которого ему уже не было суждено подняться. Но редкая бочка мёда обходится без печально известного дегтярного черпака. Сегодня Мухаммед Абдул смалодушничал последний раз в жизни. О доме он не жалеет. Об оставленном за дверью огарке сердца — подавно. Ему есть, куда идти, и есть, Кому вложить в грудь новое. ... ... ... Острова он достиг к полудню. Последние метров двадцать добирался вплавь — не нашлось бы у круто вздымающихся скал, розовых и жилистых, как дахшурский песчаник, места пришвартоваться. Скалы надежно прятали принесшую его яхту от посторонних глаз, и за незаметность нужно было платить; еще с полкилометра брёл Абдул по отмели, выискивая разрыв в каменистой цепочке, и за это время успел обсохнуть. Стягивающая кожу, дубящая одежду горькая красноморская соль — не самая непомерная цена. Бывало и хуже. Господин Дио говорил: их будет трое. Ренегаты под картами Иерофанта и Колесницы, дерзнувшие отречься от Него, попрать дарованное Им благо, а с ними — последний из Джостаров. Господин Дио говорил: ты умён, Абдул, — вёл когтями по вздутому фигурному шраму, — умён и справедлив; я доверяю тебе, Абдул, — цепенело под ключицей от этих слов, от Его ласкового голоса, и вколачивалось в горло собственной ничтожностью, пониманием, что кто угодно на свете заслуживал Его милости, но не он, — так суди же их сам, и не разочаруй меня. Абдул рассудил, как только сумел пошевелиться и вдохнуть, как только сердце сумело толкнуться в пышущей груди. Отступникам — смерть, мучительная и безвестная, такая, чтобы никто не сумел опознать запёкшихся останков; чтобы память о подонках канула в Лету, — вырвать, выжечь, будто никогда и не пятнали собой по праву принадлежащий господину Дио свет. Голову же Джотаро Куджо он принесет Ему лично. Не посмеет иначе. — Стой, где стоишь!! Дёрнувшийся от неожиданности кадык, вернувшись на свое место, наткнулся на острие рапиры. Польнарефф явился пред ним у просеки, явился как чёрт из табакерки, и даром что прорицатель в лицо его никогда не видел — узнал сразу. Дурное было лицо, крутолобое, рябое от блеклых веснушек; оскал прорезала нелепая щербинка, и даже стойкий блеск в глазах не мог сделать его пригожим. Но не было сейчас воли Абдулу встречать по одёжке. — Ты! Не поведаешь ли, как там Дио поживает? За нараспев картавящим паяцем осанились его спутники — судя по угрюмому молчанию, более чем солидарные со скоропостижным выпадом. И если рыжий узкоглазый мальчишка (вроде и крепкий, а вроде и совершенно теряющийся на фоне ватаги) особого внимания не привлекал, то со вторым дело обстояло по-иному. Джотаро — имя запомнилось Абдулу отчасти тем, как забавно выговаривал его старик, мешая в голосе неприязнь к японскому происхождению и горьковатую нежность привходящего, стосковавшегося родича — слишком, слишком многое перенял от деда; джостарской крови не мешал даже крепкий азиатский налет — пробивалась наружу, окаянная, пылала в чертах безмолвным вызовом и что-то гадкое шевелила под рёбрами. Гадкое, измученное, до костей истлевшее, и всё-таки недобитое. И тем гаже, что после дарованного Им откровения — после того, как существование Мухаммеда обрело смысл — этому не могло быть места. Будь Абдул поплоше зрением, не умей обособить зрачком спасительную азиатчину — обознался бы. — Язык проглотил, сволочь? — рявкнул Польнарефф. Сильвер Чариот, мрачный и сверкающий до рези в глазах, легонько надавил на клинок. — Так я тебе его из глотки по кускам выковыряю! Станд наружу, tout de suite!! Господин Дио отзывался о Какёине как о способном и весьма рассудительном юноше. Не было ничего удивительного в том, что Мухаммеда раскусили еще до сошествия на горячий песок. Но не то чтобы прорицатель вообще собирался играть блаженного, и, даже возжелай, не то чтобы сумел бы под гнётом пронзительных зелёных глаз — тех самых, до боли головной, до безумия тех самых, даром что подернутых папашиной раскосостью. Солнце, некогда любимое, хохочет в плетёный затылок, напирает зенитным жаром и добела раскаляет повисшее молчание, и не спасает от него ни стрёкот затерявшихся в траве сверчков, ни безмятежный ветерок, шуршащий редкой листвой редких крон. Абдул усмехается тяжёлой, нехорошей усмешкой. — Как предателю будет угодно.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.