Син Цю!
Твой крик расколол небеса над склоном Увана, обрушился вниз раскатом грома, от которого содрогнулась сама земля и моя душа, обратившаяся в слух. Хиличурлы набросились безжалостной, звериной волной, не давая ни вздоха, ни единой секунды передышки. Ты кричал — я слышал в этом надрывном зове обет, что защитишь меня, что не отдашь меня в обиду им… Как же трагически забавно это звучало — ведь мы оба обладатели Глаз Бога, но в тот миг я чувствовал себя лишь хрупкой, беззащитной ветвью, ломающейся под ураганом. Я не могу вспомнить тот роковой момент, когда из сгустившейся тьмы выступил маг Бездны. В моих глазах застыла картина чистейшего, леденящего ужаса — его холодная, неумолимая фигура врезалась в память огненным клеймом. Я уже не в силах ни понять, ни осознать, сколько вечности длился этот бой и почему враг оказался так чудовищно, так непомерно силён. Нога моя была перебита, сломана, и от невыносимой, ослепляющей боли я выгрызал собственные губы, скулил сквозь стиснутые в кровь зубы. Но не о себе я думал в этом аду, не себя я слушал. Я слышал всё: собственное дыхание, прерывистое и жалкое, слышал шорох хиличурлов, что, видимо, явились на подмогу, но почему-то медлили, не спешили нападать. Я слышал слишком, слишком многое. И только тебя я не слышал. Мои глаза, обезумев, заметались по кровавому месиву, выискивая заветную белобрысую макушку — ту, что сияла словно первый снег. Ты лежал недалеко. Совсем рядом. Но эта горькая близость разорвала мне сердце: твоё тело покоилось в луже алой, густеющей на глазах крови, и от этого зрелища мир пошатнулся, теряя последние краски. Не помня себя, сквозь ослепляющую боль в сломанной ноге я волочусь к тебе, раздирая в клочья одежду и плоть об острые камни. — Чун Юнь? — зову я, и голос мой — уже не голос, а надтреснутый, жалкий стон, дрожащий всё сильнее, всё надрывнее. Взгляд лихорадочно мечется по твоему телу — по многочисленным ранам, по рваным полосам на груди и плечах, по крови, что пропитала твою одежду и сделала её тяжёлой, почти чёрной. Я подползаю к тебе, задыхаясь от ужаса, и хватаю твоё безвольное тело, прижимаю к себе, припадаю ухом к груди, пытаясь расслышать, уловить этот священный, самый главный в мироздании стук. — Ну же, Чун Юнь, прошу… скажи… — первые рыдания вырываются рваные, животные, — скажи хоть что-нибудь! Перед глазами — сотня кадров, обрывки нашего украденного счастья. Где мы вместе. Где ты. Где ты улыбаешься мне — той особенной, тёплой улыбкой. Где морщишься от моих дурацких шуток с перцем, а я смеюсь, потому что знаю — ты не злишься на самом деле. Где на Праздник морских фонарей ты вдруг несмело взял меня за руку, и мы вместе побежали к сцене, а свет тысяч огней отражался в твоих глазах, и я уже тогда знал — я погиб. Погиб в тебе навсегда. Я зажмуриваюсь, изо всех сил сдавливая веки, будто могу этим остановить неизбежное, отмотать время назад. — Нет, нет, только не сейчас… Ты жив, ты должен быть жив… ну же… Слёзы срываются вниз, падают на твою грудь, смешиваясь с кровью. Я уже весь в тебе, весь перепачкан твоей кровью, словно в последней, отчаянной попытке стать с тобой единым целым. — Кто-нибудь! — вырывается из меня вопль, полный такого безысходного, первобытного отчаяния, что даже горы должны были расколоться. — Помогите! И тогда те хиличурлы, что всё это время стояли невдалеке, вдруг начали медленно, тягостно разворачиваться. Их лохматые головы понуро опустились вниз — в молчаливом, необъяснимом поклоне, словно даже эти дикие создания могли сочувствовать моему безмерному горю. Я снова смотрю на тебя. Всматриваюсь до рези, до темноты в глазах. — Прости… — голос срывается, ломается о ком в горле. — Я оказался слишком слаб… Это я, я должен был защищать тебя… Тебя… Слёзы душат, застилают взор, превращая твой лик в расплывчатый, ускользающий образ. — Моё единственное сокровище… — слова застревают в глотке острыми осколками. — Я так и не сказал… Я не сказал тебе… И вдруг на моих руках ты становишься легче. До ужаса, до невесомости. А затем я с леденящим душу оцепенением вижу, как твоё тело начинает таять, распадаться на мельчайшие светящиеся пылинки. Я отчаянно хватаюсь за них, ловлю дрожащими пальцами, пытаюсь удержать, вернуть, собрать тебя обратно — но они утекают, как вода, как песок, как само время. — Не уходи… Нет, Чун Юнь! Не покидай меня! Я ведь… — рыдание переламывает крик пополам, — я не успел сказать, что люблю тебя! Люблю! Слышишь?!«Луна поэтому не светила. Ей не было суждено сиять для вас двоих.»
Нежный, бесплотный голос в моей голове разбивает меня окончательно, обращая душу в пепел и прах. Мой крик боли — дикий, нечеловеческий — затмевает собой приближающиеся быстрые шаги. Кто это? Я уже не слышал ничего. Ничего, кроме своего крика, раздирающего горло в клочья. Перед глазами — лишь сломанный меч. И твой потухший, утративший всякий свет Глаз Бога. Это всё, что от тебя осталось. Всё. Это был дождливый день — будто само небо, не в силах сдержать горя, рыдало вместе с нами. Твоя мама, сломленная до самого основания души, позволила мне оставить твой Глаз Бога — пустой стеклянный ромб, в котором когда-то билось сияние твоей жизни, а теперь зияла лишь мёртвая, ледяная пустота. Женщина была разбита на осколки, которые уже никогда не собрать. Слёзы беззвучными ручьями струились по её щекам, падая на крышку гроба её ребёнка — её мальчика, её кровиночки, — что медленно, мучительно медленно погружали в разверстую пасть сырой земли. Мой брат и отец стояли неподалёку — молчаливые призраки из плоти и крови. Они не говорили мне ничего, не касались, будто боялись, что одно неверное слово, одно прикосновение — и я рассыплюсь прямо здесь, у твоей могилы. Лишь смотрели на меня сочувственно, скорбно, и от этого взгляда, полного немой жалости, хотелось кричать ещё громче. Мои руки мелко, болезненно подрагивали, сжимая этот проклятый, опустошённый ромб — единственное, что у меня осталось от тебя. Ху Тао читала слова древнего обряда погребения, и голос её, обычно такой звонкий и живой, звучал приглушённо, надтреснуто. Все плакали. Но странное, жуткое дело: с каждой новой горстью земли, что глухо ударялась о крышку твоего гроба, я переставал их слышать. Я переставал слышать даже самого себя — собственные рыдания, собственное дыхание. Весь мир обратился в глухую, бездонную тишину, в которой я отчаянно, до крови в сердце ловил обрывки твоего голоса, доносящиеся из разума. Ты всё ещё звучал там, внутри меня. Как последняя, умирающая мелодия. Тот неведомый женский голос в голове прозвучал снова — уже после похорон. Он рассказал мне историю о двух забытых звёздах и яркой, надменной Луне, что должна была светить для них, но не сберегла. С того дня я потерял покой навсегда. Я каждую ночь думал об этой истории, прокручивал её снова и снова, терзал себя вопросом: почему? Почему первая звезда сорвалась в бездну за второй? Ведь она могла ещё долго жить, долго гореть. Я так думал — вместе с тобой. Каждый божий день я приходил к тебе на холодный, пропитанный скорбью холм. Я рассказывал тебе всё, что случилось в мире живых — мире, который без тебя стал лишь тусклой, бессмысленной тенью. Я даже прочитал тебе свою книгу — ту самую, где ты должен был быть самым первым, самым особенным, самым драгоценным читателем. Она тебе понравилась? Я надеюсь, что да. Пожалуйста, пусть это будет так. Тёмная ночь раскинулась надо мной — такая же чёрная, такая же беспросветная, как в тот проклятый день. И сегодня я наконец понял. Я нашёл ответ на свой вопрос — тот, что истерзал мою душу до дыр.«Луна не сияла изначально… Это звёзды собою создавали свет… для самих себя…»
Сегодня — последний день. Сегодня на небосводе зажжётся не Луна. Сегодня зажгутся звёзды — те, что всегда были рядом с ней, но наконец обрели друг друга во мраке вечности. Моё тело найдут там же, у твоей могилы. Найдут записку — последние слова, нацарапанные дрожащей рукой на клочке бумаги. И два пустых, мёртвых стеклянных Глаза Бога, что будут лежать рядом друг с другом навсегда — как немое, траурное напоминание людям о том, как неумолимо важно успеть сказать, успеть сделать, успеть любить. Ведь Время — безжалостный, неумолимый палач, и оно не прощает. Никогда.