ID работы: 10975207

Самолёты

Слэш
R
Завершён
Размер:
20 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено только в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится Отзывы 1 В сборник Скачать

kirsche.

Настройки текста
Примечания:
      

      intro. первый закон диалектики.       «самолёты, как ножницы –       они режут застывшие облака.» В масштабе отдельно взятой вселенной платиновая чернь – пальто, аккуратно, но не слишком осторожно, брошенное на соседний стул. Отяжелелое. Клонившее к земле под россыпью дождевых капель, не успевших принять третье агрегатное состояние вещества. Иной раз пальто казалось ему излишне длинным: словно полами оно собирало по серому тротуару всю грязь и пыль. Словно пальто подбирало, копило, а после теснило тело. Но тёмные нити едва бы оплели голени, как кончики дымной ткани, ласкающие плечи, обнажённую шею и покрывающие скопление созвездий у предсердий. Пальто старо. Ворс помнит рождение и вспышки нейтронных светил, в мрачном чреве кармана вместе с полупустой "Davidoff Classic" кротко дышит Венсенский лес. Чёрное пальто старо, не по меркам времён, а событий и действ. Столь дружелюбно к незадачливой капле эспрессо, незаметно оставленной на рукаве, и болезненно от осенней сырости, бьющей в открытое настежь окно.

      I. неподлежащее сказуемо.       «с востока на запад, где солнце садится,       летит без посадок беспечная птица,       и я, как она, в бесконечной петле,       и никак мне не остановится.» Оси в декартовой системе координат пересекаются, оставляют за условиями переменной обыденный уклад вещей в сечениях меридиан и параллелей. Пускай точка отсчёта будет поставлена в момент, когда взметается темная материя пол, когда они, усталые, трогают истёршуюся сиротливую плиту. Ветер яростно вырывает белый букет. Здесь пускаются иллюзорные нити в переплёт. Ветви цветений робко приданы кем-то льняной скатерти. В руках услужливо предоставленный на ресепшене свежий номер "Бильд", что ему совершенно неинтересен. От скуки он заглядывается на бронзовый подтек изогнутого бочка у керамической посуды, на покачивание стройных ножек итальянок за соседним столиком, вслушивается в незнакомую певучую речь с дальних берегов Восточного моря. Душно. Он оттягивает давящий узел шёлкового ошейника. Душно, вопреки распахнутым рамам, простору светлого зала, благоухающему шлейфу жасмина и оттаявшему небосводу после мёрзлых зим. Беззвучный вызов и после печатаное "Где ты?" дают право не глотать остатки стылого кофе и подхватить перетянутый галунами вороной пиджак. Контральто на всех его контактах мешает пропеть вечно спокойный режим. До Берлин-Бранденбурга, чьи стёкла-зеркала заменяют ловец снов для неба-лазури, десять минут ходу. Гвалт у центрального входа ему не по душе, а потому он плавно, словно в воде, огибает препятствия вроде оранжевых чемоданов и красных сумок, вроде растерявшихся приезжих, вроде притормаживающих автобусов и такси. С сатиновых губ её, как с роз Афродиты, упорхнуло: "Хорошего полёта, командир." Запоздало, приятно удивлённый, тот радушно кивает ей. И она расцветает. Расцветает и спешно заправляет волнующуюся прядь за ушко, он же интересуется о Вюнше: "Сигурд, тот здесь, не знаете?" – Его нет. Пока нет, командир. Её сияющая радужка и пара капелек смол ярко горят в солнечных лучах. Веет от Сигурд чем-то утончённым, истомой оплетающим бронхи. Будь ли она рада, если он пригласит её однажды обычным вечером в уютный ресторанчик по Штрассе? О, непременно. Но звуки его собственного имени развеивают наваждение: – Иоахим! От Вюнше – один осклаб и удручённая болтовня про Мюнхен, шквальный ветер и пустая надежда обогнать непогоду. Макс, давно не глядя, прячет вернувшийся паспорт со стойки регистрации и мигом утягивает Пайпера следом. Сигурд с сожалением прощается лишь со спинами главных движущих частей Боингов и Аэробусов, пока те не сливаются с чужой померкшей тканью. – Доброе утро, мадам Хенриксен. Сегодня лётная погода. Как вам? – Да, конечно. Над Бранденбургом всегда отличная погода, – рассеянно отвечает она другим пилотам. Неизвестно кому, по правде сказать. В Берлине всегда хорошая погода. В Берлине снега нет. Здесь идет дождь. Омывает берилловые купола, замершую колесницу и богиню Викторию, зеленый покров у Рейхстага и сам парламент, увенчанный флагом, да скромные улочки окраин. Разбиваются дождевые капли о беспокойные волны Шпрее. Играет капель с налившихся жизненным соком дубовых ветвей и кленовых звёзд. В Берлине цветёт вишня. На забытых переулках и аллеях, купающихся в тепле. В лелеянных мечтаниях и дивных сновидениях. Здесь роняет нежные лепестки дикая яблоня неподалёку от бурлящей Александрплац. Падшие мотыльки покрывают тротуары, дрейфуют на кристальной поверхности луж после майских гроз, приносящих особую свежесть и облегчение городу. У Александрплац свет ночных огней неслышно опускается с подоконника на леденящий паркет. Он крадётся в тёмной квартире и скользит по смятой, пустой постели, початой бутылке "Martell" и битым осколкам. Пучок света, как верный пес, кладёт золотистую морду на колени и печально взирает на своего хозяина. Чуть – и мягко ткнётся мокрым носом в раскрытую ладонь. Берлин не спит: город страдает бессонницей. Не бессонницей Дюссельдорфа, где он, пока молодой, пропускает шот-другой в неоновом ливне клуба, где он бы и рад не вспоминать ни вчерашний день, ни прошедшую ночь. У него в тот миг пара проблем: удержание равновесия на ступенях и жгучая жидкость. Берлин же усталый. Столица пытается просчитать верный ход к Морфею, кутаясь в грязное покрывало небосвода. Город мешает эйфоретики и антидепрессанты. Один веснушчатый ребёнок сегодня растормошит своих серых взрослых и укажет на невиданное ранее им чудо. За окнами высится небольшая белёсая стая с тёмно-синим килем в оперенье у каждой птицы. И тем совершенно нет дела до человеческих судеб, как Иоахим не знает, что романтичного находят в куске алюминия. Но, убивая время в притихшем аэропорту, Йохен однажды случайно вспомнит того малыша, что так упоённо взирал на него и крылатую эмблему у левой стороны груди. Поближе к пульсирующему сосуду. В Берлине на Борнхольмер-штрассе цветёт вишня.

      II. предел Оппенгеймера.       «но дай свободу сердцу –       и оно столько наворотит...» С рёвом турбин многотонная машина взмывает ввысь. – Борт 737, набирайте сто пятидесятый эшелон. Как поняли? Приём, – даёт команду через лёгкие помехи безликий диспетчер. Иоахим отвечает полностью уверенно, что и он там, на вышке, мозаикой из перебоев в чужой гарнитуре, такой же глухой и неживой. Такой же далёкий и недостижимый, когда самолёту остаётся спрятать шасси. Лайнер поднимается выше. Его фата распарывает полыхающий тесьмой закат. С земли чудится, словно небо кровоточит, как скорбят праведники с потёртых святынь. Боинг берёт вправо, опадая на одно крыло. – Командир, – второй пилот бесцеремонно отдёргивает того от созерцания воздушного этюда в нежнейших тонах, – команди-ир. Несколько раздражённо Пайпер говорит о своём отличном слухе и упрекает, мол, скверное это дело – опаздывать на рейс. – Ни в коем случае! – парируют в ответ. – Я мог бы опоздать, но этого не сделал. Вернее, я почти опоздал. Но сейчас пришёл вовремя, точно-точно за два часа до вылета, – то ли искренне возмущаясь категоричностью Иоахима, то ли просто смеясь. Пайпер предлагает Хансу убрать закрылки и на том закончить. С неделю назад или чуть больше – Йохен в числах давно потерялся, – когда у веснушчатого мальчишки глаза разбегались в стороны от рейсов на табло, потрескавшиеся губы Пайпера сами сомкнулись в тонкую полосу на задумчивом лице, выточенном из паросского мрамора, с залёгшими иссиними тенями. Вюнше по-дружески часто замечал: Иоахиму стоило бы чаще и шире улыбаться. Видимо, пока не пойдут разрывы мимических волокон. И так по-дружески они ограничивались одним знанием адресов друг друга. Вернее, номеров в гостинице. Крещение, молебен на Боинг и первый совместный полёт в Копенгаген произошли чуть позже: после людного зала ожидания, пестрящих вывесок кафе, широких пролётов и прозрачных лестниц. При виде Пайпера, пересекающего порог обители начальства, правый уголок марселевых губ устремился вверх, обнажая кромку зубов. Будучи представленным, Ханс поправил своё пропущенное второе имя и вновь изогнул рот, как то делают забавные коты. Впрочем, поговаривают, что коты не умеют подобного. Впрочем, в графстве, на юге от Ливерпуля, возможно многое. Впрочем, вышестоящему не было особого дела ни до Атлантического архипелага, ни до чада старого не-знакомца, ни до пилота с осенней хмурью в глазницах и мелкой дрожью на запястьях, оплетённых сизой лианой ипомеи. В Дании дождь азбукой Морзе выбивал чьи-то имена. Копенгаген ронял хрустальные бусинки на алеющие крыши. Тревоги, беспокойства и пробки в некогда счастливом городе. В датской воздушной гавани тише обычного. Йохен остался – печальная дева Эриксена не дождалась своего возлюбленного. Йохен в "Каструпе" ломал потихоньку спички в такт разбивающимся каплям, а Ханс растворился в толпе приезжих, нетерпеливо барабанив по штурвалу часами ранее. Марсель благополучно пропал, не оставив ни номеров, ни позывных. Он вернулся, когда сыто урчащие двигатели лайнера давно прогрелись на обратный курс до Берлина. В тесную кабину Боинга Йоахим принёс немного шумной Балтики на манжетах. Отяжелевшая от влаги форма соскальзывала, узкие, угловатые плечи чуть расслаблялись. Марсель пятернёй пропускал мокрые пряди и выдавал: "Летим другим маршрутом?" Что оставалось Пайперу? Просверлить взглядом дыру с десятую звёздную величину. Но несчастную, смятую бумажонку с маршрутом протянуть: "Старайтесь не опаздывать, второй пилот Ханс-Йоахим Марсель", – пройдя мимо, обдав волной терпкой, анисовой, оставлявшей на языке страшную горечь. С рёвом двигателей самолёт покидал Копенгаген. Тонкие лезвия крыльев резали небо. Болезненно рвал его холодный металл, в тропосфере кололо. Онемение атомов – проступала ниточка запада.

      III. вино из одуванчиков.       «пламенной птице,       расправившей крылья над морем,       туда, где живут корабли.» Хассо называл человеческую память кладовкой или чердаком, где люди порою не в силах отыскать утерянную пуговицу или формулу первой космической. Хассо часто говорил странные вещи, часто забывался с хорошим ли, плохим кварто в руках, в живом воображении своём прогуливаясь по славному Эльсинору, и часто вздорил с отцом. Азалиевая Шарлотта – дорогая маменька – ничего не могла с тем поделать. Ханс-Хассо был пятью годами старше Йохена, а казалось целой вечностью. В утро раннее резво несутся облака, похожие на сахарную вату из Луна-парка. Златокудрый Феб ступает за садовую калитку с намерением погостить до самых сумерек, резвый Фавоний играется с невесомой занавесью. В то летнее утро Иоахим проснулся не от зова маменьки, а от осторожного прикосновения к плечу. Хассо прикладывал палец к своим губам, наказывая не шуметь. Но Хорста, сопящего в подушку, можно было разбудить всё равно одной канонадой. Хассо манил за собой. Он держал за руку и вёл через всё поле встречать Венеру, к груди бережно прижимая переплёт из созвездий и тончайших лунных паутинок. Душистая зелень, щекоча, с первой росой касалась их беззащитных лодыжек. В зарослях луговых трав просыпалась рассветная пташка, щебетом разносившая молву о наступлении нового дня. Багряные маковки поднимали бутоны, темнели позади черепицей миниатюрные домики. Аврора ранилась о веретено и оставляла румяные разводы на млечном востоке. Дальше – ни звуков, ни образов в памяти. Дальше жгучая боль содранной кожи и короткий сон под эгидой тающего Марса. Наверняка Хассо после, за обеденный столом, добросовестно врал матери о том, как Йохен упал, играясь с Хорстом за клубничными грядами. К своему искреннему непониманию последний того не помнил. За попытку возразить Хорст получал предупреждающий пинок в голень. Шарлотта делала вид, что старшему сыну поверила, а угрюмый отец был всё также мрачен и молчалив. В то утро Хассо ласково гладил уснувшего на своих коленях Йохена по ветреной мальчишеской голове. Тоскующий бог лютых распрей уходил на покой.

      IV. al Tawk al Maksuur.       «давно время темное       так неспокойно,       в ушах электронная музыка       то весело, грустно.» Ночной полёт тянется долго, словно монотонные покачивания маятника. Успеваешь привыкнуть к одному тусклому свечению приборной панели и предпринять несколько безуспешных попыток провалиться в благостную дрёму на жёстких, неудобных пассажирских креслах. В кабине за "старшего" остаётся автопилот, а вершить судьбы приходится доверить второму. Ночной полёт по-своему нехорош. Не как раньше, конечно. Когда-то хлипкие скорлупки сбивались с пути в мёртвом мареве и буйстве стихии. Они теряли связь, а топливо подходило к концу — и судьба бумажного самолётика находила свой свет в конце туннеля, догорая огненным заревом. По рейсу Прага-Берлин, метеостанции хранят гробовую тишину. Вестей нет. На высоте в десять тысяч метров без перемен: нагая луна, перистая вуаль облаков, хитон Нюкты, подпоясанный сияющей лентой звёзд, тянущих тонкие кисти к самолёту. Они встречают возрождение дитя Нут по прибытии в аэропорт. В июне ночи бессовестно обкрадывают, безбожно лишают права на существование. И лучше бы так, думает Иоахим, желая искать меньше оправданий для заправленной постели в нежилой темнеющей квартире. Лайнер хлопотливо укладывают в колыбель-ангар, где механики хранят его покой. Пайпер не прощается с Марселем, которого у терминала поджидает жеманная девица Хелен. Или Марта. – Командир! – окликает Йоахим и предлагает по чашке горячего напитка. У прилипшей ко второму пилоту бортпроводницы Хелен-Марты недовольно кривится марионеточное личико. Уже за столиком одного из местных заведений Ханс вопрошает: "Вы в порядке?" Иоахим немного рассеянно кивает. Невыносимая горечь обжигает его гортань: Йохен совсем не любит кофе. Веки тяжёлые. Голова клонится и в тумане. Хрупкий капиллярчик готов лопнуть под давлением. На командира Б-737 обрушивается Гоба. Падение тяжёлой руки на напряжённое плечо и громкий смешок он сравнивает именно с тем. – Прости, – искренно извиняется Вюнше. Не в его привычке бесшумно появляться за спиной и пугать людей. Макс присоединяется к небольшой компании. Он, обещая буквально на минутку, остаётся много дольше, увлекаясь беседой. – Где это? – как-то уточняет Марсель. – Побережье Средиземного, Египет, – поясняет Макс и как знаток рекомендует: – в Абдель Рахман чудесные песчаные пляжи. Тебе понравится. Слетай туда когда-нибудь в отпуск. – Обязательно, – обещает Ханс, прищуриваясь от медового блика, лизнувшего впадинки у тонких губ. Льнущая к его боку Хелен – или Магда – настойчиво тянет за рукав с тройкой золотых тесьм, шепчет на ухо, опаляя мочку. Марсель будто нехотя... Но ему приходится капитулировать. Парочка покидает столик. Йохен напоследок одаривает молодых людей внимательным взглядом. В традиции Ханса возвращаться поздно. Достаточно поздно, чтобы Иоахим, не обнаружив того ни на досмотре, ни в санитарной части, живо возвращался в отель. Две минуты Пайпер мог выбивать костяшки о дверную поверхность чужого номера. Открывал ему заспанный, взлохмаченный Марсель. Из глубины просторной комнаты, задев гранитное изваяние у порога, в коридор юркнула наспех собравшаяся девчушка. – Откуда? – коротко спрашивал Пайпер, и на его скулах играли желваки. – Кони-Айленд, – отвечал Марсель, пожимая плечами. Он был помят. Беспорядочные заломы на ткани, небрежно накинутой сверху; наспех натянутые брюки; безжизненным хвостом повисший ремень в паре шлёвок да крепкий парфюм орухо из последнего рейса в Барселону. – Приведите себя в порядок! Пайпер взрывался. Грубым толчком он отправлял плохо соображающего пилота обратно в номер. За их спинами несчастная дверь захлопывалась. По этажу волной разносился оглушительный рокот. Косяки и петли дрожали. Ханс собирался недолго, без паники и лишней суеты. Он плавно приглаживал выгоревшие волосы, деловито встряхивал примятый форменный пиджак. Йоахим обследовал все лакированные ящички в поисках своей багряной книжечки, собирал небольшой багаж и призадумывался над выбором рубашки. Млечной. Слоновой кости. Снежной. Жемчужной или облакотной. Чужой взор исподлобья заставлял выбрать тупо белую. Спустившись в фае, Пайпер – зеркаля Марселя, назло неторопливо – перевязывал шёлковую петлю на шее того, заметивши мнимую небрежность в отношении элемента костюма. И вздёргивал узел. Под самое горло. Давя пульс. При большем желании можно было рвануть куда сильнее и резче; при меньшем везении – подавиться избытком кислорода. "Не стоит, Йохен", – произносил Ханс и трогал чужое запястье, останавливая. "Не смей так меня называть!" – Пайпер вырывал руку.

      V. зарница. Эриху двадцать второе лето. В двадцать два жизнь полна юношеских чаяний, домирающих и угасающих. Не вышло стать астронавтом, не вышло вторым де Велде или третьим Рави. Вселенная не ластится у ног, но дарует новые свершения и буйство красок. Сегодня он возвращается с небольшой задержкой. Маленький аэропорт не в силах угодить всем самолётам, что садятся сюда на единственную полосу. Пристань находится в километрах от города, дабы не посягать лишний раз на воздушное пространство и отдельный мирок, воссозданный там столетиями назад. На вюртембургскую землю опускается полночь, но кто-то продолжает жечь болотные огни в глазницах зданий. Ведь, значит, это кому-то нужно. – Борт номер 922, – на связь выходит диспетчер, – покружите немного. У нас берлинский Боинг на посадке. – Берлинский, – с нескрываемой иронией тянет командир борта. – Раз так, то подождём. Подождём, Эрих? – Без проблем, – соглашается второй пилот, и лайнер уходит на очередной круг. Сегодня некуда спешить. – Вообще, странный какой-то Боинг, – продолжает диспетчер, обнаружив у себя тягу к бессмысленной болтовне и перекусам прямо у радара. – Ругань у них в кабине, что ли. – А ты не подслушивай. И хватит яблоками эфир засорять! Когда самолёт встречается с родной полосой, пассажиры отправляют друзьям и родным заветное: "Сели". Птичка вернулась в гнёздышко. Теперь не столь томительно ожидание шаттла, чемодана на транспортёре и не имеет значения, что опоздал на тот самый автобус, который ходит всего раз в полчаса. Сгодится такси. Самолёт отдыхает на стоянке. Командир даёт вольную: отчёт сдаст сам. Эрих прощается с экипажем и покидает аэропорт, чьё имя не забавнее датского "Каструпа", а скорее драматичнее и печальнее. Хартманну двадцать два. Он обещал матери и отцу, что на днях непременно заглянет на ужин. У Эриха в планах до банальности просто: завтра отсыпной. Завтра некуда торопиться. Завтра можно отправиться долгой прогулкой в старинный Шлоссгартен. Манящий, благоухающий сад. Либо условиться о месте встречи на мостовой, у размеренно текущих речных вод. Либо... Позади кто-то зовёт Эриха. Вполголоса, не веря самому себе. Его окликают вновь. Громче. Безошибочно. Хартманн не оборачивается и ускоряет шаг. Ему нечего здесь делать. Эриха ждёт дом. Это его родной город, его сбитые мостовые, его мощёные переулки, тенистые аллеи, бульвары, узкие тротуары и тропы – всё, где свежи воспоминания давнего детства. Когда Ханс срывается куда-то вперёд, сбивая прохожих, недоумённым Пайпер остаётся на месте. Лишь чуть погодя Иоахим следует за ним. Они встречаются на парковке. Юноша с белокурыми прядями и Марсель, что не дал нырнуть тому в спасительное нутро авто. – Не знал, что ты вернулся в Штутгард, Эрих. Хартманн ищет опоры у лоснящегося бока собственной машины, словно ноги не держат сухопарое тело. Ханс, сбивший дыхание, жадно глотает летнюю прохладу и дух последних цветов шиповника. – Эрих? Июньская ночь тиха – под стать спокойной жизни Штутгарда. Ни ночных клубов, ни седативных. – Не знал, что тебя выперли из Рейн-Майна, – неприветливо бросает Хартманн. Он изучает вороную форму второго пилота Б-737. Близко-близко. И спрашивает про Ганзу, угадывает про Берлин и как итог: "Отец помог?" – Я не просил его, – обрывает Марсель. Неловкое, напряжённое молчание. Взоры потуплены. В Штутгарде обычно так: ни звука прошлого, ни возгласа сегодняшнего. А когда-то Марсель любил Франкфурт. Полыхающий сотнями свечей, громадный, бесконечный Франкфурт на реке Майн. Там алюминиевые пташки не рвали фюзеляжем бессердечно кучевые облака, а были одним целым с ними. Они трепетали и чувствовали. Они были живы. Мечтательно самолёты взлетали в розовеющее на закате небо. Они не хотели возвращаться в родный Рейн-Майн. Когда-то давно-давно. Словно век назад. Словно в каком-то старом сказании. Когда-то давно-давно во Франкфурте Ханс был не один. Пора уходящей юности, когда было право бессовестно сбегать с лекций и стажировки вместе. Замечания матушки и сестры не имели на Марселя эффекта. В настоящем Йоахим предлагает встретиться завтра, в среду, пятницу – когда угодно, неизвестно зачем. До Штутгарда недалеко. Час на высоте в десять тысяч. И так недостижимо одновременно. Хартманн, не сомневаясь, выдаёт, обрубив: "Нет времени". Он исчезает во мраке салона. Ключ зажигания поворачивается, фары вспыхивают. Когда Пайпер застаёт Ханса в одиночестве на парковке, то возвращает им брошенную сумку. Контакты уличного фонаря сбоят. – Марсель? – зовёт Иоахим и, кажется, совсем не узнаёт своего второго пилота. – Показалось, командир, – глухо отвечает тот. – Идёмте. Если вы так рьяно хотели осмотреть Штутгард, то идёмте. У нас немного времени. – Вы правы, – отрешённо соглашается Ханс. Йоахиму здесь нечего делать.

      VI. горизонт событий.       «там вечная тьма,       и ты вечно усталый.» Наступает вечер. Вечер, который Пайпер не проводит в душном номере гостиницы. Не томится с Максом за чернильной стойкой в пабе. Йохен не провожает далёкую Венеру, окутанную пепельным дымом. Иоахим возвращается домой. Вюнше часто шутил, что там, близь Александрплац, не суждено выжить ни одной флоре и фауне. Но сегодня Пайпер вернулся. И не один. Медленно качнуться вправо, качнувшись влево. Уподобившись снегу, они выдают неполное па. Иоахим огорчённо признаётся сам себе, что не достаточно хорош в вальсе. Сигурд подходит красный. Пайперу нравится красный. Тёмная прядь, вечно не находящая себе место, обрамляет ланит. Зардевшиеся ягодные плоды. Винная капля, истаявшая на амарантовых устах, остаётся сладостным привкусом. Сочные зёрна граната. Кадмиевый атлас её платья ниспадает. Костные остовы на чёрном, холодном саване – от щиколоток до ключичных выемок – изящны, мерно изучены. Элегантность изгибов и грация. Живопись Ренессанса по гибким бёдрам. Свет не включает. Свет не нужен. Со светом станет внезапно столь отвратительно. Дом, который Йохен так не называет. Шпиль телевышки за окном сломлен: сгущаются тучи. Синоптики обещают грозу, низкую облачность, видимость до двухсот, шквальный ветер до восемнадцати. Мощный циклон с Восточного моря. Не летаем. Из диспетчерской вышки донесут на электромагнитных волнах помехи: "Борт 915? Здравствуй, Йохен". Ещё одна ночь без сна.

      VII. α Hydrae. – Почему ты за мной ходишь? – вместо имени спрашивал Пайпер, и волны Эгея на его орбитах темнели. – Потому, – обиженно отвечал Йохену мальчишка. Он, хмурясь, поджимал слегка припухлые губы, словно во всём происходящем был виновен сам Иоахим. – Вот и не ходи, – пожимал плечами тот. – Не хочу! – упёрто хватал его локоть Вернер. Иоахиму четырнадцать – возраст солидный, и Пайпера не волнует неугомонная малышня. Особенно надоедливый ребёнок, который в очередной раз, нарочно, сталкивается с ним. Будто бы в просторном школьном коридоре совсем нет места, чтобы разминуться. – Отпусти меня и оставь в покое. – Тогда не отдам тебе учебник, – настырный мальчуган держал так крепко, как позволяла его ладошка с мягкими подушечками. У Пайпера не было времени на глупые игры. Попытка вырвать старую книгу в потёртом переплёте проваливалась: ловкие ручонки наглеца оказывались проворнее. Шустрый мальчишка, подобный вихрю, растворялся в неуёмной толпе. Позже Пайпер возвращался домой по той же дороге, что когда-то устало Хассо. Брат преодолевал этот путь в одиночку. Йохен не знал ни одного его приятеля, друга или хотя бы знакомого. Лишь иногда терпеливо Иоахим сам дожидался Хассо под сенью школьного бука. Тогда они шли вместе, рука об руку. У Ханса-Хассо покров был прохладен, как у рыбы, выброшенной на песчаный берег. Пальцы его узловатые. Длинные, как у ворона. В сангиновых полосочках. Старше – на них появились смоляные разводы. Хассо часто любил поигрывать проступающими жилками, исполняя реквием на иллюзорных костяных клавишах, и засматривался на мятные плетения ниточек у собственных запястий. Старше – и костяшки брата грубели, разбивались, а сам Хассо возвращался за полночь. Он сухо срывался на отцовские претензии и грубо захлопывал дверь комнаты. Он не отвечал ни тихим вздохам Шарлотты, ни язвам Хорста, но всегда бережно оплетал руку Йохена. С Хорстом время пролетало незаметно. Снежки и забавы, лодочки в заводи, деревянные качели, возня в изумрудной траве, пригоршни спелой клубники – всё это был Хорст. Йохену казалось, что тот впитал в себя жаркие июльские полдни. В ладные, сухие ладони брат собрал светлые ночи июня да августовские медные, бронзовые венцы. Он быстро нашёл общий язык с Вернером. Но иногда так бывает: люди не понимают друг друга. Хассо и отец не понимали. Хорст не пачкал кольца Сатурна чернилами и не прятал исписанные клетчатые листы. Только на одинокой скамье, под тусклым фонарём, старший брат читал вслух пару строф, а Иоахим обещал хранить всё в страшном секрете и улыбался чистой лазурью в глазницах. Хассо знал много историей про вечных наяд и блуждающих духов в чащобе. Ханс-Хассо сам напоминал призрака, сотканного из лунного ажура, ноябрьской кручины и хронической маеты, – долговязый, бледный, смурной, на пустоте абиссаля с нежной печалью. – Забирай свою скучную книжку, – бросал её Пайперу Вернер. Та касалась земли по закону физики, а на девственный снег планировал ворох кленовых листьев. Когда-то давно Иоахим и Хассо собрали их вместе по сентябрю, да с тех самых пор они бережно хранились между пожелтевших страниц. Пайпер молчал. Был возмущён, негодовал, но не проронил ни слова. Тоскливо глядел на мальчишку, словно на большее не хватало сил. Глупый, глупый Вернер Вольф. – Извини, – выдавливал из себя тот и помогал подбирать померкшие звёзды. Вскоре Иоахим смирился с мыслью о неугомонном мальчишке, который поджидал его в тихом сквере. Вскоре становилось тепло там, внутри, между прутьев из хрупкого висмута, от одной несмелой мысли: на пустой низенькой скамье кто-то всегда его ждал. Ждал так же, как ждал на земле: – Борт номер 915? Второй пилот подтверждал и с лёгким перебоем по магнитным волнам получал: – Здравствуй, Йохен. Пайпер не видел, но точно знал, как Вернер там, в диспетчерской, был рад, найдя того во тьме. Вольф не был точен из беломорного мрамора, а лишь из меловой извести; он словно бы сам правил покладистый материал, придавая ему форму горных пород. У Вернера хватало амбиций. Их хватило бы на многое и рассчитаны они были на большее, но никак не на краснеющие зенки у радара-монитора. По протоколу в вышке напрасно не следует отвлекать пилотов, как и ровно наоборот. Но у Вернера и Пайпера часто получалось так складно: единственным свидетелем их бесед был речевой самописец, до которого дела никому не было. Будто бы им не хватало времени на земле. Плечи Вольфа – покатые, мальчишеские плечи Вольфа – облегчённо опускались, будто с них спадали пожирающие квазары, когда он встречал Йохена у берлинского аэропорта Тегель.

      VIII. море китов.       «и я прошу, позволь       дотронуться рукой к твоим щекам...       сколько птиц перелетных –       и сколько же из них так низко берёт,       и сколько прячется за книг переплеты.» Рамка металлоискателя истошно вопит, и Йохен на свет божий тянет за латунное колечко ключи. Он неделю обещает их, ненужных, оставить на тумбе номера. Лет пять – продать у Александрплац к чёртовой матери. Сигурд за стойкой регистрации не поднимает на экипаж матовый взор – одни терракотовые уста подрагивают; Вюнше не догоняет у зоны досмотра и очередной день безмолвствует: ни вызовов, ни волнующих сообщений. Макс сминался от недостатков связи на Балканах, но Пайпер тому был даже чуть рад. Цокот низких каблучков по наливному полу выдаёт шустрых бортпроводниц. При виде Марселя они вздёргивают пудреные носики. – Не сложилось? – вскидывает бровь командир Б-737. – Не знал, что вы умеете шутить, – в сторону девушек Йоахим не поворачивается. На предполётной подготовке, у терминала, лайнер тосклив и пуст. Пока, придирчиво оглядывая на наличие симптомов, Ханс крутит вокруг самолёта орбиты, Иоахим в душной кабине расписывает бортовой журнал. Марсель не мог терпеть суету с протоколами, потому заменял Боингу орнитолога. Ханс много чего не любил. Отчёты, пассажирские кресла, ядрёную бортовую смесь бурым пятном на карте. Марсель не жаловал литры и баррели. Он их путал, забывал. Ему не нравились задержки рейсов, но почему-то имел тягу к зонам ожидания воздушного порта. Иногда Марсель брал выше глиссады: взлётно-посадочная полоса ему была чужда. Пайперу приходилось вновь и вновь напоминать, что позади не боеприпасы, а живые души. Но был ли Йоахим счастливее в те моменты? Наверное, нет. Ханс не был рад в ресторане гостиницы, скоблил вилкой керамику и отодвигал тарелку. Его тянули багряные ягоды июля, что зрели у отцветших кустов. Марсель, проходя мимо, обязательно срывал пару вишен и наслаждался кислинкой. Он собирал немного с собой и нагонял Иоахима. Часть ягод второй пилот ссыпал тому в ладонь, часть – берёг в карманах, где они чудесным образом оказывались округлыми и держали путь в холодный Осло или ветреный Таллин. Йохен благодарил за них. Марсель был худ. Пайпер считал его селеновые рёбра пиками в лёгких. Йохен не помнил момента, когда начал видеть того чаще Вюнше, когда Ханс сам оставался наедине с автопилотом весь долгий ночной перелёт. Иоахим делал подобное давно-давно, пока на радиоволне вещал Вольф. Но эфир глух. Пайпер пытался отыскать Морфея, вместо того – лишь мог падать в тяжёлую дрёму на минуты. Йоахим засыпал быстро, пускай о его длинные ноги порою запинались проводники, а спина хрустела и ныла. Здесь, на борту Боинга 737, он спал много лучше, чем на самой широкой кровати любой гостиницы мира. То ли монотонный гул двигателя помогал, то ли турбулентность покачивала и приходилась ему колыбельной. Однажды судьба вернула их в Штутгард, и Пайпер сам предложил осмотреть город вновь. Марсель отказался. Списал всё на скуку и дряхлость мощёных бульваров. А в аэропорту зелёной платиной беспокойно рисовал бесконечности и ломаные: от чужих затылков до незнакомых профилей. Однажды их встречал пустой светлый коридор Бранденбурга. За его стёклами раскинулось ровное поле, где фигура Аэробуса вдали становилась на старт. Голиаф примерялся, разгонялся и с лёгкостью голубки поднимался. Он тянулся ввысь. Где-то внутри у Йоахима обрывались ниточки осмия, что-то ухало к земле, пока лайнер уходил в молочные кучевые облака. Три тысячи метров. Пять. Пять с половиной. Семь и один. Восемь. Девять. Самолёт выныривал из тумана. Гелиос целовал его. – Мы ведь тоже так? Йохен, замявшись, соглашался. Рамка металлодетектора опять заливается визгом. Иоахим закатывает белки, но на сей раз вынимает брелок. Побрякушка и безделица. Мелочь, которую Йохен таскает с собой под золочёной нашивкой битые месяцы. Там, в дождливом Копенгагене, регатовые волны Балтики нежили сурьмовые запястья Ханса. Морось ласкала его опалые щёки и обнимала плечи. Строгет – нескончаемая, но столь уютная между невысоких строений, где Марсель коротал время, отыскав того малыша в сувенирной лавчонке. Боинг совсем-совсем маленький, неровня старшим братиям. Хвост яркий, алый. Крестом пересекались на нём снежные полосы. Самолётик покачивался и кружил по оси на тонких звеньях. Скулы тронул рассечённый тёплый воздух кабины. Марселя обдало прибоем сирени, аниса и душистой лаванды. Ханс останавливал командира и протягивал фигурку, будучи ниже того. Шесть сантиметров. Несущественно, чтобы не заметить мельком тронувшиеся чужие расщелинки. – Переведёте объёмы топлива, Марсель? Второй пилот спешно отказывался: "Лучше закрылки проверю", – и мигом пропадал из виду, оставив потёмневший насквозь пиджак. От того толку не было. Рубашка вымокла. Первый курсом Эрих как-то пытался привить Марселю баррели, но Ханс до того как считал в добрых литрах, так и продолжал считать.

      IX. Энигма.       «минуя и Марс, и Плутон, и Старун,       набирая потом высоту,       Млечный путь через нос, две полоски       и в пол педаль,       и космос не так далеко,       хоть рукой подай.» Сегодня утром они в Риме – вечном городе из хитросплетений анахронических магистралей. Ошеломляющий, колоссальный, диктующий дань поклонения сребролукому Фебу. Ханс встречал много людей – пилотов. Вздорных и норовистых, незаурядных и пылких, сумасбродов, упрямцев, азартных и противоречивых, деловитых, складных, утративших спесь и мнительность, открытых и покладистых. Кто-то был сбит не из корунда индиго и не базальтовых пород, а из цельного айсберга. От кого-то бежала супруга – отрадой оставались полёты на другой край земли. Кто-то жил соло и был счастлив под тиканье стрел, другие держались за самое дорогое, что у них было. Но Пайперу – Йохену с сизыми впадинами и мелким тремором заскорузлых подушечек – он говорит: "Я никогда не видел пилотов, которые не любят свою работу".

      X. fata morgana.       «собравши под знаменем тысячи глаз,       под эгидой Венеры –       мы тысячи утренних звезд,       поколения глас.» Сегодня вечером Марсель в одиночестве спускается по широкой барочной лестнице имени кровавой корриды и пламенного фламенко. Персиковый цвет трогает за его спиной амиантовые башни Сантиссимы. Ханс пропускает, обгоняет поток людей, стремящихся в обитель заступника, он стоит на последней трёхсотлетней ступени. Впереди млечный мраморный борт полузатопленной лодочки Бернини. Вода фонтана кристальна. Йоахим, проходя мимо, отправляет на его дно монетку – к удаче. А наверху, над выгоревшей под жарким солнечным ветром макушкой, далеко над крышами вековых строений, кто-то вспарывает саблями ваниль. За палачом простирается дымный подтёк. Изумрудные зелени Марсель устремляет вверх. Небо Франкфурта когда-то падало на плечи высоток и атлантов, а Инга на прогулку переплетала свои светлые пряди и атласные ленты. В пожаре наступившей осени вместе они находили запрятанные историей улочки, пропадая часами, а на Старом мосту через Майн танцевали голубую румбу. Небосвод Франкфурта жемчужных и дымчатых роз; с мирной дрёмой Марсель склонял голову к Эриху. Йоахим любил так лелеять все свои крылатые мечтания там, внутри. Хартманн, занятый томом аэродинамики, никогда не был против, но не слышал, что дорогой друг берёг во тьме смеженных век. Небосклон над Франкфуртом редко отдавал скорбью, потому сумерки прусской лазари были чисты. Ханс ни о каких картах понятия не имел: ни солнечных, ни лунных, ни звёздных, – но без труда отыскивал Миру в апреле из окна собственной спальни. Матушка и сестра уступали: "Пускай. Пускай она будет Мирой". Никто из их семьи ведь не ведал, что мириады не видно за пасмурной сенью ноябрьских туч. Ни Ингеборг, ни матушка, ни сам Ханс. Над Майном собиралось скопище вангоговских светил. Под их холодную красу Эриха тянули силком к самым кованым перилам. Марсель перегибался через них, словно пытался выловить лунную крошку на поверхности чёрных вод. Белокурый юноша его останавливал, предостерегая, но Йоахим обнажал эмалевую кромку, как забавный друг любопытной девчушки Алисы. Ханс говорил, что на том берегу фахверковым домикам не хватает кипарисов. У подоконника Йоахима росла дикая-дикая яблоня. По детской наивности своей вместе с Ингой набирал он зелёных плодов, ветвям оставалась одна листва. А сейчас? Марсель уверен, что яблоки зреют и зреют, срываются после и гниют в земле. Матушка с тоской глядела на них и повторяла исхудалому сыну: "Мне тоже жаль". А ещё мама говорила, что папа их любит. Папенька, навещавший лимитом раз в год и имевший проблемы с памятью: дни рождения он не помнил. Папенька по вечерам опрокидывал чаши Грааля с хмелем и курил ирландский табак, лишь после воспоминания его оживали. Ханс матушке в вере уступал: "Пускай". Йоахим всеми клетками своего тела был нежно влюблён в пылающий миллионами огней Франкфурт, чьё сердце питал полноводный Майн. Был влюблён, пока вконец не послал отца к бешеным псинам. Не прощаясь, Ханс бежал из его квартиры, где тот кутил с размалёванной ёндой. Йоахим был очарован Рейн-Майном – огромным аэропортом с влекущим в бездну блеском путеводных огней на полосах. Так было, пока алая лента Ингеборг, подаренная ему на счастье, всегда находилась у сосуда из червлёной керамики. Марсель был, пока Эрих не потерялся. Понемногу, потихоньку, неспешно, Хартманн и Йоахим отрывались друг от друга, как свежий струп: по чуть-чуть с лекций, не торопясь со стажировки, короткой руганью, мелкими перепалками. Чудесный Эрих, на чьём неудобном плече Хансу виделись собственные глупые, юные, но самые пленительные грёзы. С его острых коленей Йоахим забрал эту ненужную, бесполезную и бестолковую любовь ко снам.

      XI. чёрный сон.       «и там внутри у всех полно       своей великой красоты,       а мне теперь прекрасней нету       твоей милой пустоты.» Сегодня ночью, под куполом Латеранской базилики, Пайперу вновь двадцать два и его будет азалиевая Шарлотта. Сливаются ноты красных ягод и букета увядающих одуванчиков. Квартира просторная, старая – родительская, с изломанной Йохеном мачтой отцовского галеона на платяном армуаре. Двадцать два – последнее лето перед тем, как разобрать старые альбомы, резное бюро, порвать страницы, содрать обои, с Вернером мять шитые ковры, с глаз долой убирать фотографии и рамы, опустошать комнаты, не в силах там отныне находиться. Йохен силится вновь запомнить всё. И хмурого отца, и суетливую маменьку, и Хорста, и даже постылые пособия авиатехники. Хассо прошлым вечером не вернулся. Иоахиму девятнадцать. Он давится смолами и ртутными парами; пепельные ленты тлеющих затяжек растворяются во тьму; Йохен ломает хрупкие спички. Хассо палил одной зажигалкой. Завтра Пайперу восемнадцать, а постель Хассо отдаёт сиверкой. Ничтожные трещинки потолка Йохену знакомы издавна. В его беззащитный для ночных тварей бок впивается мрак, пожирает крупицы тепели сквозняк. Сдавленная грудь Хассо покойна: ни один позвонок Иоахима не передаёт волнение. От брата веет стылой стужей. Его тонкие-тонкие пальцы, как стеклянные паутинки, вновь измазаны чернилами, апатитовые пятна измарали даже шею. Его руки под тонкой-тонкой кожей, пронизанные шпинеливым кружевом, тянут ближе. Взгляд у Хассо мутный, стеклянный. Ночная тварь темнее космического вакуума преданно лижет кисть, свесившейся с кровати обессиленной руки. Пайпер лениво поглаживает жёсткую шерсть, и вервольф верно тянется к раскрытой ладони. Иоахиму пятнадцать. На рознь Пайпера и Хорста сбегает взволнованная Шарлотта. Смиренная маменька, увы, не в силах заглушить свару своих сыновей, и притихший Вернер, бережно прижимающий к себе перёплёт из лунных сетей, ей не помощник. Иногда люди не понимают друг друга. Иоахим не понимал Хорста. Йохену тринадцать. Точка пересечения координат в трёхмерном пространстве. Оси пронзают друг друга, чтобы вновь разойтись, меняя вектор, чтобы прорасти на мёрзлой земле снежными лилиями... Но Пайпер дал бы себе вновь половину до прилёта кометы Вестфаля. Взор накрывает ночь, рождённая чьей-то ладонью. Его грудная клетка мерно вздымается, передавая импульсы по нервным волокнам Иоахиму. Дуновение Зундского пролива. Андрадитовые пряди Йохена невесомо пропускают сквозь фаланги, виска касаются зардевшие уста. ...тело Хассо, потревоженное Зефиром, покачивается в петле.

      XII. lacus Lenitatis.       «хотя бы ради пьяной вишни.       в конце концов,       ещё не зная, стал бы кем,       человек найдёт себя       внутри сказаний и легенд,       и время не потащит под косу его,       если будет хоть одно       неподлежащее сказуемо.» – Выглядишь плохо, – говорит Пайперу Йоахим, когда на Ла-Манш опускается мгла. Вечный город взял с них обещание на просто "Иоахим" и коротко "Ханс", проносясь, ненароком струнками лютни задевая фаланги. – Может быть, сегодня тебе что-то приснится? – гадает Марсель. И Пайпер решается: полностью сдаёт управление второму пилоту и покидает кабину, поддев вороной ворот пиджака. Надо чем-то укрыть хворое тело. Восходящий серебряный серп прощается с грязными разводами дневного светила, спадающими за горизонт. Близится рассвет ужасов из подкроватной темени. Самолёт пересекает зреющее поле ночи, нагоняя нанковый путь, и погружается в гипнотический морок. Протяжный гул турбин столь привычен, что Йоахим сам прикрывает зеницы – всего на миг. Всего на мгновение ощущая, как смыкаются альбатросовые волны. Море прибивает к пустому брегу сияющие щепки звёздного Арго. Упоительная монодия тёмных вод поет о великих глубинах, а сами волны даруют покой и качают, качают, накрывая. Берлин встречает сыростью, морозью, непредсказуемостью ветра и молоком тумана. Шестьсот метров видимости – почти предел для посадки, но того достаточно, чтобы Йохен и Йоахим коснулись родной полосы шасси, а не разбились вдребезги о мокрый асфальт. Они прощаются у терминала и расходятся по разным осям, но Ханс даёт на сто восемьдесят, догоняет и не знает, где искать потерянные гостиничные ключи. До следующего рейса в покрытый томящейся негой Париж всего несколько часов, и нет большой разницы, где их коротать. Йохен остаётся с Марселем, теряющим всё в собственном габардиновом плаще. Берлин дремлет. Бесцветная пелена нехотя рассеивается, открывая платиновые высоты. Нойер за неспешной прогулкой в давних охотничьих чащобах встречает их простуженной рябью на водной поверхности. Шумят кроны вековых дубов и пятипалые кленовые кисти. Вопреки календарю, северный порыв, злобный и назойливый, лезет под ворот, лохматит волосы и мелко царапает обнажённую шею Иоахима. Дымная ткань спадает с плеч Ханса, когда одним движением он сам тянет её за краешки ворсистых нитей. Перистый шарф кутает зябнущий покров. – Я хочу, чтобы тебе было тепло.

      XIII. вервольф.       «над кроваткой планетарий,       чудовище из фигур оживает.       под ними тень гасит звёзды       и так Сатурн пожирает своих детей.» Ночная тварь не выносила полудня и пряталась в тенётах и пустотах. Ночная тварь, темнее самого мрака, любила сидеть у постели мальчишки, как сидят над чахоточным больным. Она скалилась для забавы, бездонными зрачками изучала Йохена. Она издавала глухой рык недовольства, когда ветвь старого бука, шумевшего кроной, врезалась в стекло волей ветреного порыва. Из полураскрытой пасти мрачной твари, с изогнутых её клыков, капала ядовитая слюна. От вервольфа не берегли ни эгида одеяльная, ни Хорст. Тот боялся одного Хассо. Когда тихий ужас преодолевал предел, Йохен бесшумно, за мгновение выскальзывал из собственной кровати. Побитой псиной тварь вжималась в угол комнаты старшего брата, ощетиниваясь и поджимая шакальный хвост, грозясь однажды выдрать и сожрать пульсирующие артерии. Объятый полудрёмой, разбуженный, Хассо ничего не замечал. Он желал Йохену хорошей ночи и возвращался в грёзы. С братом было спокойнее: ночная тварь притихала и с долгожданным рассветом растворялась в последнем мороке. Когда постель Хассо остыла, вервольф стал являться реже. Бока его впали, мрачная тварь подолгу лежала у стены и даже не дышала. Лохматую морду опускала она на когтистые поджарые лапы, а если хватало сил подняться, то покачивала гунявым хвостом. Ночная тварь порою подходила ближе, вытягивая длинную морду, и влажным носом касалась руки, чего-то прося. Маревая шерсть на загривке вервольфа никогда не была мягкой. На хладной земле за одной кованой оградой с облакотными лилиями распускались хризантемы. Вернер печально взирал за иллюминатором на проносящийся мимо Тегель и ко всем чертям горестно выбрасывал вызовы и контакты. Тогда-то вервольф растворился во мгле родительской квартиры, чтобы никогда не появляться вновь.

      XIV. лучезарная Аментет. – Позволь поведать тебе одну историю, мой мальчик, – отец пускает кольцо дыма, Йоахима воротит от никотина и тлеющей пряности. Искусывая собственные губы, Марсель сдирает с ранок струп. Во рту вновь растекается привкус железа. У бывшего пилота Рейн-Майна на измятой ткани манжет всего пара скромных жёлтых полос, а платизма нервно напрягается. – Он – юнга, – начинал отец. – Родина его – Марсель. Он любит пьянки, ночные клубы, шумы, драки. Он пьёт английский эль и любит девушку из Нагасаки. У неё губы красные, как маки, и шёлковая юбка из лаванды. В вальсе осени кружат тот юнга и девушка из Нагасаки. Миноры, ягоды-багрянец и атласную ленту цвета алой, и тёплую свою любовь хранит он для той девушки из Нагасаки. Вернувшись, мчит он к ней, чуть дыша, но узнаёт, что возлюбленный её во фраке сегодня ночью, накурившись гашиша, прирезал девушку из Нагасаки. Чаша резной бриарной трубки источала цирконовую кривую, отец добавлял: "Будь добр, Ханс, не появляйся в Рейн-Майне примерно вечность."

      XV. туманность "аустерлиц".       «сто вопросов, лишь один ответ, семь бед,       но помни: "сакура тут расцветает по весне..."» Утром они в озарённом Мюнхене, к обеду – в ясной Варшаве, мглистый вечер начинается и заканчивается в Риме. Скромная Виа Маргутта в светлые будни подражает галереям абстракта, в хмурь – мажет на полотнах акварель небесная влага. Увитый плющом её кирпич стен нем. Неприметная улочка в самом эпицентре античного города сочтётся за отдельно взятую вселенную, коллапсировавшую в ноты бадьяна. – Мир так просторен и одновременно с тем столь тесен. Правда, Йохен? – спрашивает Марсель у тёмной фигуры, замершей близь родника созидателей, где с вытесанных театральных гримас капают в чаши хрусталь слёз. Его чёрный плащ тяжёл. Пряди мокры, потемнели и слиплись от мороси. С виска по веточкам челюсти, очерчивая точёные его скулы, прозрачные дорожки стремятся вниз; капли разбиваются о каменный настил, окружностями и рябью красят дорожные прудики. Марсель осторожно тянет Пайпера за запястье. Под ногами чавкает вода, что не имеет значения для них, только не сейчас. Йохен и Йоахим – особенно мягкие, вельветовые, истомой тянущиеся краткие и из бархата сотворённые неизвестные – задевают друг друга рукавами ненамеренно, нечаянно. Фавоний в микрокосмосе не беспокоит воротники, не трогает агатовых пол. Только на юг Борей тянет тяжёлые кучевые облака. Вспыхивает зарница. Над сапфириновым куполом Думо Сан-Пьетро венозным росчерком сверкнула молния. Пока в самой дали. Близится гроза. Марселевы подушечки, отпрянувшие, вновь невесомо касаются теплеющего запястья Иоахима, пока персты не отыщут выступы его струнок и не оплетут, чуть не надавят. Звучит раскат грома. Накрапывает сильнее, а небосвод вновь разбивает трещиной надвое. Ханс считает от единицы до ближайшего буйства стихии, оглушавшей Рим. Йоахим совсем не попадает в такт тончайшей из стрел. Марсель рассчитывает восемь. Восемь километров за десять секунд. Значит, гроза всего в восьми километрах. Так ритмично, спешно, гулко бьётся о рёберные путы. Ханс не отпускает руки Йохена – спускается к его ладони. Между светом молнии и ударом грома всего шесть секунд задержки.

      XVI. Dm.       «в каждой капле вина, как пелена,       не передать тут мне никак то, что хочу,       ведь так малоёмки слова.       я целую тебя в лоб, полумесяц,       и близится тьма и затмение,       и мне не хватит и тысячи песен.» – Однажды я познакомился с девушкой, – молвит Йоахим в один из тех моментов, когда пустой вагон баюкает, ровно мчась по серебристым путям. – Мы встретились летом, в середине июля. Та девушка блуждала от Лос-Анджелеса до Венеции, она успела поведать так много, почти все уголки земли. Но был ли у неё дом? Её дом? – продолжает Марсель в один час с волнующимися за стёклами линиями электропередач, обезлюдившими станциями, давними насаждениями, останками столичных окраин. Золотые лучи с запада лелеют умиротворение на лице Йохена и сахар медвяных губ. – Та девушка неслась мимо городских огней и танцевала под фонарями. Она часто вспоминала о вишнёвых пирогах, думала о темноте и глубинах. Они так влекли её, словно иней на ветвях деревьев. Мы встретились в самые сумасшедшие деньки и виделись с ней всего ничего. Четыре минуты по белым клавишам. Но она была очаровательна и прекрасна... В одну из тех минут, когда плечо Ханса совсем тяжелело, тот чуть слышно произносил: – Добрых снов, милый-милый Йохен.

      XVII. zuneigung. Близь Александрплац слабо мерцает Альтаир, в полумраке сводят мосты. Ханс израненными устами льнёт к кальцитовому покрову, где под пластом античных веяний и арьергарда неизъяснимой печали, сонная артерия заменяет нейтронную звезду. Кончиком носа Марсель касается ключичных хребтов, выдыхает, опаляя выемку, да замирает у изгиба шеи, прикрывая млечные веки. Ближе к Пайперу, словно тот вот-вот растворится в сумерках прусской лазури ютландским духом, станет одним наваждением, воспалённой разумом фантазией, дивным мечтанием. Чтобы сдавили рёбра, насквозь впились костяные остовы через лёгочные плевры, чтобы на устах распускались багровые маки, стоило бы Иоахиму оставить их: ни трогать, ни соприкасаться, ни вести по трещинкам подушечкой. Так слетают с орбит планеты, выбрасывают пульсары в пространство тёмной материи потоки частиц, либо изничтожают себя под тягой гравитации и веяний сближающихся галактик. От Йохена слышно вишню, и Йоахим глубже вдыхает её, милую сердцу, пропуская в разодранные лёгкие фосген – блаженные белые звёзды над гладью Мааса. В полутёмной комнате светит всего немного: тлеющий папирус и луч фонаря, проникший через прореху неплотно задёрнутых тканей, скользнувший вверх, по голени. Ханс пропускает короткие пряди Пайпера, будто в давнем отрадном сновидении. Ресницы Ханса трепещут, и Йохен, упоённый, нежит ланиты. То свечение – совсем немногое, что у них есть, как заря туманности аустерлиц, как ближайший квазар в миллиарды лет. Над ними – миллионы солнц, земель и лун. В пространстве аэродрома, вдали от уснувшего мирно Берлина, они летели навзничь, раскинув руки, как птицы, утопая в леденящем спину зимнем настиле, несмотря на велюр. Может быть, не самая лучшая идея – лежать на земле в минус пятнадцать ночью, но Марсель вскидывает руку в ясное небо и говорит: "Смотри, я нашёл тебя". С заснеженной полосы взлетает самолёт.

      outro. хадаль. Синей пагоды море волнуется два: накатывают на каменные ступени, пепельная тесьма кружит свои пируэты. Протянутые длани пускаются в переплетения, теплясь, поглаживая прохладные костяшки, грея. — Йохен. Бездонные дыры сирых горизонтов событий, треснутый талый лёд, тысячи лье под лелеянным нейблау. Хворая нежность у предсердий.
Примечания:
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.