Прости

PG-13
Завершён
49
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 3 251 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
49 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник

Прощаю

Настройки
Примечания:
— Прости, — едва слышно просит Серёжа и жалобно заглядывает в глаза, поджимая губы. Опять на ровном месте упал, опять глупо поранился, колени и немного ладони стёсаны о булыжники в кровь, кожа горит и пощипывает от дезинфекции. Разумовский — ещё совсем неловкий и неумелый, малость угловатый, со своим подросшим телом и длинными конечностями не управляется. А отдуваться за это Олегу. Утешать, промывать раны, дуть на ушибы, пока тот тихо скулит, от боли сводит к переносице аккуратные брови, внимательно следит за любыми движениями Волкова, дёргается, резко хватается за руку Олега, когда тот только собирается поднести к коже ватку с обеззараживающей жидкостью. Правда, в другой раз с большей вероятностью раненный придёт уже Олег. Побитый. С синяком под глазом, с саднящими костяшками, угрюмый и до сих пор злящийся, но зато с чувством исполненного долга. За Серёжу, видите ли, заступался, честь его защищал, хотя, думается Разумовскому, он этого не заслужил, не достоен. Не достоен фиолетовых кровоподтеков, болящих опухших гематом и заботы такой. И за это всё ему, почему-то, тоже хочется сполна извиниться. — Прости, больше не повторится, — бубнит под нос Разумовский и спешит отшатнуться назад. Он только что поцеловал своего лучшего друга. Он мгновением раннее поцеловал Олега Волкова в губы. Он секундой назад без слов признался ему, если не в бесконечной любви, то хотя бы в симпатии. Он разрушил всё, что только можно было, кажется. Серёжа считает — сейчас Олег разозлится, нахмурится, замахнётся, ударит. И Разумовский готов: в глаза не смотрит, зажмуривается, уже не скрывает волнения и обхватывает свои плечи руками, холодными, вспотевшими, весь будто в комочек сжимается. Волков и не думает злиться. Губы его легонько расплываются в родной улыбке, поддерживающей, успокаивающей, ладони уже уверенно лежат на руках друга (или не совсем друга?). — Ну чего ты, Серый, что такое? — осторожно утешения приговаривает, по щеке невесомо гладит, боится до смерти увидеть в глазах напротив испуганный влажный блеск и скапливающиеся на уголках слёзы. Замечает, что щеки Разумовского горят, пылают до самых ушей. Замечает, умиляется, не сдерживается и, недолго думая, целует в правую щеку. А потом и в левую. Серёжа уже тихонько смеётся, лицо порозовевшее и улыбку свою закрывает ладонями — «ну перестань, Олеж, хватит уже!». — Прости? — всё, что может выдавить из себя Разумовский, когда Олег замечает у него на предплечье, ближе к локтю, несколько заживающих порезов. Напряжённо рассматривает их с минуту, может, даже больше, ничего при этом не говоря, пока сердце Серёжи падает куда-то в пятки или вовсе окончательно выпрыгивает из груди, не собираясь с этим разбираться и сталкивая проблемы и всю ответственность на Разумовского, который сейчас боится даже спокойно вдохнуть. Защищая Серёжу от нападок хулиганов, Олег, вероятно, совершенно не планировал того, что тот самый Сережа чуть позже решит причинять себе боль собственноручно и прятать последствия своих хлынувших через черту нервов за длинными рукавами толстых свитеров. В планы это ну никак не вписывалось. — И давно ты так? — Нет, — Разумовский свой голос не узнаёт. Прокашливается слегка, напрягается от опять возникшей тишины, дополняет: — Недавно. А Олег слова молчит, выжидает. Только руку до сих пор в своей держит. Разумовский же начинает понемногу раздражаться — думает, что если не спрашивают, так он и говорить ничего не будет, и никому он не обязан, и не подписывал документ, запрещающий причинять себе вред. Почему тогда его сейчас собираются отчитывать? Волков, кажется, ни к чему не собирается. Вставай, говорит тихо, пройдёмся немного. Когда идёт, смотрит только в землю, руку Серёжи держит и отпускать совершенно не думает — Разумовский сам проверил. И недовольство постепенно сменилось чем-то, больше всего похожим на волнение. Олег наверняка же теперь переживает, на лице его отражается недетская ответственность, и в итоге тот, кто говорить минутой назад совсем не планировал, под гнётом чувств начинает первый. — Олег, ну… психанул я. Опять он, взбесил меня, выбора даже не оставил. Избавиться бы от него уже как-нибудь. — От пернатого урода твоего? — у Волкова голос взрослый, но назвать его злым не поворачивается язык, поэтому Серёжа осмеливается кивнуть. А позже, пока они сидят за каким-то деревом подальше ото всех, его как прорывает. Говорит он и о страхе, и о пожаре в восемь лет, и о том, что в снах его всё вокруг пламенем огня покрыто, и только красные язычки танцуют что-то хаотичное и точно злое, и о том, что «пернатый хрен-урод-хуесос» стоит один во главе этого сплошного апокалипсиса. О том, что он иногда не чувствует себя, что иногда он и не он вовсе, и словно на себя лишь как наблюдатель смотрит, и что реальность от сна иногда отличить было проблематично. Олег слушает внимательно, не прерывая, не уточняя и допросами не занимая, и как будто не смущает его вовсе факт, что у его друга был ещё один другой, воображаемый и очень сильно поехавший. А ещё, что, оказывается, Серёжа в детстве на пару с этим поехавшим поджарил каких-то пацанов — Разумовский и сам не особо помнил, как там было. Поэтому Волков и не докапывается, спрашивает только, кивнув на руку: — И когда это с тобой происходит? — Когда я один. — Значит не будешь никогда один. И в глаза смотрит. Уверенность, сверкнувшая в них, заставляет Серёжу на секунду улыбнуться. С этого дня «пернатый хрен» появляется реже. — Прости, скоро лягу. Да вот, сейчас, пару минут! И ничего я не перенапрягаюсь! От конспектов и сборников с подготовкой к ЕГЭ восемнадцатилетний Серёжа не отлипает уже третий час. У Олега глаза слипаются, просыпается он который раз от тусклого света настольной лампы, весьма раздражённый в итоге встаёт с кровати, тут же встречаясь взглядом с растрёпанным Серёжей. На нем какой-то тёплый свитер, один из множества, с закатанными рукавами, которые в обычном своём состоянии доходят почти до колен по мнению Волкова. Широкие домашние шорты, даже, вроде как, на самом деле бессовестно уворованные из шкафчика с личными вещами Олега. Волосы наспех стянуты в неаккуратный пучок, стол завален учебниками. Не так далеко от данного «творческого» хаоса лежит увесистая стопка романов из библиотеки. Кажется, Серёжа уже перечитал их по два-три раза. Говорил всё с негодованием, что потом, когда сам заживет, купит себе ещё книг новых, да побольше. Заприметив сейчас недовольный, скептический взор Волкова, сталкивавшегося с этой ситуацией ночного бодрствования не в первый раз и даже не в десятый, Серёжа правда сказал что-то вроде этого. «Ох, прости, я совсем потерял счёт времени.» «Прости, заработался, сейчас лягу». Сейчас лягу — и сидит ещё два часа, пока не рассветет. — Олег, кто не работает, тот не ест, — упирается он и стоит на своём с упрямством барана, каких ещё поискать. А Олега это доконало. — А кто не спит, тот не живет, понял? — Олег просто берет всё в свои руки. И Серёжу тоже. В конце концов, он же выработал тактику: лампу — выключить, лучше даже из розетки провод выдернуть; конспекты — закрыть и на край стола, желательно подальше; Разумовского — в охапку и к себе, накрывая одним на двоих одеялом. Тогда он почти не вырывается. Тогда лишь поначалу обиженно бурчит что-то про то, что работу он почти доделал и вообще, в заботе подобного характера уже совершенно не нуждается, уже не маленький, а позже вздыхает и, засыпая, вдохновенно говорит: — А Vmeste ведь получается, Олеж. Представь только, что оно людям понравится. Будем богатые, в своей квартире. Или даже в доме. И живность заведём какую-нибудь. Да, Олеж? — и, довольный своими мыслями, устало зевает. Волков лишь прижимает его ещё ближе к себе, чтобы чувствовать неслышное сопение под ухом, и хмыкает: думает, что с Серёжей ”живности” ему и так хватает. — Боже, прости! Не больно? Разумовский вскрикивает от неожиданности, потом смотрит со всей своей невинностью в глаза Олега, которому на ногу секундой назад случайно уронил коробку с вещами. — Не больно, — цыкает Волков, слегка вздыхает для вида и заносит за порог остальные коробки, умещавшиеся все в его руках. Переезд в настоящую, свою собственную квартиру для них оборачивается настоящим воплощением хаоса или сценой, вырванной из контекста какого-то невероятно глупого ситкома, но, открыв наконец дверь, Серёжа мигом об этом забывает. Бегает из угла в угол, разглядывает на данный момент абсолютно пустые сероватые стены, мимолетом заглядывает на кухню, пошутив что-то про то, что Олег будет жить и спать именно там, ближе к плите и духовке. Позже не сдерживается и ложится прямо на пол, разглядывая потолок со скучными точечными светильниками и будто пьяно от радости ему улыбаясь, потолку этому. Или может быть небу, скрытому от взгляда, и множеству игриво подмигивающих звёзд. Вряд ли внешний вид выданной им квартиры многим отличался от комнат детского дома, но сам факт… Теперь свобода, открытые границы, распахнутые и широко расправленные белые крылья за спиной, возможности, и делать можно что угодно, хоть на кровати прыгай целый день в ботинках и в открытое окно кричи «я люблю жить!», хоть по ночам под старый радиоприёмник танцуй танго и собирай немыслимые запасы еды и газировок, чтоб потом весь холодильник забит был. А белый потолок и все стены можно раскрасить яркими цветами. В любом случае, Серёже здесь хочется побольше фиолетового. Олег до сих пор почти серьёзен, на эмоциональные всплески парня он внимания не обращает — привык, — только со спокойной улыбкой принимается распаковывать коробки и раскладывать вещи. Их там не так много, ребята смогли погрузить и занести всё в один единственный заход, но ведь теперь же «свобода и открытые границы», как Серёжа говорил. Теперь можно хоть всю квартиру сплошь новыми вещами обставить. — Ну прости-и! — слышится с кухни в очередной раз, но Волков пока, кажется, не собирается подавать признаков присутствия: расположился в зале на диване и что-то высматривает в телефоне, причём довольно-таки увлечённо. Сергей же теперь вскипает. Подумаешь, разбудил Олега в три ночи, чтобы он что-нибудь приготовил. Подумаешь, на просьбу последить за едой, пока Олег отлучился в ванную, должным образом не отреагировал. Ну и подумаешь, то, над чем парень напрягался у плиты целый час, теперь лежало на сковородке печальным чёрным комом, отдавая гарью. Разумовский подумал. Рассудил, что всё же виноват, ну, может, самую малость. Теперь надо извиняться. Только не кажется, чтобы Серёжа был против извинений. Он-то что-нибудь обязательно придумает. Может, даже приготовит Олегу извинительные макарошки с сыром, таким же подгорелым. Или ещё чего похуже. Например, зацелует до смерти. Так и поступает. Подходит со спины, обвивает руками, губами прислоняется к шее, постепенно поднимаясь к загривку и, не сдержавшись, прикусывая мочку уха. — Серёж, что делаешь? — Олег, кажется, пытается к нему повернуться. — Извиняюсь, не видишь? — вопросом на вопрос и с хитринкой. Волков приглушенно смеётся, хочет Серёже сказать, что он уже за свою маленькую провинность прощен, вот только тот уже про оплошность забывает, увлекается чувством и нежностью. Волков до последнего держится, говорит, что щекотно, поворачивается-таки к Серёже, лбом в лоб упирается. Целует. Не глубоко, пробуя на вкус, отдаваясь полностью ощущениям и мурашкам, норовившим пробежать каждый раз, когда Разумовский с пылкостью горячо дышит и томно вздыхает. Ну точно специально, провокатор хренов. Знает же, что крышу сносит от этого, что тормоза спускает так, как будто их и не было вовсе. Поэтому, когда Олег ловко подхватывает его на руки, не переставая целовать, Серёжа не протестует, только в губы ненавязчиво улыбается и хихикает.

Длинная ночь Нервные дни И в квартире накурено, очень накурено

— Ну всё, ладно, прости, — на выдохе с тяжестью произносит Серёжа, когда молчание прошедшей ссоры начинает давить и угнетать, пожалуй, ещё хуже самого факта об отчислении Волкова и его уходе в армию. Разумовский погорячился, не сдержался, не справился с раздирающей душу обидой, а сейчас пожинает плоды излишнего гнева. Взгляд невольно падает на разбитый стакан: кто-то из них двоих случайно скинул его в порыве злости с кухонного стола на пол, и Серёжа уже даже не помнит, кто именно. Наверное, всё-таки он. Наверное, всё-таки стоит ещё раз извиниться. Он пытался вечно тянуть за собой человека против его на то воли. Он нуждался в Олеге, но нуждался ли Олег в том, чтобы его жизнью управляли? Нужна ли ему профессия, которую он на дух не переносил? Нужен ли ему Серёжа? До сих пор нужен? От этих мыслей у Разумовского в горле скатывается угрожающий ком. Теперь приходится пытаться его сглотнуть, подавить, приглушить. Бестолку. Серёжа подсаживается к Олегу с некой боязливостью, перебирает ворсинки на пледе, разглядывает свои пальцы, будто видит их первый раз в жизни, вздыхает. — Извини за это. За шоу, которое я тут тебе устроил. Я лишь… только волнуюсь за тебя. Как за любимого человека. Зря, конечно. Ты же не маленький, не мой сын и даже не дальний родственник. И ты не слабак какой-нибудь. Ты свободный человек и правда можешь поехать, если тебе этого хочется, — выдавил из последних сил. Не раскричался. Голосом не дрогнул. И даже не расплакался, яко маленький ребёнок. Сказал не «я тебя отпускаю», не «я решил, что тебе можно поехать поиграть в стрелялки вживую», а твёрдое «ты можешь поехать». Даже если ты правда будешь играть там в стрелялки вживую. Теперь Волков впервые за этот вечер смотрит на Серёжу прямо и вдумчиво, глаза в глаза. Это у них жест такой личный, жест понимания. — Спасибо, Серёж. И ты меня тоже прости, сразу сказать должен был. Вернусь быстро, заметить не успеешь, — и, все ещё смотря со всей своей серьёзностью, добавляет весомое: — Обещаю. Разумовский кивает. Даже кисло улыбается. Обещает этим в ответ, что будет ждать, обязательно. Куда ж ему ещё деваться? В голове всё равно напористым набатом бьётся «а точно обещание сдержишь, Олеж? Писать мне будешь? Приезжать будешь? Не забудешь про меня?» Ещё немного, и тревога та вырвется за границы сознания, выльется из него как через прорвавшуюся плотину. А пока Серёже остаётся лишь кивать, кисло улыбаться и обещать в ответ. Что он, собственно, и делает.

И дождь с утра зарядил, И вздох остался внутри И моё сердце не выдержит, точно не выдержит

***

«Прости», — Разумовский хмурится сам себе, вертит в руках судьбоносный ошейник, понимает — в его руках сейчас жизнь Олега, лежит на раскрытых ладонях холодным металлом, пугающе безразличным. Хочется извиниться по-настоящему, не через завесу тяжелых взглядов и молчания, просить прощения не у собственных мыслей и размышлений, а у Волкова, настоящего и, что не менее важно, единственного. Хочется схватить за грудки, изъясниться, пока силы и возможность есть, выложить терзания, всё исправить, абсолютно всё, стереть подчистую ластиком неудачный рисунок. Но рисунок не стирается — выведен он ярко-красным маркером. И, вероятно, перманентным. Серёже всё равно много чего ещё хочется, как в детстве, когда в юной душе трепетало безоблачное, невинное желание перепробовать все вкусы газировки. Но Птица твердит — то пустые, глупые хотелки. Птица назло издевается, заполняет весь разум, засоряет, повторяет что-то о великих целях и могучих планах, о восторжествовавшей благодаря ему справедливости, о грандиозности его свершений, что-то о бесполезности, слабости Разумовского… Только вот Птице наплевать на Олега. И «хрен пернатый» не собирается ни перед кем извиняться. «Прости, я не хотел», — колотится в груди бешеным обреченным воплем, когда Разумовский безжалостно направляет пистолет на друга. Во взгляде ни капли человечности, в нём — искрящаяся безумным пламенем звенящая холодность, страшная, сумасшедшая. Секунда успевает показаться вечностью, секунда пытается внушить надежду, секунда ещё дарит веру на спасение, пока когтистый палец вдруг не нажимает на курок. «Прости!», — кричит истошно сердце, когда за одним выстрелом приходится следующий, и ещё один, пронзающий мертвенную тишину, четвёртый громогласный хлопок, пятый. «Прости, пожалуйста, прости!», — колотит по стенкам помутневшего рассудка та самая личность, которой совестно, которой страшно, которой невыносимо сложно, душераздирающе больно которой видеть падающее безвольно на землю тело Олега, чьи глаза секундой ранее ещё светились бесконечной преданностью, доверием, загубившим его. Больно, очень больно. Жаль, не до летального исхода. Так было бы и то приятнее. Всю жизнь до смерти бояться потерять единственного дорогого сердцу человека, но теперь самому его и пристрелить — нужно было очень постараться, или просто поехать с катушек. Серёжа — парень старательный. И самую малость поехавший.

***

Время сжигать мосты Время искать ответ И менять сгоревшие лампочки

— Прости, — безнадёжно шепчет Разумовский, припадая к холодной запертой двери всем телом и скребясь жалобно ногтями, будто лишь она одна, злополучная дверь чуть толще среднестатистической, разделяет их с Олегом. Словно нет между ними огромной стены, словно можно ее преодолеть, перейти, переступить, обойти, хоть как-то вернуть всё на круги своя, словно произнесённые болезненно хриплым шепотом слова сейчас правда могут иметь какой-то вес и смысл, словно они не разрушают, не проходятся остро заточенным ножом по свежей, ещё полыхающей льющейся кровью ране. А они разрушают, безжалостно раздирают ту самую кровоточащую рану, душат. Серёжа помнит, с каким лицом Олег зашёл в эту камеру проведать его в первый раз. С эмоцией сухого отвращения, недоверия и холодности. И от этого больнее всего. Со старой фотографии на Разумовского всё так же неподвижно, неизменно смотрит довольный Олег, а ещё он сам, Серёжа, счастливый. Весёлые глаза обоих и их беспечные улыбки с картинки сейчас вызывают у теперешнего Сергея страшную зависть. Да, говорит Разумовский из прошлого, ты облажался по полной, об-ла-жал-ся, слышишь? Он слышит, но слушать не хочет. Мысли, которые постоянно копошатся в голове, слушать хочется далеко не всегда. «Прости», — всё равно думает Разумовский. Думает и ненавидит, убивает себя, на этот раз совсем ничего не жалея. Он никогда ничем не жалел ради убийственных целей, Сергей знает это по своему опыту. Не изменит дурацкой привычке и на этот раз. Из еды, регулярно и как по расписанию подаваемой ему Олегом, принимает только таблетки — возможно, они заглушат боль, выведут на состояние апатии и сонливости, уберегут от мешающихся эмоций. Так ведь легче: видеть яро сверкающий янтарём отблеск глаз в собственном отражении и не предпринимать ничего, не кричать, не волноваться, лишь сухо сглатывать от жажды, чувствуя мельком дёрнувшийся кадык. Кажется, это единственное, что Разумовский сейчас способен чувствовать. Он не видит ни горящего взгляда, ни оперения чёрных крыльев, затаившихся пугающей тенью, ни языка пламени, не помнит ночных кошмаров и не просыпается в мерзком поту, пока сердце отбивает бешеный ритм на пару с часто вздымающейся грудью. Нет этого. И нет уже ничего. Есть только пустынная камера и рой жутких мыслей в голове. Да, никогда не будет по-прежнему. Нет, заново начать нельзя.

Нет кораблей Нет ни души И на улице холодно, страшно и холодно

«Прости», — произнесено в полночную пустоту, в потолок, никак не отвечающий на болезненные, жалкие мольбы о прощении. Сказано лишь для себя, потому что Разумовский уверен — за дверью никого, ни единой души. Уверен, пока Олег по ту сторону запертой двери насчитал уже с тысячу подобных извинений. Сердце не заходится в суматошной тахикардии, лишь мерно отбивает привычный ритм. Мерно, неспешно, уверенно, гулко… Только вот стук его везде, заполняет черепную коробку и всё окружение, забивает каждый уголок, неизменно повторяется раз за разом, слышится ужасающе громко посреди абсолютной тишины, разрушающе кричаще для одной маленькой камеры. И это уже, кажется, намного болезненней учащенной пульсации. — Прости! — рыдает Разумовский, когда удаётся наконец поговорить с Олегом. На разговор это не похоже, это отнюдь не разговор. Горькие слёзы, дрожащий голос, нервные всхлипы, от страха плотно сжатые веки, скомканные влажные ресницы, пустота в груди, где-то там, за рёбрами, удушающая пустота. Сил нет, все выплаканы в истерике. Слёз тоже нет, они выплаканы ещё раньше, их уже не осталось. Но он повторяет одно обезумевшее «пожалуйста, только не покидай меня, не бросай меня одного, ты же знаешь, я не смогу, пожалуйста, можешь накричать, можешь ударить, хоть до смерти избей, только умоляю пожалуйста я стану другим я изменюсь я сделаю всё что ты захочешь только не оставляй». Сейчас Разумовский напоминает себе лишь жалкого хнычущего ребёнка, лопочущего из раза в раз «ну я не буду больше, ну честное-пречестное!» и просящего не отбирать у него любимые игрушки. Он выглядит беспомощным, тонущим посреди океана и с немыслимой надеждой хватающимся за единственный спасительный обломок, за соломинку, ещё способную его вытащить. Эта соломинка вряд ли может его вытянуть — она сама едва держится на поверхности. Но она готова утонуть вместе с Разумовским. Или даже вместо него. — Прощаю. Олег в этот день ничего больше не говорит. Думает, наверное, и над сказанным, и над услышанным, но что бы он там не надумал, Серёжу всё равно в камере ночевать теперь не оставляет. Даже даёт Разумовскому немного старых книг на вечер, его любимых, от которых тот в своё время отлипнуть годами не мог. Помнит же, до сих пор в памяти хранит названия любимых романов Серёжи, хоть сам Олег в искусстве так не разбирался. Правда, Разумовскому сейчас книги не важны. Важнее сейчас только слово, одно, его ни с чем не спутаешь, ничем не заменишь, никак не прослушаешь и мимо ушей не пропустишь. А Олег его вот так просто взял и сказал. И в глаза прямо посмотрел, взгляда не отводя. Разумовский вот чуть не отвёл. И чуть опять не разревелся.

Я маленький человек, мне нужно куда-то плыть Мне нужен какой-то свет…

49 Нравится 5 Отзывы 9 В сборник
Отзывы (5)