ID работы: 10988497

Н(е/а)ладится!

Слэш
R
Завершён
80
автор
Размер:
11 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
80 Нравится 14 Отзывы 14 В сборник Скачать

Х

Настройки текста
Примечания:
— Тихон! — Горошко окликает его уже на улице, в метрах пяти от того бара, где они снимались, и, на ходу застёгивая куртку, спрашивает, запыхавшись: — А «Боярский»? Мужчина усмехается, окидывая силуэт оценивающим, чуть мутным, взглядом и отвечает: — А тебе не хватит? Это звучит как оскорбление, укор, как разговор отца и сына. Серёжа чувствует эту обиду, что искажением ползёт по его гладкому лицу, но отступать не собирается и говорит: — Я в норме, а ты обещал. Жизневский думает всего секунду, прежде чем сказать: «Пойдём». Проспект они расшагивают на двоих и молча. В баре стоит откровенная духота, но они не раздеваются, потому что пришли сюда для того, чтобы попробовать — выпьют по стопке и разойдутся, — а не для того, чтобы лениво распивать и говорить о жизни. Тихон пожимает бармену руку, и Серёже остаётся только мяться где-то рядом, поджимая свои губы, — ведь он как будто бы чужой, и в стены заведения не вписывается так же гармонично, как вот эти двое перед ним. Это угнетает, но компания приятная, и заднюю давать — конечно, не его конёк. Он просто не привык сдаваться. — Давай, глотай, — перед ним ставят тот самый трёхцветный напиток с табаско и улыбаются краешком губ, потому что интересно. Всегда интересно становиться свидетелем чьего-то опыта, а быть наставником — и то приятнее. Серёжа слушается, горло обжигает сладким ядом и хочется действительно хрипеть: «Каналья!». — Ну, ничего так. Сносно. Бармен, как кажется, смеётся вместе с Тишей. От «Тихона» до «Тиши», кстати, переходят быстро, а стопки всё растут и множатся, что удивляет, но не злит. Подкашивает, правда, ноги и замыливает взгляд. Куртка обжигает плечи, но снимать её не хочется совсем — вдруг всё испортится одним этим движением. — Не надо, я плачу, — Жизневский останавливает его руку, слепо потянувшуюся в нагрудный карман, и парень быстро замирает, выглядя беспомощно-растерянным и хрупким. — Я ведь тебя позвал. Считай, несу ответственность. — За себя неси, — бурчит он обиженно, но деньги убирает. Разговор у них двоих всё тянется, течёт, и он приятен в своей ненавязчивой тягучести — и неохота ненароком перебить. Горошко смотрит на то, как пальцы Тихона обхватывают стопку коктейля «Боярский», и думает о том, что это неизящно. Не выглядит изящным, да и не должно. Пальцы у мужчины грубые, мозолистые и наверняка горячие, потому что не могут быть не, и это полная противоположность женских рук. Но от того ведёт не меньше — кружит голову и взгляд ведёт нехитрым блеском. Остановить себя от любования банально не хватает сил. Желания, морали, совести… Всего становится так мало, что безумно, и в горле заседает едкий ком. А в баре душно. Грязно и темно. Танцуют захмелевшие, распятые дешёвой водкой, люди, стучит стекло приветственных бокалов и мигает свет. Не плохо, но и странно тоже… Не так совсем, как должно быть. Тихон сидит к нему так близко, пахнет спиртом — быть может, это лишь тройной одеколон, — и почему-то выглядит уместно, а не отвращает. Притягивает, а не вызывает своим видом приступов брезгливой отчуждённости, и это… это так парадоксально. У Серёжи нет сил бороться со своей завороженностью, да и, вероятно, такой жест — не больше, чем бессмыслица, когда ты пьян и озадачен вдруг открывшейся тебе реальностью, но и совсем не попытаться себя побороть — нельзя. Опасно. Никакой совести не хватит, никакой морали, чтобы это разгрести потом и оправдать. Горошко говорит: — А здорово, что наконец-то выбрались, — и его спутанные волосы спадают на лицо, как перья. — И жаль, что не снимаемся, — добавляет он секундой позже, когда Тихон на его слова кивает головой — согласно, — а после грустно хмыкает — не может удержать себя. Мужчина в ответ смотрит так по-громовски, по-полицейски, и на душе скребут такие кошки, что смешно, но боли это только прибавляет. Удавкой-виселицей под тугими рёбра ползёт вина — да перед всеми, кого Горошко хоть однажды пытался не нарочно обмануть, потому что и сам в то, что говорил, верил, — а ещё почему-то горькое осознание: Тихон с ним не пил не потому, что принцип, а просто потому, что это он, такой вот несуразный и неправильный. Его компания отягощает, а не дарит удовлетворительный покой, и в этом, в общем-то, нет чьей-либо ошибки. Смотреть на Тишу, постоянно отводя свой взгляд, горящий обожанием, и слушать его так, чтобы была видна небрежность, — всё это страшно, очень трудно, безнадёжно… Да просто дико — чувствовать вот так. — Ладно тебе, Серёж, — тот тихо смеётся в ответ, припадая губами к холодному и тонкому стеклу прозрачной стопки — какая это уже по счёту? — что сейчас пестрила ядовито-красным — от табаско, — и бросает тысячу перед собой, одними жестами прося бармена повторить. — Мы своё, считай, отработали. Пожинай плоды. — Я ещё хочу, — робко признаётся Горошко, пожёвывая истончившиеся губы. Перед глазами — пелена, и мозг как будто бы затягивает ей же. — Ты, вроде как, сейчас театром занят, — Тихон от его слов хмурится и корчит чем-то недовольную гримасу — но мимику легко списать на жгучий алкоголь. Сложнее же — во всё это поверить, не сыграть. Но Серёжа старается, потому что он действительно талантливый актёр. И потому что дорожит их вечером, не смея заставлять Жизневского о чём-либо жалеть. Тот смотрит на него невероятно: так пристально и остро, чуть из-за плеча, обтянутого тканью старой куртки. И этого всего так много, что безумно, но млеть, чужими вздохами питаясь, — страшно. Нельзя, конечно. Всё это «простое» — не про них. Вот чёрт. Горошко мямлит, забывая о контроле: — В театре нет тебя, — и тут же застывает в ужасе, уродливо краснея. И Тихон замолкает — быстро как-то, враз, — улыбка медленно роняется с его лица, а руки напрягаются, белея. И кудри у него, такого близкого, до ужаса красивы — Серёжа ими восхищается, любуясь, — а шутки странными бывают, но не злят — все нравятся, — как будто бы без них — не то совсем, да и не так, конечно. Всё это — спутанные мысли, и не более того, а кожа у него горит от алкоголя… Жизневский смотрит на Горошко долго, думая над чем-то, кажется, своим — или их общим? — и от такого странного внимания Серёже хочется лишь сжаться и уйти на чёртово «всегда» в себя — или куда-нибудь под землю, — чтобы не стыдно было за свою открытость перед кем-то важным. Такую юную и глупую, наверно, не по-актёрски ветреную и наивную — совсем не по годам. — Скучаешь? — спрашивает тихо, наклонившись, вроде бы, на жалкий миллиметр, Тиша. И дальше двигаться ему так страшно… Для них обоих, правда, это очень страшно, и осознание витает где-то в воздухе, раскалываясь о дыхание сердец, как будто бы его возможно осязать. Прогнать — нельзя. — Очень… По съёмкам нашим, дублям запоротым, шуткам твоим, — усмехается себе под нос Горошко, комкано считая на холодных пальцах. — И тебе. Тихон поджимает губы и, на секунду крепче сжав несчастно скрипнувшую стопку, отставляет её в сторону, уже пустую, подальше от себя, чтобы вздохнуть и успокоить мысли. Сердце. Конечно, алкоголь — всему происходящему виновник. Других причин так биться в клетке собственного подсознания несчастной птицей просто нет. Бармен ставит на стойку нового «Боярского», но это вдруг перестаёт быть важным. Коктейль уже никто не замечает, не берёт… Мозг кутается в плед тяжёлых мыслей и старается не спать, а все границы почему-то размываются — за ними больше некому следить. Мужчина игнорирует всё внешнее и крутится на барном стуле, чтобы повернуться — рассматривает перья-волосы, блестящие глаза и влажные, чуть приоткрытые в беспомощном призыве, губы… Задерживает новый вдох в груди, моргает, приходя в себя, и произносит как-то завороженно-знакомо: — Ты мне в любой момент написать можешь, знаешь же, — его шершавая рука ложится на плечо Горошко томным и необходимым грузом. — Тебе я вряд ли отказать смогу. Тот смеётся едва заметно, дёргает понурой головой и раза три ему кивает — невпопад. — У тебя, Серёж, руки дрожат, — говорит зачем-то Тихон, и его голос становится теплее, ближе, а дыхание щекочет выпавшие пряди странной нежностью. Смотреть на него такого — всё ещё невероятно страшно, и парень разрешает себе этого не делать. — И правда, — он просто соглашается и расправляет свои бледные ладони. В иллюминированном свете ламп те кажутся ему совсем уж неживыми — и пугают. От них хочется отвести свой бесцельный взгляд, не думать больше о бессоннице, таблетках и печали, что накатывает на него в моменты эмоциональных выгораний, но отвести его банально некуда — и потому Серёжа смотрит, смотрит на свою отчаянно трепещущую слабость и думает о том, как жалко это выглядит на фоне собранного, сильного и рассудительного Тихона. Вся спесь его куда-то исчезает, а бывшие недавно тут веселье и азарт перетекают в вязкую, неказистую и жидкую драму. Это жалко и просто смешно. — Я тоже скучаю, Серёж, — произносит Жизневский, мягко касаясь его предплечий, и это словно останавливает мир вокруг. От его рук становится волшебно, от голоса — легче дышать, и так было как будто бы всегда. Сколько они уже друг друга знают? Точно, совершенно точно не всю жизнь. А сколько они ждали этой встречи? — Я ведь не железный. — Да, и не гей, — зачем-то шутит тот, прикусывая собственный язык. Смешной и жалкий. — Прости, оно… — Само как-то, я знаю, — кивает ему Тихон, подползая ближе, и накрывает его плечи своей теплотой — она везде, в руках его и взглядах, манящая, уверенная, пахнет безопасностью и домом. Не может не влюбить в себя. И оттолкнуть не может. — Чёрт, что мне сделать, чтобы это прекратилось? Я не хочу тебя терять. Горошко рассыпается, не находя в себе стремления сражаться, и зарывается лицом в свои ладони. Это всё сложно, очень… Это так сложно, что не выйдет сформулировать отчётливую мысль словами, но Тихон его слушает — и будет слушать, — а потому сказать об этом всём сейчас — его последний шанс. — Я тобой восхищаюсь, правда, — грустно улыбается Серёжа, позволяя Тихону быть рядом. Телом или мыслями — неважно. Он гладит по тяжёлой голове и треплет, путая сильнее, волосы, и так становится легко-легко, как не бывает перед дракой или ссорой. Его присутствие Горошко успокаивает, и, кажется, наедине ему не нужно быть актёром. Ну, потому что просто незачем. Жизневский разгадает каждый его жест, скрывать и прятаться — нет никакого смысла. И совесть отключаются с моралью, а терпко-пряный алкоголь услужливо развязывает, заплетая и немного путая, язык. — Рома говорит, что иногда боготворю как будто. Я думал, что пройдёт всё, когда с тобой вживую пообщаюсь. Ну, знаешь, чтобы… идеальность вся твоя сошла — как пелена с горящих глаз. Я думал, рассмотрю в тебе такое же несовершенство, какое прячется во всех нас, людях, — он продолжает говорить, и на глаза накатывают злые слёзы. — А я вот на тебя смотрю и всё понять никак не получается — ну что не так? Где моё, блин, чёртово прозрение? Мне и шутки твои отвратительные нравятся, и привычки эти, несобранность редкая, идеи… Ты весь, — яростно заканчивает он, до крови, кажется, прокусывая нижнюю губу, — мне очень, очень нравишься. Тихон гладит его по спине и не знает, что ему сказать в ответ. Фраза «думай, думай» в голове звучит голосом того самого Грома, в которого неосмотрительно влюбилось сразу два Сергея — тот, что светился на экране, и что за ним остался, настоящий. Неосторожно как-то вышло, они оба виноваты. — А я общаться с тобой хочу, понимаешь? Знаю, что опыт могу перенять, поговорить, там, о высоком, спектаклями своими похвастаться, — скулит Серёжа в его плечо, и музыка перебивает половину слов. — И мне страшно от одной только мысли о том, что смогу. Просто возьму и напишу тебе однажды: «Привет, Тиш». А ты ответишь мне, серьёзно, и у нас завяжется… обычный диалог. Так не получится как будто, я же знаю. Не у нас. Мне больно будет, а тебе… Ну, неприятно, думаю. И я всё понимаю. Веришь, Тиш? Я так стараюсь отдалиться, не мешать, а ты сидишь возле меня и обнимаешь. Для чего?.. Его надломленный и низкий голос поднимает тёмную неясную субстанцию к растерзанному спиртом горлу — оно сжимается и чешется, его дерёт и режет чем-то острым, но не осязаемым, магическим как будто, и оттого сказать выходит слишком хрипло, словно его душат чьи-то злые руки: — Пошли с тобой… покурим, что ли. Серёжа уже пьян, шатается, но, соглашаясь, всё-таки идёт. Свежий воздух остужает их гудящие от алкоголя головы, наполняет кислородом стухшую и нетрезвую речь, проясняет мутный нездоровый взгляд, и от всего вот этого становится ещё страннее. Хуже. Тихон смотрит на парня напротив и думает, кляня себя за слабость, что «красивый». В ответном взгляде на него читается всё то же самое, сильнее только, беспорядочнее, жарче — потому что давно там сидит, притаившись. Потому что всё это время безостановочно кипит и зреет, и Жизневскому с ним просто не тягаться в этих чувствах. — У меня сигареты все кончились, кажется, — растерянно говорит Горошко, хлопая себя по карманам. — Зажигалка, вот, только осталась… — Ничего, я найду, — отвечает ему Тихон и кладёт в его раскрытую ладонь дешёвого «Петра». — Куришь такие? — Я всякие курю, — пожимает плечами Серёжа и отдаёт мужчине зажигалку. — Сам давай, у меня руки не слушаются. Жизневский помогает ему прикурить и сам закуривает прямо в небо. Они стоят в какой-то подворотне, рядом расцветает свалка, коты кричат и шифер на одной из крыш стремится оторваться… Горошко говорит: — Романтика, — и им становится так искренне смешно, а обстановка вдруг окрашивает здания в цвета. — Люблю романтику. — И я, — вторит ему Тихон, а потом затягивается, отходя чуть-чуть назад. На расстоянии вытянутой руки Серёжа кажется ему таким же потрясающимся, каким казался минуту, две и три назад — вблизи. Каким казался на тех первых пробах и во время съёмок… Каким по-настоящему он был. И это хочется сказать, чтобы уверить их обоих в своей правоте, но страшно рушить то, что возводил неделями и месяцами… Сближаться страшно. — А я уже говорил, как сильно тебе идёт костюм Чумного Доктора? — внезапно спрашивает у него Горошко, и эта его фраза почему-то отрезвляет, заставляя оторваться от рассматривания его ресниц, бровей, лица… — Нет, вроде бы, не говорил. — Какое упущение. Я фильм смотрел недавно. Пересматривал. И вот на этой сцене думал всё, что хорошо сидит. Лучше, почему-то, чем на мне. — Серёж, я думаю иначе, — улыбается ему Жизневский, мягко, и это выворачивает наизнанку гадких бабочек, сидящих в животе, — но… спасибо. — А, не за что, — Горошко отстранённо пожимает плечами и хмыкает, кивая будто самому себе. — Я говорю это не потому, что… — Понял. — Да. Неловкая пауза между ними хоть и затягивается, но кажется теперь чем-то обыденным, привычным… Как будто без неё у них не может обойтись. Как будто без неё — не то совсем, да и не так, конечно. Она — дурацкий каламбур и хриплый смех, когда за кадром, она — стаканчик кофе и сползающий с лица от пота грим. Она — их всё: что было, что прошло и не забылось. Таких вот перекуров между ними раньше было много — нисколько не тактильных, тихих, — ну а потом, в один чудовищный момент, не стало вовсе. И это слишком резко для того, чтобы вот так взять и смириться. И слишком важно для того, чтоб отпустить. Им хочется глотать, не отдавая, каждую минуту. И хочется, конечно же, смотреть. Тихон ведь так и поступает, напрочь забывая о приличиях, запретах… О тех барьерах, которые он сам же возводил с неясной целью. Горошко отвечает ему тем же и кусает свои губы — сухие все, потрескавшиеся, наверняка болят, — а сигарета тлеет медленно в его дрожащих пальцах. Красиво так, что сводит скулы, и оторваться теперь кажется чудовищной ошибкой… Ну почему всё так двусмысленно и однобоко? «Я ведь хочу с тобой общаться, но боюсь». Боится собственной несдержанности, как же. Да они оба безупречно «хороши» в своих попытках отстоять ту жизнь, которая у них была до съёмок. Глупцы, упрямцы и трусливые бездельники — так требуют своим бездействием огня. — У тебя куртка расстёгнута, — вполголоса произносит Жизневский, провожая цепким взглядом хрупкие ключицы под тонкую футболочную ткань. — Заболеешь, Серёж. — Тремор, — неуклюже объясняет он, показывая вновь раскрытые ладони, и возвращается к очередной затяжке. — Ничего. — Чего, — возражает ему Тихон и хмурится, делая шаг навстречу. — Я застегну. — Давай, — усмехается Серёжа, кивая, и отрывает бёдра от обшарпанной стены, зачем-то выгибаясь позвоночником вперёд. Его расставленные руки виснут вдоль единственной опоры, и это полная капитуляция морали. Всё выглядит забавно, непривычно, странно… Улыбка у Горошко — хитрая, поломанная будто в двух местах, и Тихону не нужно объяснять всё дважды. Он ловит его собственными пальцами, толкает с силой бёдрами назад и впихивает острые лопатки в мятые обрывки объявлений — продажа, съём, такси, такая чепуха, — кладёт свои горячие ладони на чужую грудь, чтобы почувствовать удары бешеного сердца — и сойти с ума. — Но это ничего не значит, — зачем-то проговаривает он, скользя руками к лихорадочно-горячим рёбрам, талии, спине, и смотрит неотрывно на румянцем залитую кожу щёк. — Да, ладно, — соглашается Серёжа и тянет его наконец-то на себя. Поцеловаться у них выходит как-то смазано, неумело — потому что с непривычки они, как подростки, стучат друг о друга зубами — и дико, но стон — отчаянный и громкий — они делят на двоих, и это хорошо. Всё кажется теперь простым и очевидным. Нет, ничего и никого они не ждали в жизни преданней, отчаянней и дольше, чем друг друга. И никогда ещё им не хотелось этого вот так, до жалкого, задушенного «да, пожалуйста, ещё» и слёз на остром подбородке — так впервые. Тихон впивается в его бока до боли, вжимается буквально в приоткрытый рот, рычит и хочет, хочет, хочет — до нужды, до крика, до нескончаемого «да, я снова ошибусь». Серёжина сигарета летит им под ноги, и это такая, вообще-то, глупость — в ком-то тонуть. Они пахнут ромом и дешёвой мятой, а теперь ещё и табаком, и этот вкус дурманит, отключая все рецепторы и подключая похоть. Здорово. И сладко так, что до безумия, до одури, а невозможно до банального неверия, и потому… — Стой, я… — Съязвишь попозже. Их новый поцелуй выходит влажным и желанным, но не пошлым. Всё ещё грубым, потому что это голод, но самым, чёрт возьми, необходимым и горячим. И зажиматься в подворотнях — такое, чёрт возьми, клише, но с Тихоном бы по-другому и не вышло, а Горошко всем доволен, потому что пьян и действительно «любит романтику». Он мычит в чужие губы, не зная, что вложить в подобный звук, и отрывается. — Чёрт, как-то это… — Мне остановиться? — Нет, я… Не знаю? — мысли путаются вместе с его пальцами в кудрявых светлых волосах, и всё походит на неукротимую стихию. — Мне слишком хорошо. — Мне тоже, — пьяно отзывается Жизневский, притираясь к ширинке чужих джинсов своим пахом, и, быстро осознав это, смеётся, падая в плечо, чтобы зарыться в нём же чуть замёрзшим красным носом. До куртки дело у них так и не дошло, и под её слоями прятаться ладонями в мурашками идущей коже — безопасно. — Боже, что за сюр… Серёжа втягивает воздух, наполняет грудь и напрягается всем телом, едва не вырывая Тише пару прядей. — Мы можем просто… — Разойтись? Серёжа, я обманщик, — он поднимает голову и долго смотрит на его лицо, украшенное возбуждённым блеском захмелевших глаз. — Это всё значит для меня ужасно много. Им воздуха становится так мало, что сжимает отчего-то сплюснутые никотином лёгкие, — не фантомно совсем, а реально как будто бы, и изо ртов рвутся задушенные вопли, а ещё — скулёж. — Е-если, — Горошко запинается, облизывая губы, и это только повышает градус помешательства, но сделать с этим уже ничего нельзя, — мы перейдём черту? Тихон смотрит на него серьёзно и открыто, но зрачки у него расширенные, фокуса во взгляде давно нет, а губы — жадные, распухшие, саднящие — едва уловимо, привлекательно, к слову, дрожат. — И если не перейдём — тоже. Терпеть его колючий взгляд становится невыносимо, магическая нить судьбы болит и чешется, но это чувство — сладкое, и его хочется терпеть. Серёжа уточняет: — Всё из-за меня? — Ты важен для меня. В этом причина, — не выпуская из отчаянных объятий, согласно признаётся ему Тихон, и этих откровений невозможно много для одной лишь ночи… Горошко хлопает глазами и перестаёт дышать. — И я не знаю, что мне нужно сделать для того, чтоб ты был счастлив. — Ну… Поцелуй? — отвечает, не задумываясь, тот — и слепо тянется к чужим губам. Но Тихон тормозит его: — И это правильно? — Если б я знал. Да знает ли вообще хоть кто-то? Это всего лишь то, чего мы оба хотим, — он выдыхает пьяно прямо в Тишин рот, и это завораживает, правда, но кто-то из них должен рассуждать. — А что потом? — Не знаю, что потом, я, Тиш. Всё это очень сложно. У нас в распоряжении только «сейчас». Холодный ветер пробирается под всё ещё распахнутую куртку и опаляет своим жаром чувственную кожу. Тихон шумит дыханием и смотрит на Горошко грустно-грустно, как редко смотрят на кого-либо вообще. — Я слишком многого хочу от этих отношений, — он признаётся, мелко проводя по скулам, шее. — Тебе не нужен я. — А кто? — Не знаю, Игорь Гром? — Жизневский усмехается, но это выглядит притворно, неестественно и вязко. Скулит вся грудь, трепещет его сердце и губы разжимаются в печаль. — Ты так им восхищался, что… Серёжа злится и перебивает: — Тобой я восхищался, Тиш! — звучит он яростно, нелепо, честно… Зачем-то добавляет, отводя глаза: — И мне, вообще-то, Волков нравится… По комиксам. Тихон вздыхает, не найдя в себе сил на смешок, и «думает, думает, думает» — вспоминает, как они однажды целовались вместо перекура, мокрые все, пыльные, уставшие, в нарисованных на щеках царапинах и настоящих совершенно ушибах. Помнит, как извинялся беспорядочно за то, что слишком уж увлёкся ролью Грома, за то, что действительно начал своего напарника душить… А Серёжа в этом своём костюме неудобном стоял перед ним, открытый, и бешено улыбался, всё повторяя тихое: «Порядок». Ластился к нему, отвечая со всей своей страстной пылкостью, на которую только был способен, а потом взял и назвал его «Игорем» — голосом безумной Птицы. Всё наваждение у них тогда в момент сняло — рукой определившейся проблемы. Оно сгнило где-то в горячих головах, забылось… И что они творят сейчас? Безликий хаос действия и мысли, который заглушить себя не даст. Жизневский в это сладкое Серёжино «ты нравишься» не верит. Себе не верит тоже — путается в беспорядочности тел. — Или всё-таки им? — Тихон заглядывает в его опустевшие глаза — без мысли, без идеи, без мечты, и видит в них одну только дешёвую игру и безответственное, детское «сейчас». — Себе ты на этот вопрос ответить можешь? Серёжа весь ожесточается в лице и смотрит волком, пальцы крепче втискивает в плечи и стремится его задеть ещё сильнее — или хотя бы так же. — Поцелуй. Меня, — повторяет он уверенней и жёстче, разделяя фразу грубой жирной точкой, и в темноте его глаза по-настоящему сверкают. — И это ничего не значит. «Всё, как ты и хотел», — не договаривает он. Зеркальное отрывистое «ладно» врезается в сухие губы кровожадным бесом, и вся душа его летит в разверзнутую перед ними бездну. Серёжа успевает сделать вдох, и только после позволяет себе подойти к воротам Ада, чтобы почувствовать огонь на всём своём лице, на бёдрах, где-то глубоко внутри сознания… Он упивается этим огнём и совершенно не боится опалиться — мучительно и долго, правда, ждал. Он доверяет чужим демонам, и всё это не «просто так». Не постановка или неудавшийся реванш. Всё глубже, Тихон — глубоко: сидит в нём где-то, дёргает за нити и подчиняет своей алчной воле… И в жизни — совершенно так же: заводит его руки над их головами, прижимает к ледяной стене своим горячим телом, целует каждый миллиметр его губ, как будто мстит за что-то, и, конечно же, кусает. Так больно. Очень хорошо. Плывёт сознание и млеет тело. Мужчина думает: «Серёжа заигрался». Он думает, что «слишком молодой» — ещё успеет пожалеть, понять успеет, разобраться… А он, Жизневский, этому всему — неоспоримая помеха. Так правильно. И так нельзя. Тонуть, конечно, в ком-то — очень глупо. И они глупые, ведь позволяют этому произойти. Стена вибрирует от разыгравшихся внутри басов, хохочут и толпятся где-то люди, а им двоим так хочется шагнуть через черту. Плевать на остальное, на «романтику». На всех плевать, кроме самих себя. — Поехали, пожалуйста, — на шумном выдохе шепчет Горошко, еле заставив себя оторваться от желанных губ, и его шея открывается для новых поцелуев. — Куда? — Куда-нибудь. Здесь душно. «Большего хочу». — Поехали. «Мы завтра пожалеем». Огни украшенных гирляндами домов смиренно провожают в долгий путь — тот перед ними необъятный и большой. Стоит и не шевелится, пугая. Как неизвестность перед чем-то неизбежным. Тихон всё ещё не верит в эти чувства, но, конечно, знает, что готов, что может проиграть и ошибиться. И кудри у него на этот раз совсем не громовские, чтобы перепутать. И парень рядом — жаркий и простой, податливый, которого хотеть — не странно. — Тиш, у меня… У меня руки дрожать перестали, — удивлённо подмечает Горошко, когда расстояния между ними становится чуть больше, чем несчастных пару сантиметров, и поднимает на Жизневского короткий, благодарный, ясный взгляд. Тот давится в ответ улыбкой, потому что иронично, чёрт возьми, и нехотя указывает на свои. — Теперь у меня дрожат. И это значит слишком, слишком много.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.