Часть 1
21 июля 2021 г. в 23:42
— Ладно, — тихо-тихо выговаривает Юнги своим шепелявым ртом, и его остывшая бледная до синевы кожа щеки неумолимо отлипает от плеча. — Я пойду.
— Куда?
Бедняга Намджун, уже было задремавший, кое-как разлепляет глаза и тут же зябко ёжится, потому что темнота в комнате делается белёсой и какой-то зябкой, хотя окна плотно закрыты, да и обогреватель работает на совесть.
Столько снега в городе давно не выпадало.
Юнги садится в сугробе скомканного одеяла, и свет от уличного фонаря вычерчивает холмики позвонков на его ссутуленной худенькой спине, белой, как рисовая бумага. Намджун смотрит на крохотную фигурку, словно неживую, словно полиуретановую кожу, и от чего-то не осмеливается прикоснуться, хотя стоит только руку протянуть.
Юнги пожимает плечами дёргано, похоже на сбой в телевизионной картинке, какие бывают во время сильного дождя.
— Какая тебе разница?
Голос его шелестит, подобно иссушенным листьям поздней осени, накануне настоящих холодов. Неприятно.
— Мне есть разница. Ты что выдумал? Ночь, там, на улице, снега полно, холодища жуткая… Я тебя чем-то обидел?
Фигурка выдыхает совсем невесёлый смешок.
— Лучше бы обидел, было бы не так сложно.
Намджун хмурится, совершенно ничего не понимая, ведь Юнги такой холодный и неживой, как рыбина, выложенная на лёд в витрине магазина. А совсем недавно был горячий и живой, живой и горячий. Его тонкие от постоянных перекрашиваний волосы стрелками липли к вискам и лбу, и щёки пылали, и глаза блестели, и не было ничего в мире прекрасней.
В Намджуне есть Сердце, и оно горячее всего во вселенной, оно всегда было пылким и живым, но сейчас оно пламенеет так, как ещё не горело никогда. Да, он Юнги совсем не понимает, ещё ни разу не сумел его понять, но нутром чувствует в нём что-то особенное, что-то очень важное, такое, что ни за что нельзя упустить. Поэтому он тоже садится, обнимает хрупкую куколку поперёк тощей впалой груди, поперёк безвольно опущенных рук, прижимает к себе, и осторожно ложится обратно прямо так, увлекая за собой.
— Никуда не пойдёшь.
Юнги — и правда он, что ли, рыба? — не сопротивляется, не ёрзает даже, хотя ему явно не удобно так лежать, не спорит даже, только выдыхает — отрывисто и тихонечко, как-то обречённо до спазма в широкой доброй груди.
— Что я сделал не так?
— Ничего. Ты просто есть, и этого уже больше, чем достаточно.
Странный он, этот Мин Юнги, честное слово: и сотни справочников не хватит, чтобы его разгадать. Молчун такой, смотрит куда-то в сторону всегда, тихий до мозга костей и какой-то неуловимо грустный. Недотрога и весь в себе, запертый на сто тысяч замков со сверхсложными кодами, колючий, словно и правда покрыт взъерошенной рыбьей чешуёй. И, казалось бы, хрен с ним, пусть себе лежит на дне собственного внутреннего болота — Намджун бы честно не трогал, не раздражал собой. Но два раза в неделю, всегда по четвергам и воскресеньям, он принимает приглашение на ночёвку, и, только оказавшись в постели, полыхает пламенем тысяч лесных пожаров, словно и не было в нём замкнутости, словно не холодна его кожа, словно в нём страстей на целую планету, словно всё в нём горит и требует выхода, требует прикосновений, поцелуев, близости.
Словно он не одинокий до мозга костей.
Поэтому Намджун два раза в неделю, с четверга на пятницу и с воскресенья на понедельник, не спит до рассвета уже пару месяцев, только дремлет с полчаса, а потом долго-долго смотрит сквозь постепенно рассеивающуюся темноту на хрупкие угловатые плечи, острые ключицы, беззащитно открытую шею, которую обхватить хватило бы и одной руки, на короткие каштановые ресницы, беспокойно подрагивающие во сне, прямые, как наконечники стрел. Он понятия не имеет, как Юнги спит без него и спит ли вообще, но в его руках он всегда расслаблен и открыт, только крохотная морщинка между бровей почти никогда не разглаживается, обнажая какую-то обречённую готовность к самому плохому.
— Я тебе противен, да?
— Нет. И это — самое хреновое.
Намджун теряется окончательно, только обнимает покрепче.
— И что, — шепелявит Юнги, и Намджун представляет, как сейчас его юркий розовый язык касается нёба не совсем там, где нужно для того, чтобы звуки выходили ладными, — мне делать, когда тебе надоест меня трахать?
— Что? Да ты чего выдумал? Я же совсем…
— Нет. Не надо вот того всего, — ровно-ровно на одной ноте выдыхает Юнги. — Сейчас расскажешь, что ты всё это не про секс, и сам себе будешь верить, потому что ты такой хороший, Намджуни, что мне даже как-то жалко тебя пачкать собой. Ты слишком хороший, но я тебе надоем. Тебе надоест, я всем надоедаю.
И настолько это откровенно, что зажмуриться бы слезливо, но Юнги говорит равнодушно, так равнодушно, словно даже эта острая боль его ему самому скучна и не интересна. Поэтому Намджун всё же жмурится, тепло выдыхает в затылок сейчас неравномерно каштанового цвета. Юнги красит волосы сам, как придётся, и от этого похож на огородное пугало. Самое трогательное и хрупкое пугало в мире.
— Юнги…
— Что?
— Всё не так. Совсем не так.
— Я хочу уйти. Чтобы не привыкать к тебе.
— А я хочу, чтобы привык.
Опять колючий маленький смешок.
— И что мне делать потом? Это же дело пары минут — привыкнуть. А отвыкаешь потом годами.
И замолкает, совсем замолкает — не только шепелявым розовым ртом, но и кожей, и кровью в венах, и мыслями, и даже дыханием.
Намджун спрашивает себя, сколько же раз этому крошечному человеку, которого, кажется, легко можно положить в карман на худи и носить с собой, чтобы отогрелся, приходилось вот так тратить годы, чтобы отвыкать от кого-то отвернувшегося.
Тишина сворачивается тугим змеиным кольцом.
— Малыха, я…
— Не называй меня так.
— Не нравится?
— Нравится.
— Тогда буду. — Намджун упорный, когда горит, когда сердце его, большущее и доброе, пылает так, что дышать трудно. — Малыха-малыха-малыха-малыха, по восемьсот раз в день буду это говорить.
— Я тебя старше.
— Малыха-хён, — Намджун идёт на крохотную уступку, но обнимает крепче. — Ты такой красивый, что у меня живот скручивает. И такой малюсенький. Ты…
— Перестань.
Намджуну неудобно тоже вот так лежать, поэтому он просто переворачивает лёгонького, как пёрышко, без труда укладывает на себе, укрывает одеялом, и осторожно пытается заглянуть в глаза.
— Я хороший.
— Я в курсе.
— Нет, я совсем хороший. И тебе не придётся отвыкать.
Слышать тихие усмешки было очень неприятно, но видеть её сейчас — как лезвием по коже: вроде и не больно, но колко и страшно, что вся кровь из пореза выльется.
— Ты очень наивный, — говорит Юнги, безропотно укладываясь, как велено, и даже мягко упирает розоватую подушечку указательного пальца Намджуну в лоб. — И горячий. Я же говорю, что ты сам себе веришь. А потом всё случится, и ты будешь себя винить… Зачем тебе это.
— А если я влюбился?
— Пф.
На самом деле, Намджун — хоть и наивный и ребячливый — к такому серьёзно относится и слов на ветер не бросает, и сейчас, только сказав это, понимает, что не врёт.
— Я не хочу оставаться без тебя.
И вдруг Юнги улыбается: розовые губы растягиваются, и от этого на щеках появляются едва заметные ямочки — Намджун мысленно прощается с собственным сердцем. И в глаза даже смотрит, и по щеке гладит, и выглядит так, словно ему радостно, только он рыба, рыба и есть. Лежит себе на своей ледяной витрине, слепо таращится в потолок мёртвым оранжевым глазом.
Словно в голове у него звучит собственный тихий голос, говорящий что-то, Намджуну недоступное, но ужасно грустное и какое-то непоправимое. Только Юнги этого голос слушает, даже глаза прикрывает так, словно он — кот, и его за ухом хозяин чешет.
У Намджуна мурашки идут по коже.
— Хорошо, — вдруг выдыхает рыбина человеческим шёпотом, и кивает. — Хорошо, я сегодня не уйду. Ненавижу холод, просто ненавижу. У меня внутри никакого тепла нет, я льдом покрываюсь.
— Я тебя согрею.
Ничерта Юнги не верит, конечно, и боится этого самого тепла, но больше не спорит, только голову укладывает на округлом плече и закрывает глаза.
А Намджун даже особо тяжести не ощущает. Словно Юнги внутри пустой. Только вот пустоту же всегда можно чем-то наполнить, если только хоть один замок открыть.
— Малыха…
— М?
Намджун осторожно гладит паутину ещё влажных волос.
— Я правда в тебя влюблён. Честно. И это со мной впервые, если хочешь знать.
— Тогда… — эти слова шепелявой рыбе даются непросто, но Намджун слышит тихий щелчок, с которым самый крохотный затвор, уже заржавевший кажется, приоткрывается, чтобы впустить немного тепла. — Тогда, пожалуйста, терпи меня так долго, как сможешь.
— А если у меня получится всегда?
— Тогда я проживу долго.
Зимнее колючее солнце робко заглядывает в окно, отражается лучами от снега, и Намджун смотрит, как во сне подрагивают короткие каштановые ресницы, слушает едва различимое сопение, мягко гладит хорошенькую переносицу снизу вверх, разглаживая тревожную складочку между тонких бровей.
А через неделю Юнги — утром среды — криво и неумело, но всё же улыбнётся во сне, смахивая рукой телефон, пищащий будильником, и только уютнее устроится под боком самого лучшего в мире Намджуна.
Своей лучшей и самой удачной попытки поверить.
OWARI