Шаг
23 июля 2021 г., 00:01
Он думал, что умрет.
Не то чтобы это был первый раз.
В первый раз — он прыгнул на гранату в лагере Лихай, и он слышал тишину, он слушал тишину, и сердце громко-громко стучало в ушах, а горле стоял ком, и, Боже, он был совершенно уверен, что каждый вдох — последний. Он думал, что умрет, и был совершенно счастлив от этой мысли, потому что его убила бы не слабость, не болезнь, и это было, конечно, хуже смерти в бою, но он умер бы героем.
Это не было самоубийством — это было жертвой.
Это не было грехом.
Во второй, куда как более странный и неправедный, он думал, что умрет, шагая в машину Старка, чувствуя слабую жалящую боль укола.
— Пенициллин, — сказал Эрскин, и он почувствовал себя трусом.
Потом пришла Боль. С большой буквы.
И он был уверен, что умрет. И это тоже была жертва, но совсем иная, потому что, Боже, он ни на цент не верил, что у Эрскина получится, он не верил, что выйдет из этой машины, но это было лучше, чем собирать металлолом, как дети, лучше, чем рисовать агитки, лучше, чем ловить на себе чужие, косые, осуждающие взгляды. Все было бы лучше, чем это. Особенно — отдать жизнь за свою страну.
Пусть даже так.
Он выжил.
В третий — это было в Крайшберге, это было, Боже, больше, чем один раз. Он думал, что умрет, прыгая из самолета, слыша свист снарядов и взрывы. Он думал, что умрет, приземляясь. Он думал, что его убьют ГИДРовские солдаты, думал, что сгорит заживо, свалившись в огненную пропасть. Он только надеялся, что Баки успеет уйти. Баки успел. Он допрыгнул — и успел тоже.
Выживать становилось дурной привычкой.
Говорят, Бог любит троицу, но в его случае Бог не успокоился на третьем разе. В следующий раз, он думал, что умрет в поезде, он уже попрощался мысленно с Баки и с жизнью, когда услышал звук, когда понял, что Баки закрыл его щитом, закрыл его собой, и он надеялся, что выйдет, как в Крайшберге, но Баки не имел его дурных привычек. Баки упал. И все кончилось.
Он не мог напиться насмерть. Он вообще не мог напиться.
Это не значит, что он не пытался.
Валькирия — вот, когда он не думал, вот, когда он был уверен, что умрет. В драке со Шмидтом, прыгая на истребители, и снова в драке, и потом, уже после, в кабине пикирующего вниз самолета, прощаясь с Пегги и не видя ничего, кроме льда. Он знал, что это конец.
Баки был мертв.
Он знал, что это конец, и был счастлив.
Это было самоубийство, и это была жертва, и Стив действительно надеялся, что это зачтется.
Иногда он думал, не была ли немного самоубийством жертва Баки в поезде.
Он слишком много об этом думал.
Выживать — действительно было его дурной привычкой.
Он продолжал думать, что умрет, так много раз, что перестал даже пытаться считать. Это было на авианосце ЩИТа, это было в заполненном инопланетянами Нью-Йорке, это было во время драки с Зимним Солдатом на мосту.
Это было на хелликариере после — и там он был почти уверен, и, Боже, он знал, что это уже не жертва, это уже самоубийство, как оно есть, но Баки смотрел на него пустыми глазами, Баки не узнавал его, и Стив…
… Стив хотел умереть.
Он выжил.
Потому что он всегда выживал.
Он пережил Альтрона.
Он пережил битву с Тони Старком.
Он пережил схватку с Таносом.
Он пытался поймать пепел Баки, но тот осыпался, струился сквозь пальцы, растворялся в воздухе, оседал на губах.
Он всегда выживал.
Правда в том, что он умирал изнутри.
Понемногу.
По кусочку.
Оставался последний.
Возвращение в Америку было худшим, но у них не было иного выбора, потому что именно здесь была база, именно здесь они могли понять, насколько все плохо, именно здесь они могли попытаться что-то исправить.
Их встретили репортеры, и Стив не должен был удивляться, но он удивился, он не был к этому готов, и слишком прямая спина Наташи доказывала — не он один. Репортер подошел к ним, и Стив прикрыл ее своим телом, глядя в камеру, расправив плечи, потому что Капитан Америка не мог горбиться, Капитан Америка не должен был скорбеть и плакать. Горе — принадлежало всей нации. Не ему.
Он должен был дать им надежду.
— Капитан Роджерс, — позвал репортер, и он вздрогнул, не смея поправлять его, хотя на форме больше не было звезды, да и сама форма ничем не напоминала о «Капитане». — Что вы можете сказать гражданам Америки, гражданам, которые потеряли свои семьи, своих детей, своих родителей, свои жизни? Что вы можете сказать людям, которых не смогли защитить?
Дело в том, что он не знал ответа.
— Мне жаль, — сказал Стив болезненно честно. — Мне так, так жаль.
Сердце стучало в его ушах, как тогда, в лагере Лихай, когда он сжался вокруг гранаты еще своим болезненным, предающим, маленьким телом и ждал смерти.
В этот раз гранаты не было.
— Мы все слышали это, — прокричал репортер в микрофон, и Стив сгорбился, потому что больше не мог стоять прямо, потому что что-то пригибало его к земле, и это была не гравитация, не боль, не горе, а что-то большее, что-то всеобъемлющее, что-то, что раздавило бы его, если бы он не пытался стоять. — Капитан Америка сожалеет, что подвел…
Стив пошатнулся.
Он слышал шаги Наташи сквозь бешеный перестук собственного сердца, слышал вскрик репортера, его гневное:
— Эй! Это свободная страна, я имею право!..
— Пожалуйста, — ровно ответила Наташа.
Стив не запомнил ее лица.
Стив не запомнил дороги до базы.
Стив очнулся, только когда увидел цифры в бункере Фьюри и понял, что его горе ничтожно, по сравнению с тем, что произошло.
Это был последний кусок.
Танос был стар и слаб, и камней не было, и больше не было надежды.
И это был последний кусок — и он разлетелся вдребезги.
Стив пытался гадать, сколько еще ему отмерила сыворотка.
Стив боялся, что много.
Стив помнил: самоубийство — это грех.
Цена начинала казаться ему приемлемой.
Скотт принес надежду. Скотт забрал надежду.
Даже когда у него не было ничего — у него был Баки. Даже когда у него не стало Баки — у него оставалась Наташа. Теперь их не было. Обоих. И Стив чувствовал себя пустым кувшином, потрескавшимся и хрупким, балансирующим на краю стола.
Стив знал, что упадет.
Стив надеялся, что сможет разбиться не впустую.
Он думал, что умрет.
И это был не первый раз, не второй и даже не третий. И он потерял им счет, этим моментам растянутым в бесконечность, когда он был, черт подери, уверен, что умрет, и в этот раз, так же, как и в десятки — до, он выжил. Мьелнир подчинился ему, и он почувствовал электричество, словно заемную жизнь, заемную силу, наполняющую тело, позволяющую продолжать двигаться, продолжать драться. Щит был сломан — туда ему и дорога. Люди были спасены — и он не мог даже благодарить Бога за это.
Он был жив.
А Тони — нет.
А Наташа — нет.
Он смотрел на вернувшегося Баки, и пустой кувшин опасно качался на своем краю, и он знал, что не сможет больше. Не сможет.
Не опять.
Он закончил.
— Все будет хорошо, Бак, — сказал он, прежде чем уйти.
Мьелнир помогал.
Он вернул камни. Он оставил один напоследок.
Он пришел к Пегги просто, потому что мог. Потому что он обещал ей танец еще тогда, и иногда ему казалось, что именно это невыполненное обещание не давало ему покоя. Потому что война закончилась, и они должны были станцевать.
Пегги плакала.
Он поцеловал ее, но не почувствовал ничего, кроме неистребимого вкуса пепла.
Он оставил ей Мьелнир, потому что верил, что молот найдет достойного сам. Он не был достойным.
Он оставил один камень напоследок, и это была его та самая, последняя остановка, и он долго смотрел вниз, пытаясь разглядеть что-то, кроме лавандового тумана, прежде чем сжать камень души в ладони и шагнуть вниз.
Стив не думал, что умрет.
Стив ни о чем не думал.