ID работы: 11021568

Я сказал ему: Меркурий называется звезда

Слэш
PG-13
Завершён
24
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
24 Нравится 9 Отзывы 4 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Мы попали в перестрелку, мы отсюда не уйдем. Михаил Светлов

— Забавно. Уронил, как роняет крестик умирающий, как в Лету падает обол. Ничем не продолжил. Не пояснил, что забавно. И от этого показалось, что забавно все. Даже оглянуться захотелось: может, лубки какие-нибудь висят на стенке лекарской хаты... Аляпистые, грубые, откровенные, чтоб поротых братушек веселить. Может, кошка за спиной смешно живот вылизывает? Может, правда есть среди предвечернего зноя, гудения насекомых и запаха мазей что-то хоть чуточку радостное. Но, конечно, не было ничего. — Что забавно, Баранов? Как никогда хотелось быть в партикулярном платье сейчас. Раздражала необходимость поискать, куда деть шпагу, да и сам цвет, крой, жесткость сюртука злили, как впервые. «Все потому, что я не хочу быть среди этих... среди них... — подумалось ему. — Противно. Тошно. Гадко». И это была — наконец — правда. И от правды полегчало. Шпагу пристроил у деревянного стула с уютной даже на сторонний взгляд спинкой и лоскутным покрывальцем поверх сидения. Сам сделал два шага вперед и сел на корточки. Ну не стул же было этот проклятущий двигать. Как-то не подумал, что шпага упадает, а другого в комнатушке не было. Помещение не предполагало посетителей. — Забавно, что как на зверя смотреть ходите. И тогда, и сейчас. Обычно Сергею не хотелось бить людей. Совсем. Вообще. Никогда. Он не мог даже представить себе ситуацию, в которой бросит кому-нибудь перчатку в лицо или даст пощечину. Тем более — зуботычину, господи. Это все было не про него. Он мог кипятиться от несправедливости, мог полыхать праведным гневом, но вот такое простонародное желание отвесить тумака вызывал в нем только Баранов. И, сволочь такая, понимал, что вызывает. И осознанно вызывал. Даже глаза, подернутые дымкой боли, слегка просветлели с радости. — А ты бы не вел себя, как скот... Ох. Сергей провел по лицу рукой, собрал щеки в горсть, даже слегка запустил ногти в кожу. — Прости. И очень осторожно коснулся плеча лежащего перед ним на низеньком топчанчике человека. Того, вроде бы, по плечам не били: тесак — штука не гнущаяся, не розга, куда опустишь, туда и ляжет. Но все равно было боязно навредить, сделать больно. Был момент, когда ему показалось: Баранов плечо уберет. Незаметно так. Будто Сергей просто из-за сумеречной полутьмы не рассчитал и промазал. Случается. Повторять будет неловко, на этом все и закончится, прикосновения эти. Однако — не убрал. Только ощущался под тканью сорочки как камень. — Давайте определимся с понятиями, Сергей Иванович, — заворчало изнутри камня. Удивительно все же голос резонирует, когда человек лежит на животе. Проходит через все тело, как молния или дрожь. — Что есть вина? Вот я несомненно виноват, мне это и в приговор занесли, и приезжий следователь изволил подтвердить, скрепил подписью собственноручно. Но виноват я лишь в попойке и оскорбительных речах, порочащих честь батальона и вашу как батальонного командира, прочее же... Прочее я, мне, кажется, перед вами искупил. — Философия-то какая! «Определимся с понятиями». «Что есть вина?» Сергей отпустил плечо, чтобы потереть переносицу, и Баранов отреагировал на это, как дворовый кот, когда его прекращают гладить, а он-то и что начнут — не ожидал. Едва уши не прижал — но глянул осуждающе при этом. — Ну я же не совсем пустой человек, как мне думается. Корпус за плечами. Париж. Имею право иногда пофилосо... — Баранов, ты не должен был этого делать! Они заговорили едва ли не одновременно, и в спокойный рассуждающий речитатив Баранова возглас Сергея, полный непрошенный боли, вклинился вдруг, как бурный горный поток в сонную речушку. — Не должен был что? Ну вот. Ролями поменялись. Или нет, не ролями. Шпагами. Как Гамлет и Лаэрт у Шекспира. У кого-то теперь отравленная? — Не должен был искупать. Не должен был выдерживать все это. Мы с тобой не в геродотовой сказочке о мужественных эллинах, понимаешь? Речь шла, может быть, от твоей жизни, ведь это... пытка, не наказание. Ведь они до последнего надеялись, что заговоришь. Повторишь порочащие мою честь речи, а может, еще что-нибудь интересное выдашь. Ведь пытку для дознания, оказывается, только на бумаге... — Ох, Сергей Иванович... Трудно было поверить в это. Но у поротого тесаками человека напротив — с измученным болью посеревшим лицом, с проступившими сквозь сорочку ржавыми полосками крови — глаза вдруг стали ласковые, жалеющие, почти по-матерински. До тоски. До самоотречения. — Пытку именно что только на бумаге. Равно как и смертную казнь. Вы не сталкивались разве? Ведь способы всегда найдутся, было бы желание, терпение и долг, как господа военные полицейские его понимают. — Баранов... Захотелось повести рукой перед лицом, развеять наваждение: явно сотканное из дыма, какой иной раз повисает в театре от рамповых свечей. Потому что слова Баранова должны были, обязаны были быть неправдой, наваждением, обманом. Но Сергей довольно уже наелся этой жизни, чтобы прекратить себе лгать. Сказочка геродотова, гуманистический бред — это то, что предлагал он. А Баранов знал, что делал, на что шел, что искупал. Только проще ли от этого было Сергею? Отравленная шпага перешла понятно в чьи руки. — Сергей Иванович, если вам легче будет, так знайте: я бы, может, вас и сдал бы уже в экзерциргаузе, когда наказывали. Никакой я не эллин и не спартанец, и наболтал бы еще больше, чем с пьяных глаз... Но тут как вышло: меня надеялись запугать и страхом вынудить к разговору, так что слушали только до вывода перед строй. А потом уже барабан, команды, крик. Кого будешь подзывать, чтобы сорок тесаков на тридцать сребренников заменили? То-то. Ну я и опомнился. Дальше уже только ругался. Помогает, кстати, отменно. — Cette putain de vie! — Так тоже можно, — сказал Баранов, и в голосе была ласка. Разве что по голове не погладил: как будто Сергей на трудный вопрос учителю ответил, а не облаял по-французски весь окружающий миропорядок. — Что же, простишь меня? Баранов фыркнул, собирался было отмахнуться, мол, с ума вы что ли спятили, за что мне вас, это же я, не вы нас чуть под монастырь... Но быстро понял, что Сергей имеет в виду. И лицо вылиняло до желтизны: так, рассказывали, чернила с пергамена раньше смывали, чтобы написать новый священный текст. Буквы уходят не вдруг. Они сперва сереют или коричневеют, но проглядывают все равно, только написанного уже не разобрать. — Вы ничего не могли сделать. С этим ничего нельзя сделать, сколько б вы ни кудахтали над полком. Как бы ни гордились, что у вас тут не бьют. У вас тут — бьют. Не вы, так Гебель, не Гебель, так приезжее начальство. И нельзя, нельзя нас, серую скотинку, приучать к доброму обращению, к вежливым речам. Потому что очень больно будет потом... Да вы и сами... Как же снова захотелось выдать ему леща. За серую скотинку, которой он не был, но кого же волнует-то..? За вошедший в сердце отравленный клинок. За жалость эту безжалостную. За правду. С которой, тем не менее, смириться было нельзя. — Ты зачем же к серой скотинке себя приписал? Ведь из дворян... Корпус. Париж. Философия твоя. — Хвилософия. Ой, Сергей Иванович... Он вдруг боднул Сергея виском в плечо и не оставил выбора: рука сама протянулась, сама нашла затылок, сама зарылась в волосы и взъерошила. Что ж, в самом деле как зверя? А врочем, какая разница уже? С волками жить... — Сергей Иванович, вы знаете, чем мне родной? Вот оно как. Родной. Сергей не предполагал. Не думал даже. И поэтому не нашелся, что ответить. А Баранову, кажется, нравилось лишать его дара речи, толкать к какой-нибудь мысли, которую Сергей прежде огибал по дуге, и заставлять об эту мысль расшибаться. Вновь блеснувшие из сумерек глаза напротив теперь едва ли не смеялись. Вот же умел человек через боль смеяться. И честным быть — через боль. — А у меня ведь ни родных, ни близких, по сути, нет, матушка, царствие ей небесное, до разжалования не дожила. Прежние связи после него же оборвались. Как оно бывает, вы сами знаете: испаряются, тают, что твой лед, который с ледника вынесли. Вот вроде писали тебе, а вот более и не пишут... Ну а в солдатчине уже и не заводил ни друзей, ни любимых. Оно ведь как. Непрочно это все. Сойдешь с кем-то, не важно, какого полу, а там марш, перевод, или вот, как тут, сквозь строй... Кому оно надо, друга — и тесаком? Так что «наши матки — белые палатки», ну и прочая, прочая, прочая. Сергей, не прерывая его, устало расправился на полу, уперся лопатками в стену. Баранов говорил — и смотрел: неотрывно, хищно, влюбленно. На Сергея много кто так смотрел. Он осознанно добивался любви к себе — и знал, как с нею поступать, но почему-то было ощущение, что тут он что-то не рассчитал, где-то передавил, а может, и не было в этом его вины... Только он под взглядом Баранова сидел, словно голый. И ощущение это... будоражило, смущало, но не пугало вовсе. Есть же нагота — и нагота. Одна — позорная, когда в исподнем, с заведенными за спину руками тащат на правеж. Или когда застали с сенной девушкой, и ищешь, чем задницу прикрыть... И другая — когда сидишь под июльским солнышком (как тут июль — липень?), на берегу речонки, вода будто стеклянная, разве что водомерка скользнет или всплывет плотва. Тишина, глушь, даже птицам лень свиристеть. Платье скомкано поодаль, потому что сбрасывал, не думая, когда купаться бежал. И ты в стекле реки как древний грек, и с тебя можно отдыхающего полубога лепить. И все так правильно, так ясно, так — обнажено перед вечностью. И ты знаешь все о себе и обо всех на свете, куда там «хвилософам» любой эпохи, но делать с этим не хочешь ничего. Впрочем, если подойдет кто-то и коснется... Он даже встряхнулся, чтобы изгнать явившуюся под веками картинку. — А потом я присмотрелся к вам, — прикрыв глаза, проговорил Баранов. Выражение лица у него на мгновение стало сострадающим и мечтательным одновременно. А еще каким-то детским. Глубокая, похожая на щель в рассохшемся бревне, морщина на лбу, усищи эти — и нежность потерянного ребенка к тому, кто еще слабее, в улыбке. Были век назад отряды застрельщиков в европейских армиях, их первыми бросали в любой бой, и назывались они «потерянные дети». — И понял, что вы такой же, как мы все. Пленный. И надежда вам не брезжит точно так же, как и нам. Вот вы говорите: из дворян, а приписал себя к солдатскому сословию. Но для меня ведь иного выхода и не было. Я должен был не только на бумаге, но и всей душой прилепиться к нашей серой вшивой массе с натертой ранцем и отбитой шпицрутенами спиной. Иначе бы сдох. Иначе бы просто не выдержал. Прошлое не помогает, Сергей Иванович, не толкает тебя вперед, а тащит на дно. Прошлым жить для нас для всех — смерть, понимаете? — И я... — И вы. Я на вас давно смотрел, и видел, как вы сперва не понимали, бодались, надеялись. А потом поняли... Тут, думаю, и сломается наш подполковник. Даже поддержать приготовился, как смогу, хотя вы это бы фамильярностью страшной бы посчитали. Да и кто я был для вас тогда? Но все равно что-то такое навоображал себе, чудак-человек. — Тебе не тяжело разговаривать, Баранов? Сергей заложил руки за голову — и поймал на себе еще один пристальный, скользящий взгляд. Хорошо от него было одновременно — и нехорошо. Будто жар начинался. Или из хаты за дверь выставили под теплый ливень середины лета. — Договорю — и усну, а вы уйдете. Но прежде договорю, Сергей Иванович. Он поправил соломенный тюфяк под головой, оперся подбородком, обнял. И продолжил, глядя так же пристально и нежно: — А потом, глядь-поглядь, а вы не ломаетесь. Дело нашли. Бестужева нашли и приманили. Друг ли, паж ли, соратник ли, все подряд, по-моему, но точно не ниточка в прошлое. А скорее — широкая дорога в будущее, опасная, разбойничья, но прямая, как стрела. Потом разговорчики по ротам пошли. Потом вы и сами то со вспомоществованием неожиданным, то с беседами на запрещенные темы... И мне вдруг открылось — как откровение, знаете, как будто ангелы в дом ворвались, под микитки и прямо в истину головой: что вы все верно поняли. Нельзя хвататься за прошлое. И одним только настоящим, одним голодом, жаждой, сном, похотью пробавиться нельзя. Надо жить ради будущего. Причем не своего только, а общего, потому что поодиночке из плена не бегут. Одиночек переловят арканами, проучат, вернут в строй. Вместе нужно. Вот тут я уже к вам и сунулся. Поверил в вас. И до сих пор в вас верю, хоть вы и... — Хоть я и оказался лгуном? — с печалью сказал Сергей. Руки устали — и он сложил их на коленях. Расширенные зрачки Баранова проследили это движение — и уже более не возвращались к лицу. Будто он всего себя потратил на свою исповедь, и теперь смотреть в глаза Сергею было уже выше его сил. — Хоть я и говорил, что не будет ни порки, ни палок, ни избиений, а в итоге — не сумел тебя у полиции отобрать? Хоть я и не могу вернуть тебе чин и дворянство, даже обещать этого не могу? Глиняные ноги у твоего кумира, Баранов. Разуверься ты во мне уже. — Вы не мой кумир и кумиром не были, Сергей Иванович... — Если есть градация у улыбки через боль, то во это был ее апогей. — Я просто вас... понимаю. И вот как будто другое слово там должно было встать. Другое. И Сергей его знал. И несколько дней назад еще, услышь такое умолчание, посмеялся бы, или разозлился, или велел не валять дурака. Или... А теперь вот ничего из этого не мог. Точно и правда были они оба, солдат и офицер, бывшее благородие и бывший гвардеец, скотинка серенькая и скотинка в эполетах, поротый физически и поротый изнутри человек — скованными рука к руке колодниками. Если бежать — то вместе. И если верить друг другу, то безоглядно. — Так простишь? — с удивившей его самого бережной настойчивостью спросил Сергей. И взял Баранова за запястье — у того оказались вдруг (хотя почему это вдруг, только же исповедался, и в происхождении тоже) неожиданно аристократические руки. Крупные, в меру сухие, очень красиво вылепленные. — Не знаю, — честно ответил Баранов. — Но ведь и вы не простите. Ответить на это было нечем. Шпаги, похоже, им отравили обе. Так что Сергей только вздохнул, отмахнувшись и выпустив чужую кисть. — И чего тебе вздумалось болтать... Ох, как же он подставился. Выбежал прямо на охотников, напоролся на рогатину всем пузом, Баранов аж не ожидал. Сперва опешил — а потом веселое кошачье всезнающее выражение целиком залило усатую физиономию. Будто не наказали его прилюдно, а скабрезности полдня рассказывали. — Так ведь как тут... О ком думаешь постоянно, о том и болтаешь. Что на уме — то и на языке. Картинку из-под век было не изгнать уже ничем. Не затереть и не закрасить. Смотри, любуйся, погрязай в собственной греховности. А впрочем, когда грех делят на двоих, он в общем и целом не так уж тяжел. Ева, которая дала Адаму есть из своих рук, не даст соврать. — Баранов, я с тобой подерусь, честное слово! — в сердцах сказал он. — Причем не на шпагах и не на пистолетах, а на кулачках, чтобы полностью в духе твоего разлюбезного мужичья. — Да что я такого... — притворно залебезил Баранов, а глаза сразу и плакали, и смеялись. — Но только... — Сергей поднялся и воздел палец вверх, пытаясь не расхохотаться тоже. — Но только после того, как мы уравняем всех в правах. Чтобы и ты мог мне в зубы — и тебе ничего за это не было. Ну то есть... — Я понял, Сергей Иванович. В Царствии Божием на земле. — Отставить Царствие Божие. — Так в первой главе конституции и напишите. И вот надо было сказать — «Я люблю тебя», пусть и было бы это спонтанной опрометчивой полуправдой. Влиянием момента. Эмоций. Вины, отчаяния, греховных видений. Но слово прозвучало бы — и дало бы силы жить... Только они оба слишком долго были в плену. А там отвыкаешь говорить о любви. — Спи. Отдыхай, Сергей Алексеевич. Завтра тебя, должно быть, из лазарета переведут. Он вернулся к топчану, присел, поправил накрывавшую Баранова холстину так, чтобы не доходила до покалеченной спины. Позволил найти и пожать свою руку. А поцеловать — не позволил, вовремя вынул, скользнув пальцами по пальцам в жесте прощания и приязни, не признания еще. — Я с вами в Царствии Божием — или где вам будет угодно — подерусь с превеликим удовольствием, — фыркнул Баранов, соглашаясь и отпуская. — Вас давно надо уму-разуму научить. — Нашелся ментор, тоже мне. Хвилософ! ...Когда Сергей шел на квартиру, уже светало: ранние рассветы, липень, середина лета. По краю неба, по самой границе полумглы и сияния скользила крохотная серебристая звездочка. Сергей думал отрешенно, что это не Баранова приговорили недавно, это их всех к чему-то приговорили. На что-то обрекли. А вот на плохое или на хорошее, тут уж как знать. Тут уж никого не расспросишь. Разве что звездочку — но когда Сергей поискал ее взглядом, та уже скрылась, растаяла, возвещая наступление утра. И стало понятно, что надеяться можно только на себя. Да на собрата по колоде. Но Сергей ведь и не ждал иного. Никогда, по сути, не ждал.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.