апрель 5, 1972
+38 °F
переменная облачность
Переместимся в лунную ночь на побережье Лонг-Айленда, когда мы с Кирстен выводим палочками случайные узоры на песке. Волны накатывают с доверительным «ш-ш-ш», словно расположены поделиться секретиком или шутку забавную рассказать. Скоро на деревьях распустится листва, и вода сможет пошушукаться с ней, раз уж люди игнорируют. — Выходит, я ирландка, — говорит Кирстен, рисуя трилистник. В свою очередь пытаюсь изобразить германского имперского орла. Выходит, как обычно, курица. — Всяко лучше, чем немка. — И на полтора месяца старше. — Можешь сменить документы и купить алкоголь на одно Рождество раньше. Серьёзное лицо Кирстен явно означает: «Понимаю, почему женщина-из-записки выбрала меня». Волны выбрасывают на дикий пляж водоросли, щепки, мусор всякий человеческий. Я отрываюсь от художеств, дабы отыскать нужный остров средь водной глади. Сделать это в ночи ещё сложнее. Харт плоский и неприметный, и многие нью-йоркцы даже не подозревают о его существовании. Всё, что можно разглядеть с берега зимой, — старые кирпичные здания: бывшая лечебница, бывшие казармы, работный дом столетней давности. Доминирующая над ландшафтом дымовая труба. Харт сложно найти, трудно посетить, невозможно забыть. Не люблю я к нему присматриваться. Если занимаешься этим слишком долго, возникает ощущение, будто Харт присматривается к тебе. Однозначно последнее место в Нью-Йорке, где человеку хотелось бы оказаться в любом качестве. При всей врождённой любознательности я не воспользовалась приглашением доминиканцев сплавать на Харт в канун Дня Всех Святых. Нечего там делать. Ни к чему тревожить души, но раз уж так сложилось — придётся, видимо. Занятное дело: сегодняшний визит к матери смахивает на исполнение дочернего долга, хотя должницей ни одна из нас себя не считает. — Ты ведь понимаешь — это ничего не меняет, — медленно и твёрдо произносит Кирстен. — Так я и заверила папу, когда попросила рассказать правду о той женщине. Палкой вывожу на песке слово «МАМА» и ставлю вопросительный знак. — Не поворачивается язык называть «мамой» кого-то ещё. — Ветер забрасывает тускло-рыжие волосы Кирстен на лицо. — Мама с папой любят, заботятся, всегда рядом. А приёмные или нет — не имеет значения. Ничего не изменилось. Я буду любить их ещё больше. За то, что уберегли от худшей судьбы и дали шанс стать успешной. И за папино решение не скрывать правду. Пишу «ПАПА» и обвожу сердечком. — В твоей жизни случалось монументальное ощущение, что детство закончилось? Вот прям иссякло? — спрашивает Кирстен и обводит сердечком своё слово «МАМА». В свободные от папиной службы вечера мы частенько смотрели телевизор вдвоём. Папа болтал о самолётных новостях за день, а я устраивалась рядом, закрывала глаза и просто наслаждалась минутами спокойствия и уюта. Папа, спортолюбивый голос Диззи Дина, отчётливые нотки авиационного керосина. Сколько бы папа ни мылся, всё без толку; аэродромные запахи постепенно стали неотъемлемой частью его личности. Пишу «МЛ. ШКОЛА». — Если я вырубалась на диване перед теликом, папа относил меня в кроватку. И вот однажды утром, когда мой вес незаметно перевалил за шестьдесят фунтов, а у папы начало прихватывать поясницу, я проснулась на диване перед теликом и впервые ощутила такую... щемящую тоску по уходящему времени. Пишу «F-100» и добавляю: — Благодаря папиным вечерним монологам помню, как устанавливать подвесной топливный бак на «Супер Сейбр». Не уверена, правда, что пригодится. Палка Кирстен выводит нечто заковыристое. «ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ ОПУХОЛЬ». — Детство закончилось, когда в моём лексиконе появились слова вроде этих. Мамы не стало на Рождество, и пока в других семьях разворачивали подарки, я прощалась с ней навсегда. И поняла, что больше не смогу отмечать главный праздник детства как прежде. Наверное, ужаснее некуда потерять двух матерей к тринадцати годам. Я-то своей-нашей не знала, зато вторая мама Кирстен явно была славной женщиной. Оставив каракули, мы просто стоим друг напротив друга в одинаковых позах. Смотрим исподлобья. Эта наша синхронность. Моё лицо. Мой голос, повествующий о деталях чужой биографии. Нужно больше времени для привыкания. А то кажется иногда, будто я завела себе альтер эго, как злодейские психопаты из комиксов. Вот сейчас подъедет Пепе и застукает меня болтающей сама с собой. Единственная рабочая фара светит между деревьями, словно лукавый глаз. Развернувшись прицепом вперёд и сдав до кромки воды, Пепе приветствует из темноты салона: — Que apero! Тебя двое. Слава Богу. Пепе — доминиканец из моей бывшей соккер-тусовки, и этим всё сказано. Доподлинно известно: доминиканцы — самые прикольные из латиносов. Даже свой вариант испанского у них самый прикольный. Когда доминиканский пацан не гостит на чужой свадьбе, он носит бейсболку команды «Янкиз» и стремится каким-то образом заработать деньжат на свадьбу собственную. Пепе выдумал оригинальный способ: он водит ночные экскурсии по запретным и заброшенным островам Нью-Йорка. — Так чё, нашёлся повод? Все ведь знают, что остров экзотический? Последний вопрос-предупреждение скорее для Кирстен, чем для меня. В моей крутости никто из ближнего и дальнего круга сомневаться не должен. Силуэт Пепе скрывается под рулевой колонкой. Помню нашу последнюю поездку: замок зажигания так раздолбан, что собственную тачку ему приходится заводить скруткой проводов, аки вору. — Мы алчем увидеть всё. Вези. Пепе чапает резиновыми сапогами по мелководью, со сноровкой опытного шпиона опуская лодку с прицепа. Я и Кирстен тоже одеты во всякое рваньё, какое не жаль изгваздать. Без лишней болтовни наш отряд уходит в темноту. Все вместе отталкиваемся вёслами, и на достаточной глубине Пепе запускает мотор. Вперёд, в солёную ночь! Легко представить, будто мы — храбрые рейдеры из фильма про Вторую мировую. Готовимся к высадке на захваченный японцами атолл. Ветер с Атлантики крепчает, гонит облака, и Харт под этими драматичными небесами напоминает застывший на века дагеротип: проходят десятилетия, Нью-Йорк зарастает башнями до луны, но Харт... он неизменен. Тёмная лепёшка острова растёт вширь с каждой преодолённой волной. Можно было стартовать от Бронкской Ривьеры, но могу поспорить — даже в такую бесприютную ночь там хватает проституток и наркоторговцев. От Лонг-Айленда плыть на полмили дальше, зато без сомнительных соглядатаев. Харт, издали кажущийся незначительным, на самом деле очень даже вместительный; типа как микроавтобус «Фольксваген». Когда несколько минут спустя мотор снова заглушен, тишина спешит вернуться — наваристая такая, леденящая жопу, молча и свысока встречающая твоё прибытие в мёртвые чертоги. Лишь чайки кричат со своих едва выступающих из воды скал, да позвякивают буйки. Слева по борту виднеется живописная разруха в викторианском стиле: давным-давно опустевшее заведение для малолетних правонарушителей. Оливер Твист бы оценил. Не достигая Монумента Мира, мы десантируемся на берег, на хрустящую и скользкую гальку. Вручную волочём лодку под утёс, и Пепе распоряжается на ходу: — Прикроем этой vaina. Немножко маскируем плавсредство хворостом, дабы зоркие служаки из береговой охраны не раскрыли нашу высадку. Ушедшая за тучи луна позволяет оставаться ещё более незаметными. Восемнадцать — это возраст, когда не ищешь легальных путей. Средь голых деревьев белеет спина Девы Марии, и мы продвигаемся к ней, как на маяк. Будучи вдвое выше человеческого роста, статуя Богородицы не обращает внимания на десанты с побережья — её скорбный взор всегда устремлён на север, на поле гончара. — Тот библейский сюжет, — Пепе понижает голос, будто не хочет разбудить кого-то. А может, невольно благоговеет. Все знают про тридцать сребреников, выплаченных Иуде за предательство Иисуса — порядка восьмидесяти баксов по нынешним ценам, — однако не каждый помнит, что деньги Иуда вернул заказчикам, и те первосвященники купили на них землю возле дома местного горшечника, чтобы использовать её как кладбище для бродяг и бедняков. Какой Нью-Йорк без библейских отсылок да с американским размахом. На виду у статуи разверзлась траншея двадцати пяти ярдов в длину, наполовину заполненная грубыми ящиками из белой сосны. Мы останавливаемся на противоположном краю, где отпечатались бульдозерные гусеницы. Пепе включает фонарь. Ящики на дальней половине траншеи громоздятся в три ряда, едва присыпанные землёй. Удерживая фонарь возле уха полицейским обратным хватом, Пепе отыскивает пучком света выведенные чёрным мелом надписи и номера. Номера также дублированы ручным фрезером по дереву. Некоторые гробы подписаны именами. Другие несут только загадочные пометки вроде X-W-M. — «Неизвестный белый мужчина», — расшифровывает Пепе. — Завтра привезут ещё и закопают всех разом. Пахнет, мягко говоря, не очень. Даже представлять не хочу, каково здесь летом. — Там же три... или два фута земли сверху. — Кирстен кривится совсем чуть-чуть, ибо мы юны и круты. — Как можно? — Запросто, — деловито отзывается Пепе. — Зачем копать на шесть, когда можно копать на два? — Сме-ка-лоч-ка! — подхватываю я. Кирстен больше не может разделять наш нарочито легкомысленный настрой. Она убредает по разбитой грузовиками колее, вжав голову в плечи и скрестив руки на груди. Бедняжка. Мы, бруклинское отребье, привычны к разным кошмарчикам скатившегося Яблока, а для неё подобное в новинку. — Не страдаю завышенными ожиданиями, однако такое увидеть не рассчитывала, — сетует Кирстен, внимательно глядя под ноги. Пока спутники не слышат, признаюсь: ЭТО ПИЗДЕЦ. Коли пригласят — не соглашайтесь. Честное скаутское, я серьёзно. — Ожидала мраморные надгробия, цветы, флажки? — Не то чтобы флажки, но... — она передёргивает плечами. — Аккуратнее, что ли. По-людски. Тяжёлый смрад наползает, просачивается сквозь серый песок, словно в казённой земле острова Харт распускаются дьявольские цветы. Я держусь ближе к Пепе, который смолит «Лаки Страйк» без фильтра. — Полная plepla. Забудь. Служакам плевать на людей. Служаки не станут возиться. Нью-Йорк Сити производит un tro мертвецов еженедельно, и коли помер ты где-то один-одинёшенек, без гроша в кармане, дело решённое: душа отойдёт Господу Богу, а тело служаки засунут в ящик и прикопают на Харте в компании полутора сотен таких же бедолаг. Мы идём мимо наваленных кучей лопат, граблей и даже пустого гроба, непонятно кем и почему брошенного. Будем надеяться, владелец не вышел прогуляться в ночи. Спят усталые бульдозеры. Через несколько часов наступит рассвет, и на острове мёртвых снова закипит жизнь. Экий оксюморон. Пепе окончательно входит в образ профессора Правды Жизни: — Но я уважаю Харт за равенство. Американцы всех цветов и религий покоятся здесь плечом к плечу, в печальной гармонии и мире. Братские могилы свободны от расизма. — Офигеть ты философом стал. Пепе вдохновенно глядит на далёкие огни Манхэттена. — Да... Да, есть немножко. Под ногами появляется трава, и это означает, что мы идём над захоронениями прошлых лет. Ряды пронумерованных белых столбиков расходятся влево, вправо, вперёд, повсюду. Высота маркера — три фута. Двадцать пять ярдов до следующего. Каждый обозначает одну стандартную могилу на сто пятьдесят человек. Зря Пепе на служак гонит. До визита в архив на Чемберс-стрит мы с Кирстен знали лишь то, что женщина-из-записки жила в Нью-Йорке под именем Делия Дойл и погибла в ноябре 1955-го от падения с высоты. Копы сочли это самоубийством. А ещё они нашли в съёмной комнате заплаканную малышку Ричи. По-прежнему идущая впереди Кирстен шмыгает носом. — Они не нашли моё свидетельство о рождении. Копы не нашли свидетельство о рождении, и потому маленькая Ричи осталась без имени, без возраста, без родственников. А потом Господь послал добрых людей, с которыми Ричи начала новую жизнь как Кирстен Киттель. ...Насчёт архива. Любезный клерк показал пометку «похоронена за городской счёт» в деле Делии Дойл. В переводе с нью-йоркского бюрократического — её отвезли на остров Харт. Перед отбытием на Харт каждого покойника фотографируют и снимают отпечатки пальцев. Мы, естественно, не могли её опознать, но всё равно посмотрели фотографию. Просто чтобы представлять, как приблизительно выглядела мать. Кирстен говорит: — Отец предположил, что она могла страдать синдромом Гентингтона. Такое редкое психическое заболевание. По мере развития человек становится склонным к спонтанным действиям. Может внезапно сбежать из дома, например... Иметь проблемы с правописанием. Налетевшие тучи разрождаются мелким дождём, а я говорю, заприметив нужные цифры: — Участок двести тридцать девять. Кирстен растерянно смотрит на ярды неухоженного газона. — И... где именно? — Как же я тебе скажу, — вздыхает Пепе. — Где-то здесь. От этой vaina, — указывает фонарём на следующий столбик, — до той. Ветер раскачивает деревья, ломает сухие ветви. С резким «хрусь» они осыпаются наземь у ног Богородицы. Дует не в нашу сторону, так что можно вдохнуть полной грудью. — Души Харта сердятся. Живым здесь не место. — Пепе богобоязненно крестится и принимается шептать молитву на испанском. Дойдя до нужной кондиции, можно представить, как призраки Гражданской войны танцуют вокруг Монумента Мира на кладбищенском холме, и скелеты клацают в такт; расслышать в буре печальные песни на двунадесяти языках и детский плач из траншей для мертворождённых C-F и C-M. — Какой бы плохой матерью ни была эта женщина, она не заслуживала оказаться здесь, — решительно озвучивает мои мысли сестрёнка. — Ни один человек не заслуживает. Мы не сговариваясь обнимаем друг друга за плечи. Снова вместе, снова рядом, как в утробе матери, на чьей могиле стоим. Все обидные слова в адрес женщины-из-записки, придуманные и отрепетированные за последние недели, разом стали неактуальны. Над нами — миллион капель дождя. Под нами — миллион сосновых ящиков с несбывшимися мечтами. Стоя на отверженном клочке суши посреди Лонг-Айлендского пролива, мы принимаем и прощаем наше прошлое, чтобы двигаться дальше.