ID работы: 11039771

Вся его любовь

Слэш
R
Завершён
59
yellow moon бета
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
59 Нравится 7 Отзывы 6 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Хирузену восемь, и он прятал кунай, который стащил у Тобирамы на одной из встреч главы Сарутоби с Хокаге, между полом и матрасом, ночами нащупывал его плечом. Так, на всякий случай, чтобы точно знать, что он ещё там. Хирузену всё равно, что железо резало некрепкую ткань, дыра была плотно прижата к полу, оттуда соломе не выскочить, поэтому волноваться не о чем. Тобирама даже не заметил пропажи, или заметил, но это для него не так важно, чтобы разбазаривать своё время: когда ты — правая рука Хокаге, пропавший кунай не главная из проблем. А проблема — это бездомные собаки, которых на улицах развелось так много, что стоило бить тревогу, а Тобирама Хирузену настолько доверял, что позвал с собой и Хокаге быстрее достроить питомник. — Не убивать же всех этих собак, — сказал он, наклонившись, закрыл головой солнце, но оттого, что он смотрел только на Хирузена, было уютно, — мы дадим им дом, возможно, кто-то захочет взять себе одного или двух. Легко забрать жизнь, но мы ведь не для этого строили Коноху. Хирузен улыбался до боли в челюсти, когда Тобирама позволил таскать доски, забивать гвозди — доверил ему свои пальцы, позволил работать плечом к плечу: Хирузен чувствовал себя так, словно скоро умрёт, но не умер. Лишь смотрел, как Тобирама тянулся к одной из путающихся под ногами собак, погладил, потрепал за шерсть, и представил себя под этой рукой — хотел тобираминой ласки и одобрения, так же в восторге щурить глаза под нежными пальцами и скулить тихонько в знак благодарности. Но Тобирама не погладит, и ласкать Хирузена у него поводов нет, он лишь направил руку ровнее, когда Хирузен бил по гвоздю, снова криво и слабо, промахнулся почти, потому что смотреть на Тобираму ему интересней — ему хотелось знать, как Тобирама злился, как счастлив, как расстроен. Но он всегда сосредоточен, сдержан, говорлив до непонятных Хирузену слов, и даже молоток на его большом пальце не вызвал раздражения. — Будь внимательней, Сару. Не гневно совсем, в нём злости нет, лишь мягкость в руке, что лежала на руке Хирузена, а Хирузен проглотил его «Сару» с благоговением, восторгом и благодарностью. Этот глоток мягко разливался теплом по груди: приятно, желанно и хотелось услышать ещё раз, но Хирузен улыбнулся широко, словно рука Тобирамы его с ума сводила. И по ощущениям точно сводила. Хирузену совсем не понятно, откуда в нём столько чувств к человеку, который даже не из его клана, который ему даже не отец. Тобирама громко ругался с Хокаге, кричал так, что закладывало уши, заводился с каждого слова, выходил из себя вполоборота из-за мелочей. Хирузену казалось, что только Хокаге мог разбудить в нём столько эмоций: Тобирама точно не зол, но и не спокоен, он гнул своё и совсем не хотел гнуться, когда Хокаге говорил верно. Тобирама заведён и растрёпан, и работа почти не двинулась с места, хоть и никто из них на месте не стоял — Тобирама показывал Хокаге положение стен на чертеже, Хокаге тяжело и долго вздыхал, а Хирузен промахивался мимо гвоздя и отбивал себе второй палец. Все при деле. Только иногда они затихали, когда были близко друг к другу и далеко от него, чтобы не услышал шёпот губ и яркость смеха, точно обсуждали очень важные дела деревни, о которых без смеха и не сказать, делили один пенёк на двоих, когда отдыхали. Они не такие уж и плохие братья, как могло показаться на первый взгляд. А ближе к вечеру в Хирузене нет сил, он ничего не сделал, но вдоволь накормил болтовней Тобираму: говорил улыбающимся ртом то о техниках, то о катанах, то о ране, которая не с битвы, а с кухни — от ножа, упавшего на ногу. Говорил и улыбался всё шире оттого, что Тобирама внимательно слушал в ответ. Сквозь воодушевлённый голос всё пробивался тихий скулёж, высокое сопение — под недоделанным полом десяток щенков и их мать. Она Тобираму подпустила без опаски, позволила рассмотреть щенков, а Хирузен заглянуть в дыру не решился, знал, как яростно матери могут защищать своих детей. Тобираме нечего бояться: Коноха — его дом, и пусть он сдержан и молчалив, он добр даже к собакам. Тобирама говорил, что новорожденные дети отвратительны. Он держал лишь одного на руках, достал из утробы, слышал первый в жизни хриплый плач и едва держался на ногах, волоча за собой его полуживую мать, шептал невнятное: «не плачь, парень, верю, у матери в животе было лучше», и видел, как в несмелом вдохе открывался беззубый рот, набирал воздуха для возмущённого крика. А на тихую просьбу Тобирамы замолчать младенец посмотрел донельзя умными глазами и больше не заплакал, будто с одного взгляда понял, что криком делу не помочь. Новорожденные дети отвратительны, потому что они ломались быстрее сухой ветки, они кричали пронзительно и звонко, когда неподалёку враг, а Тобирама один с ребёнком в руках и с его истекающей кровью матерью, перекинутой через плечо. Им всем тогда просто повезло: что Тобирама не переломал Хирузену тонкие кости, что Хирузен оказался тих, что в скале нашёлся тесный закуток, чтобы скрыться от погони. А потом рассказал по секрету, что боялся того, что этой женщиной с ребёнком могут быть его будущие жена и сын, и, чтобы этого не случилось, он и решил не жениться — из него наверняка вышел бы невыносимый муж и не любящий отец, потому что под любовь он не заточен. Хирузен понимал лишь то, что его жизнь началась с рук Тобирамы, с голоса Тобирамы, с лица Тобирамы, помнил, как говорил отец о том, что тот, кого дитя видит первым, навсегда остаётся для него особенным. Возможно, поэтому Хирузен и чувствовал, как сходил с ума, поэтому хотел нежности от едва знакомого человека. Тобирама Сенджу — это не имя, это буквы для трепета и мурашек, слова для улыбки и нежности, пусть даже сам Тобирама не улыбчив и не нежен. Когда наступило время расходиться, рядом с Тобирамой снова Хокаге. У Хокаге есть редкое право касаться Тобирамы, его рук, плеч и волос, просто и быстро, непринуждённо, словно делал так тысячу раз, точно знал каждый изгиб тела и даже случайно коснулся тобираминой кожи губами, когда наклонился, что-то шепча. Никто не касался Тобирамы так часто, Хирузену не завидно вовсе, глазами каждое прикосновение Хокаге он тоже не ловил. Просто смотрел, взгляд сам цеплялся за быстрые загорелые ладони на бледных руках, которые не отталкивали, не останавливали, но и не тянулись в ответ. Хокаге позволено всё, он силён настолько, что способен получить улыбку Тобирамы, от которой Хирузену так странно, что дрожали руки. И теперь уж скорее обидно, чем завидно. — Я отведу тебя домой, пацан, — не предложил, а поставил перед фактом Хаширама. Хирузен хотел отказаться, ведь Хокаге жадный, все улыбки Тобирамы он забрал себе, до последней. Хирузену не досталось ни единой, хоть он и заслужил: он честно старался, как никогда раньше, как ни для кого и хотел хотя бы улыбку, полуулыбка тоже подойдёт, или усмешка на крайний случай. Это ведь так мало для главы деревни, но так много для ребёнка без любви и тепла. Он не хотел идти с Хаширамой домой, а хотел бросить ему вызов, выгрызти, вырвать у него своё право подставляться под руки Тобирамы, ощущать его в своих, хотя бы вскользь, но осознанно, трепетно, впитывая в себя каждое прикосновение кожи о кожу, мягко вести пальцами по его плечу и чувствовать себя безумцем. — А можно пойти домой с доно? Хокаге возражать не стал, и Тобирама сразу согласился. По дороге до поместья — редкая рука на напряжённо вздрагивающем плече: Тобирама прикасался незатейливо, несильно, в касаниях его ничего нет, они пустые, будто он всю дорогу пробыл глубоко в своих мыслях и держал за плечо лишь для того, чтобы в них не потеряться, не сойти с дороги. А Хирузену отшибало память, когда Тобирама его касался, он бы тоже далеко не ушёл, если бы рука ложилась на плечо чаще. В доме у Хирузена снова крик, отец снова пьян и он не в духе: кинул что-то тяжёлое в стену, грохот донёсся ещё на подходе. Отец много пил сколько Хирузен себя помнил и на ласку был не способен. Наверное, поэтому так хотелось одобрения Тобирамы. — Пойдём, — он шагнул в дом первым, позвал Хирузена взмахом руки и тот сразу поплёлся следом, перепрыгивая ступеньки и навес в пару шагов: когда Хирузен волнуется, он всегда тороплив, — не бойся. Он пьян, слаб и не заслуживает твоего страха. А заслужил он удара в лицо широкой ладонью, от которого мутные глаза прояснились: отец не отрезвел, но Тобираму узнал по крепкой руке на своей шее, поднявшей его за шкирку, как провинившееся животное. А отец Хирузена и есть животное — пьяное, грязное и вонючее. Дикое. Озлобленное. Агрессивное. Хирузену противно быть его сыном и стыдно оттого, что Тобирама знал, кто его отец. Послышалась ругань, несколько зубастых слов Тобирамы о состоянии отца, и без них точно не обойтись, не сказать яснее, а Хирузен слышал слова и похуже, пусть и не с таким гневом и раздражением: — Грязный ублюдок, — Тобирама отшвырнул его от себя, когда отец взбрыкнулся, возмутился, замычал, порываясь ударить, — ты не заслужил иметь сына и дом. Ты должен гнить в земле вместо твоей жены, омерзительное создание. В его голосе — брезгливость, во взгляде — отвращение, хоть и говорил он спокойно, негромко. Наверняка не хотел пугать Хирузена, а Хирузену просто нравилось видеть в его глазах что-то, кроме безразличия к кому-то, кроме Хокаге, пусть и не к себе. Любые чувства лучше безразличия, Хирузен об этом знал, потому что отец никогда не бил его рукой, он ударял нелюбовью, не интересом, и даже на злость его можно вывести с трудом: Хирузен рождался не для того, чтобы быть его сыном, а для того, чтобы ждать тобираминых ласк, и не был уверен, что дождётся. А ещё ему хотелось узнать, какой была она, женщина, которая его родила, о чём он спросить отца никогда бы не решился, Тобирама же знал её не дольше Хирузена. Отец протестовал, рычал, ругался, когда Тобирама разбил о пол несколько бутылок саке, а, когда Хирузен показал ему ещё несколько штук под полом, он был готов слизывать пойло с грязного пола, но лишь зарыдал над разбитым стеклом. Жалкое, униженное животное, но Хирузену его было жаль. Тобирама сам поднял эту тему, сказал, что глаза Хирузена заблестели, когда незамысловатая фраза сорвалась с его губ, подождал, когда Хирузен выйдет следом из дома, сядет рядом на ступеньки, и тихо начал рассказ: Гоши Сарутоби — некогда муж дочери главы клана. Вдовец намного дольше, чем муж, и винил он в этом лишь Тобираму. И было за что. Шла война, случались смерти, Сенджу много убивали и мало щадили, и Хаширама тоже убивал. Он жену тогдашнего главы клана разрубил пополам своим вакидзаси, поэтому мир с Сарутоби заключался муторно и долго: настырный глава был готов нести потери, голодать, мучиться от ран, лишь бы выгрызть у Хаширамы своё право отказаться от мира. И Сарутоби его оставили — собрались и ушли всем поселением навстречу Хашираме и союзу, бросив главу, его беременную дочь и её молодого мужа, забрали лишь семьи и бежали в надежде на защиту и мир для своих детей. Мародёры пришли в опустевшее поселение не сразу, подождали, пока дочь главы клана ослабнет из-за приближающихся родов, а её отец — тронется умом, и напали кучей, окружили скопом, потребовали золото и тайные свитки клана. Тобирама был там оттого же — оказавшаяся на грани вот-вот мать бы согласилась пойти с ним в Коноху, а с ней муж и отец. Но с Тобирамой лишь Тока и ещё несколько Сенджу, ему недавно исполнилось семнадцать, и у него на руках рожающая женщина, она кричала, спотыкалась и падала, у неё по ногам текла кровь, а ноги не шли, когда им нужно было бежать от нескольких десятков убийц, которые неслись по пятам по ночному лесу в непроглядной темноте. Слова Гоши его до ступора довели, до страха, когда он думал, что ничего не боялся: «У тебя тонкие руки, Сенджу, из неё нужно достать ребёнка, иначе они вместе умрут». Женщина не могла разродиться, дитя крупное, оно застряло внутри и медленно умирало от нехватки воздуха, а женщина умирала от потери крови, у неё едва остались силы держаться в сознании, она даже не стонала от боли. Тобирама не знал, что промежность может так сильно кровоточить — дитя порвало женщину изнутри, сдавило ткани. Возможно, ей было бы легче, если бы она была сытой и отдохнувшей, с лекарями рядом и пиалой макового молока под боком. Но у неё был лишь лес, земля, Тобирама и единственная возможность, один шанс дать воздуха своему ребёнку. А у Тобирамы руки тряслись, голова шла кругом, подкашивались ноги от одной мысли о том, что в его руках жизнь женщины и ребёнка, в самом прямом смысле в его руках. Он не лекарь вовсе, и что делать, он не знал, лишь пытался слушать голос Гоши, который направлял, подсказывал, что нащупать, за что взяться, чтобы не переломить ребёнку хрупкие кости, и боязливо озирался по сторонам — найди их убийцы сейчас, всем погибель. А Тобирама лишь чувствовал страх перед порванной промежностью едва знакомой женщины и ребёнком, который уже почти вылез из её чрева. Тогда и пришли они, несколько мужчин с мечами и кунаями, Тобираме бы сложить печати, ответить, но в его руках кричащий во всё горло младенец. Тихо кричащий. Живой. Тобирама успел лишь кинуть на плечо его мать и бежать, оставив Гоши сражаться за жизнь своей семьи или умереть вместе с ней. Малыш кричал, что было сил, а у его матери сил почти не осталось — прерывистое дыхание, как и медленный пульс, с каждым шагом всё слабее. Она была едва жива, когда Тобирама оставил их в темноте пещеры, положил ей ребёнка под бок и понёсся за водой и травами, чтобы остановить кровь. Но спасать уже было некого. В ту ночь в том лесу умерло много людей, но Тобираме было жаль лишь ребенка. И до сих пор из всех Сарутоби ему жаль только этого малыша. Не первая жестокая смерть из-за гордости глупого человека. Она была женой Гоши не больше пары лет, а Хирузен ему сын уже восемь. Он сам решил остаться, и это лишь его вина. Но сколько бы отец не врал себе, не пытался сбросить ответственности, которая тяжелила сердце, правда понятна даже ребёнку — это не ноша Тобирамы, это не его вина, так же, как не его клан, женщина и ребёнок. Тобираме Хирузена просто жаль, а Гоши ему отвратителен и не сказать уже от чего он произнёс это безликое: «Не дай ему обидеть тебя», из-за отвращения к отцу или из-за жалости к нему, когда и то, и другое — не самые приятные из чувств. Хирузену хотелось по голосу догадаться, во взгляде прочитать, что слова Тобирамы пресные из-за омерзительного Гоши, от его едких слов и грязных губ, а не из-за жалости к Хирузену. Он бы многое отдал, чтобы знать, что вызывал в Тобираме не только это чувство, когда ему хотелось нежности: немного острожных рук на своих волосах и скромной улыбки, чтобы ещё долго улыбаться в ответ. Даже тёплого взгляда бы хватило. Он ребёнок без матери, с нелюбящим отцом, ему горстки нежности бы хватило, чтобы быть счастливым до безумия, послушным и преданным до гробовой доски. Но так, чтобы не вымученного обстоятельствами, не выпрошенного жалостью. Его любовь стоила так мало, но Тобираме она не нужна и даром. А в один из дней ему нужна помощь. В делах деревни. Они настолько важны, что их нужно скрывать даже от Хокаге. Хирузен просто не мог отказать, не пойти следом, несмотря на то, что протрезвевший отец даже смотреть в сторону Тобирамы запретил. — Это будет диверсия, саботаж, удар под дых нашим врагам, ты понимаешь, Сару? — Тобирама чуть согнулся в коленях, навис, занимая весь взгляд, и говорил шёпотом, тихо. А Хирузен ловил ушами, губами, глазами каждый его выдох, боялся упустить вдох, когда моргал. — Мадара Учиха наш общий враг и без тебя мне не справиться. Ты должен знать всю правду о нём. — А какая правда? — Хирузен притих. Мадара его пугал мешками под глазами, морщинами на лбу и нечёсаными волосами, а ещё от него всегда горько пахло табаком, из-за чего рядом не простоять долго. Хирузен мало о нём знал и не хотел узнавать больше, но он хотел помочь Тобираме, голос которого сел, едва слышен, стал тише шёпота: — Правда в том, что Мадара — дьявол, он ест детей и убивает беременных женщин, а на полную луну из его головы вырастают рога. — О, а он изрыгает пламя? — Хуже, Сару, он изрыгает слова о мире и дружбе, которые ему совсем не нужны. Ему не нужен мой брат, не нужна деревня и тебя он защищать не станет. У Хирузена не нашлось поводов не верить Тобираме — Мадара не злой, но и добрым он не был, он где-то между, смотря с кем и исходя из того, что за это получит. К Учиха он добр, а на Сарутоби ему точно доброты не хватит, как не хватает на Сенджу, ведь руку он жал лишь одному из них. Хирузен согласился помочь, потому что слова Тобирамы звучали здраво, чисто, смело. Учиха вполне тянули на дьяволов и чертей. Раз так, то Хирузен с готовностью нашёптывал в ухо каждому из друзей и знакомых дрожащим голосом правду, заставлял дрожать и их от одного имени в шесть букв, замерев в ожидании и страхе. А вечером, запалив мелкий костер, рассказывать другим о том, что правда видел своими глазами, как Мадара обгладывал детскую руку, а Данзо так же честно говорил, что однажды заметил в его кармане череп младенца — содрогались все, слушали все и верили тоже все. Жутко, страшно, до дрожи в коленях, до крика, рвущегося из горла, когда Мадара шёл по улице, плечом к плечу с Хокаге, а Хокаге даже не знал, в какой опасности находился. Хирузен кричал, все дети вопили, рыдали, прятались, из-за домов тыча пальцем в дьявола. В жестокого Учиха. В Мадару, желающего защитить лишь свой клан. Это выводило Мадару из себя, доводило до злости, и он тоже кричал, проклинал, оскорблял, пока не затихал от невозможности ничего сделать, ведь рядом Хокаге даже ударить никого из детей нельзя, не то что убить. И это его доводило, и выводило, и выворачивало, и душило, он не привык не иметь возможности, а мир, Коноха, её у него отняла. Хирузен старался с завидным усердием, всё ради правды, всё ради Тобирамы, а тот про Мадару больше ничего не сказал, хоть и Данзо слёзно просил. Ему до Учиха дела нет, а до дьяволов уж тем более. Хирузен лишь однажды заметил Тобираму. В тот день улицы были пусты, лишь он один бежал за Мадарой по пятам, кричал в спину: — Покажи свои рога, дьявол! Мадара выхватил из ножен катану, замахнулся, но сперва ударил рукой. Оплеуха была громче, чем гром, Хирузен пошатнулся, попятился назад, испугался, но виду не подал, ведь дьяволы чувствуют страх, они его множат, им же и душат. — Я тебя, как рыбу, распотрошу, мелкий говнюк, — он зарычал, отшвырнул до дерева и наступил на грудину, продавив рёбра, приставил к горлу меч, — твой ужратый папаша даже не заметит такой мелкой пропажи. И надавил. Кровь брызнула струёй, тело прошило болью, в глазах потемнело. Мадара собирался его убить, взаправду, серьёзно, честно вскрыть артерию на шее и дать захлебнуться кровью. Тогда Тобирама и подоспел, пнул ногой в спину и вбил кулак Мадаре в лицо, ломая кости, когда тот растерянно развернулся. — Только на детей можешь подымать меч, Учиха? Хирузен не ждал его и Мадара тоже, это не его дело, он сам об этом сказал, как и не дело Хокаге, который сковал тобирамино тело мокутоном. Тобирама так зол, что его глаза посветлели, зрачки сузились, челюсть вытянулась — он готов драться с Мадарой до последней капли крови, готов бить его, рвать, убивать, но, когда освободился от деревянных пут, он ринулся к Хирузену, прижал руки к рукам, которые закрыли дыру в шее. Тобирама — не лекарь и ему нечем помочь, но он первым бросился на помощь, — у Хирузена рана в шее и не останавливалась кровь, но чувствовал он только то, как ныло в сердце. — Ты болван, Сару. Если надоело жить, то пришёл бы ко мне! Какой был бы позор, умереть от рук этого говнюка, — произнёс он, когда Хокаге долечивал рану. Говорил чёрство и жёстко, осуждающе даже, а Хирузен до сих пор чувствовал на себе мягкость его рук. Годы шли, иногда тянулись по секундам, иногда летели впопыхах. Хирузену семнадцать, и он носил кунай, который стащил в детстве у Тобирамы на одной из встреч, в кармане. Это его любимый кунай, им Хирузен не убивал, просто хранил, как реликвию, и сейчас совсем не жаль всех тех матрасов, что порезаны острым лезвием, которое уже затупилось, но точить — нельзя, ведь если поточит, то сделает своим, а кунай-то Тобирамы и только поэтому так дорог. В семнадцать думать о подобных вещах как минимум странно, как максимум не достойно, ведь стольких уже и спас, и убил, но Хирузену этот кунай нужен, потому что ему нужен Тобирама. К семнадцати годам он похоронил отца, нескольких близких друзей и душевный покой, а вот желание тепла Тобирамы никак не хотело умирать: Хирузен успел два раза взаимно влюбится и завести кота. Но руки не те. Запах не тот. Глаза не смотрели так пронзительно и въедливо. Они — не он, и их тепло Хирузена не грело. Тобирама больше не жалел, не щадил. Он — его учитель и ему правда есть, чему Хирузена научить: скалиться на замечания Хокаге о том, что техника Эдо Тенсей опасна, что Анбу — это грязная игра. Но Тобирама опасен и без техник, и без мечей, и без зрения, и Хирузена он мог этому научить. Как выживать без того, с чем привык жить. Хирузену было бы неплохо научиться выживать без оголтелого желания угодить Тобираме, тянуться к нему с немой просьбой коротких касаний. Но сколько не пытался, всё мир уходил из-под ног и голова шла кругом от негромких слов, внимательных глаз и случайных рук на себе — либо Тобирама плохой учитель, либо Хирузен плохо усвоил урок о том, что слабости тела и духа копились, зрели, а потом давали о себе знать болезнями тела и рассудка. Хирузену боязно самую малость повторить судьбу отца, пусть даже вместо жены у него — тепло и нежность Тобирамы, а вместо её убийцы-ребёнка — невзаимность. От невзаимности умирали, и Хирузену бы не хотелось стать одной из её жертв. Тобирама слушал взаимно, говорил взаимно, и раменом в Ичераку угощал от всей души, хоть и нечасто. Хирузен быстро привык быть его учеником, а ловить, впитывать каждое его слово научился намного раньше, рождён был с этим умением, когда Тобирама велел не кричать, а Хирузен не посмел ослушаться. А ещё чаще умирали от мечей. Хирузен сам однажды чуть не умер. Тогда стояла осень, первое серьёзное командное задание, а не пропавших кошек по Конохе искать, вместе с Тобирамой, который вёл их далеко от деревни, на встречу с одним из кланов — они тоже хотели жить в Конохе, в спокойствии. Встреча с миром, но Тобирама в броне и за спиной у него Райджин, словно мир под вопросом. Солнце едва достигло середины неба, когда Тобирама и глава клана сошлись посреди раскалённой земли Сунны, где воздух горячий и нечем дышать, однотонный рисунок перед глазами лишь иногда подёргивался серыми полосами до того, как они остановились. — У вас найдётся немного свободного места в деревне? — спросил глава, старый мужчина, седой и хлипкий. Его, казалось, можно легко сломать, раздавить, его голос нетвёрдый, некрепкий, даже вздох уставшего Данзо рядом заслышался чётче. Хирузен дёрнул носом, в ноздри забрался запах гнили — где-то рядом разлагался труп, Тобирама долго молчал, руки потели. Неприятно. — Найдётся столько, сколько вам нужно для комфортной жизни, — голос чёрствый, как и взгляд, хоть Тобирама и спокоен, сосредоточен, ему едкий запах не щипал нос. — В Конохе вы найдёте всё, что вам нужно для жизни в спокойствии и... — Да. — Ему не дали закончить. Мужчина за спиной главы, Хирузен узнал в нем Койчи Сакамаки, друг отца в прошлом, союзники Сарутоби до Конохи, они вместе сражались против Сенджу. Койчи не очень высокий, но очень худой, на нём сказывалась жизнь кочевого клана; сейчас они кочевали в пустыне и явно давно не ели: у всех мужчин голодный взгляд. — Вы пришли и теперь это стало возможно! Наконец мы получим то, что приведёт нас к спокойствию. Господин Сенджу! Он гибко поклонился, почти до земли, даже Хокаге так не кланялись. Койчи явно врал и делал это неумело, раз даже Хирузену оказалось легко понять и увидеть на себе его взгляд, брошенный за плечо Тобирамы. Клан весьма небольшой, поредевший в последние годы: они всех союзников потеряли, отказавшись стать частью Конохи, что лишило их какой-никакой защиты, а вскоре они начали терять людей чаще, чем обычно. Кого от голода, кого от гниющей раны, а кто-то из сражений не выходил живым. Им туго пришлось последний десяток лет, Сенджу же снова просили пойти на мировую. — Мы готовы подписать договор... — Всё будет в Конохе, — прервал главу Тобирама, повёл головой, коротко озирнулся: от жары рябило, размывало взгляд, что на горизонте — не увидеть. — Мы здесь как на ладони, вам есть, что терять, как и мне. Хирузен точно знал, брать их с собой было опрометчивой затеей Тобирамы. Им здесь не место, потому что понурый взгляд Койчи всё не отлипал от его лица, прилип и вцепился, словно он тут ради Хирузена и мир ему не нужен, не нужна и защита. Ему нужен взгляд в ответ, но такой, чтобы с полувзгляда понять, ощутить, проникнуть вглубь Хирузена. Койчи точно это умел, а Хирузену скрывать нечего. — Вы правы, господин Сенджу! Тобирама шёл первым, вёл неторопливо в сторону страны Огня, прочь из горячей Сунны, всё ближе к Конохе, в которой Хокаге ждал ещё один мир. Не первый и не последний, но сомнительный, неискренний, вымученный, словно Хаширама с доброй руки дал Сакамаки почувствовать на своей шкуре, каково это — жить без него. Забрал друзей, дома, ободрал и обобрал, и позволил взвыть от напастей со всех сторон. Хирузен уже слышал о таком однажды. Голосом Тобирамы. И у истории этой был печальный конец. Что-то пошло не так на половине пути: Хирузен сперва перестал чувствовать чужую чакру, а потом собственная стала утекать, как через отверстие. Пропала вся за несколько минут, заставив голову пойти кругом, разум пошатнуться, но всё же удалось остаться в сознании. Хирузен чувствовал на себе руки, точно знакомые, его поймал Данзо, когда подкосились ноги, когда зашатало; он услышал голос, точно Тобирамы, звонкий, кричащий, потом рычащий, и увидел возню: завязался бой. Удары железа о железо били по ушам, по глазами и чувствам, ударяли будто изнутри, но слабость в теле не позволила даже вскрикнуть, когда Койчи оглушил Тобираму рукоятью катаны. Хирузен провалился в беспамятство раньше, чем успел ухватиться взглядом за его потухающие глаза. В нос забрался запах жареной рыбы, костра и сырого камня. Хотелось тихонько открыть глаза и украдкой посмотреть на Тобираму, но веки подались с трудом, со скрипом. Смотреть почти больно и мычать сквозь закрытый рот от размытого полувзгляда на Тобираму тоже — его руки связанны, рот накрыт взрывной печатью, и он ещё не пришёл в себя. — Я думаю, что будет правильно, если это сделаешь ты, Хирузен, — мягкий голос Койчи выдернул из полудрёмы, заставил, вздрогнув, подняться, отшатнуться, но не испугал. — Можешь сделать это сейчас. — Он помешал горячие угли в костре тлеющим концом палки и глубоко вдохнул запах готовой рыбы: ещё чуть-чуть и начнёт подгорать. Этот запах всё сильнее раздражал Хирузена — одно дело, когда готовил еду Тобирама, совсем другое, когда это делал тот, кто собирался Тобираму убить. — Зачем вы это делаете? — Я знаю, какой она была, — прошипел Койчи, поднялся и прошагал ближе, наклонился почти вплотную, прилипнув ртом к уху. Его губы дрожали, его руки тряслись, а голос срывался, окуная Хирузена в глубокую яму возможной жизни, которой его лишили, — она была любящей! Она так ждала своё дитя. Она была чуткой! Она так любила свою мать. — Он всхлипнул, каждое слово вырывалось со рта с трудом и болью, но он продолжал: — Это они! — яростно и громко, он почти кричал, Хирузен чувствовал дрожь, свою и его, его на своих руках. Дрожь, которая оказалась заразна, и гнев оказался прилипчив: толчок некрепкими руками, и Койчи сначала шатнулся, а затем упал, он сам едва на ногах держался, но говорить не перестал, — Они всё говорят о мире, но сеют войну! Они защищают лишь тех, кто готов за них умереть! Они убили её мать, они убили твою мать, они убили твоего отца. В мире Шиноби не найдётся человека, не пострадавшего от рук братьев Сенджу, ведь в их руках сила, в их руках власть, а у нас только скорбь и ярость. — Вы хотите убить Тобираму-доно? — Не смей называть его «доно», Хирузен, не смотри на него, не слушай его, не смей! — Койчи встал, вернулся к костру, и он зол. Так зол, что взялся за ручку клинка в ножнах, как перед ударом. Он раздражён, весь на взводе, и сгоревшая рыба его совсем не волновала, — Я хочу сделать больно Хашираме. Раздавить его и растоптать... — выдохнул, прикрыл глаза, задышал ровнее, — этот красавчик убил не меньше людей и заслужил смерти, — и ткнул покатым носом сандалия тобирамино плечо. Он хотел не убить Хашираму, а растерзать, выпустить из него гнев и ярость, хотел сделать ничем и заставить гореть в агонии скорби. Он хотел вырвать хаширамину душу, ведь Тобирама и есть его душа. Хирузен, опираясь рукой на стену пещеры, с трудом смог подняться. Ему хотелось подойти к Тобираме, нужно убедиться, что тот ещё жив, но сил хватило лишь на пару шатких шагов перед тем, как он упал к ногам Койчи. — Просто подумай о том, что если бы не Сенджу, то ты рос бы с матерью, у тебя был бы любящий отец и тебя бы оберегал сильный клан, — Койчи оголил зубы в улыбке, которая больше походила на собачий оскал, пожелтевшая кость несмело блеснула, он наклонился к Хирузену так близко, будто хотел коснуться его лица своим, прижаться лбами, но Хирузен дёрнулся назад, от чего Койчи потянулся рукой к его голове, впился пальцами в волосы, обездвижив, и зашептал: — просто разреши себе осознать, что без них у тебя были бы тёплые вечера в кругу семьи, тренировки с отцом и забота матери, позволь нещадящему гневу вырваться из твоего тела, чтобы воздать по заслугам тому, кто нас всех чего-то лишил. Ты несёшь мешок камней по речному броду, один неверный шаг — и он утащит тебя на дно. И потащил Хирузена на дно сам, сложив пару печатей: там виделся чайный столик и тёплое утро, горячий сабо и улыбка тонких губ, чувствовалась некрепкая ладонь на плече. От руки тянуло сердце, от улыбки сжималось горло, от тихого дыхания слезились глаза — Хирузену рядом с матерью в гензюцу невыносимее, чем на поле битвы. Хирузену с ней плохо, больно, шатко, и нежность рук и улыбки ломали ему кости, сдирали с него кожу, смыкались на горле: ему больно и больше никак. Оттого что прикосновение казалось почти реальным, и то, как тепло ему было, но не от солнца, а от нежности и заботы, от любви и привязанности, от матери и отца, от семьи и клана, ему вылось, тихий скулёж раздирал собственные уши, ногти раздирали кожу под рубашкой до царапин. Всё перечёркнуто одним ударом вакидзаси по некрепкому телу стареющей женщины. Всё по воле Хаширамы, и Тобирама избит и связан тоже из-за него. Хирузен отчаянно схватился чувствами за тёплую ладонь на своём плече, когда голова растуманилась, хотел запомнить, впитать кожей, оставить на себе, но потемневший взгляд Тобирамы напротив окончательно выдернул из гензюцу. Он слаб, избит и измотан, он был один против целого клана и ещё не мёртв лишь оттого, что должен умереть от руки Хирузена. На белоснежных волосах отражался огонь из костра, вся его голова словно из языков пламени, а у Хирузена из них мысли, каждая о том, как освободить его, как выбраться самому, и далеко ли от Койчи сейчас меч. Глаза нашли Райджин у голой ступни, измазанной грязью, не дотянуться; атаковать нет сил, не хватит чакры. Тобирама с трудом опёрся на руки и сел, и хоть Койчи, гибко наклонившись, сорвал с его рта печать, ему сейчас хуже Хирузена, но сомнений в нем нет: — Сару, сейчас же возьми кунай и убей меня, это приказ твоего учителя, приказ правой руки Хокаге. — Голос спокойный, взгляд чистый, а слова мягкие. Он говорил всерьёз, и это пугало больше собственной смерти. Он говорил всерьёз, и Хирузен впервые не мог, не хотел слышать его, знать, видеть: это было тяжело, это было неприятно, это было больно. — Делай то, что я говорю. Тобираме жаль даже собак, что уж говорить о глупых мальчишках. Хирузен точно не заслужил жить вместо него, но ему не жаль себя, и слушать Тобираму он не намерен. — Не в этот раз, учитель, — невнятный шёпот, неясный всхрип, и огонь из мыслей попал в горло, сдавил шею почти до удушения, почти до боли, почти до отчаяния, и обжёг глаза, когда губы Тобирамы разошлись лишь для того, чтобы заставить Хирузена побледнеть и поседеть. — Так, пацан, либо это делаешь ты, либо умрёте вы оба! — Койчи вскочил на ноги, подхватил ладонью Райджин, меч упёрся Хирузену в горло, распорол кожу до крови: не двинуться, не вдохнуть тяжело, иначе погибель. Койчи не хотел терпеть и ждать, его распирало от скорой мести, его пьянил избитый Тобирама, ему голову кружил Райнжин, и удар по Хашираме рукой сына некогда лучшего друга его приводил в восторг. Он в нетерпении. — Дай меч, я сделаю это сам. — Голос Тобирамы был тихим, он забился Хирузену в уши, там и остался, заглушив остальные звуки. Взгляд Тобирамы тяжёлый, он придавил Хирузена к каменному полу, сдавил голову, заставив ощутить прыткий и скользкий страх, который умело прятался за болью и слабостью. Губы Тобирамы опухли и посинели, нижняя разбита и, когда он заговорил, из свежей раны несмело потекла кровь, неторопливо пустилась по подбородку — он обтерся лицом о рубашку у шеи, скривился, шатнулся: едва держался в сознании, едва держался на коленях. Койчи хмыкнул, фыркнул, скривился, — ему не нравилось, что всё шло не так, как хотел он, — но всё же покорно вложил в протянутые связанные руки кунай. Хирузен забыл, как говорить, дышать, моргать, слышать, когда острие прорезало ткань рубашки, когда она потяжелела и провисла от хлынувшей из раны крови, как руки Тобирамы окрасились кровью, что в полумраке виделась чёрным пятном. Окрасились и застыли в глазах Хирузена немой просьбой остановиться, остановить, а не смотреть, чувствуя нестерпимую жажду каждой частью тела, каждой мышцей, каждой клеткой. Жажду вырвать из его рук кунай, вырвать из Койчи глотку, а из себя — постыдный, изнеможенный, яростный вой, который распирал внутри грудину и горло, зрел, как плод. Когда из дыры, ведущей наружу, послышался шум, Хирузен сразу понял — Хокаге, а Койчи всё же решил в этом убедиться: пошёл прочь на крепких ногах и не вернулся. Тобирама в истории скрытых деревень главный герой, ему так рано умереть нельзя, и Хашираме, несущемуся к нему, Хирузен как никогда рад, почти счастлив, и воодушевлен, хоть и тело Койчи, прошитое мокутоном, что остановилось о стену, ему противно до тошноты. Хаширама на коленях перед полумёртвым братом и сейчас он как никогда вовремя со своим медицинским дзюцу — хоть одного дорогого человека Хирузена он спасёт. — Хорошо, что ты был рядом с ним, Сару, — в Хашираме искренняя благодарность, но от «Сару» его голосом, его губами, закрутило, замутило до тошноты, до гнева и раздражения, — ты спас моего брата. — Нет, — прохрипел он, — моего учителя. И умолчал о том, что никого не спасал, лишь смотрел и не находил в себе силы даже попытаться дотянуться до Райджин, даже не попробовал сложить печати. На утро на Тобираме ни следа от раны, она и все другие, мелкие и крупные, залечены хашираминой рукой, ею затянуты дыры на теле, ею же затянуты раны в душе — Хирузен знал, что когда на белёсом лице появлялась улыбка, боль проходила. Эта улыбка для Хаширамы, про Хашираму, о Хашираме, а для Хирузена — полувзгляд, короткий кивок вместо приветствия и молчаливая просьба забыть каждое из слов, сказанных Койчи. Хирузен так же молчаливо согласен на это: ему больно, но без боли, он плакал без слёз, и кричал без голоса оттого, что не нашёл в себе смелости, сил хотя бы попытаться защитить Тобираму. И знал, почему не закричал, не остановил, не возразил: они с Тобирамой не настолько близки, чтобы он мог себе это позволить. Тобирама ему никто, а за никого не отдавали жизни, не лезли вон из кожи, не жалели, не щадили, не спасали. Вот и Хирузен его не спас. Если бы попытался, то вывернулся душой наружу — Тобирама ему всё, но об этом нельзя говорить, про это нельзя думать, этого нельзя слышать, иначе боль, тогда страх. От этого невзаимность, сказанная его голосом, его губами, высеченная в его глазах, колкая, хлёсткая, резкая, как тонкой веткой по лицу, как тупой катаной по рёбрами. Невзаимности Хирузен до дрожи боялся, хоть и знал о ней, видел в глазах, слышал в словах, угадывал в действиях. Она забористая, наваристая, настоянная долгими годами жалости и этой же жалостью убитая в зачатках. Горькая невзаимность, болючая, зубастая. Да и к взаимности с Тобирамой Хирузен оказался не готов: огонь в красных глазах не лучше горечи безразличия, не слаще вязкой жалости. И пугала она так же сильно, как и невзаимность, только давила иначе — не на сердце и горло, а на голову и душу; не тянула, а колола, не до боли, а до тревоги, сомнений и нерешительности. Лучше бы уж болело. Лучше бы терзало, крутило, швыряло, а не ныло внутри, не лежало там и не гнило. Летние дни в Конохе были длинные, жаркие, душные, солнце пекло так, что кружилась голова и кипели мысли, а вот ночи немного лучше, потому что есть ветер, задуваемый из густых лесов, под который Хирузен подставлял руки. Приятно, прохладно. Многие жители Конохи выходили из домов, когда садилось солнце, чтобы подставить свои руки под ветер, который прошивал улочки, но разбивался о заборы поместий, потому ворота дворов почти всю ночь настежь. За деревней же безлюдно до одиночества, тихо до глухоты, темно до непроглядности, до бесконечной тьмы, — сегодня небо без луны и без звёзд, лес молчалив и спокоен. Тобирама шатко, не крепко шагал по узкой тропе, когда Хирузен уже думал уходить (он получил свою порцию прохлады и хотел спать), он качался, шатался, спотыкался, хватаясь руками за воздух, и Хирузен на долю секунды подумал, что он ранен. Но тело в порядке, а ранен он в чувства, он сам об этом сказал, когда едва удержался на ногах и рук, крепко держащих, не оттолкнул. У него в чувствах — дыра, память болела, слова кровоточили, и о прошлое он хотел убиться насмерть, а ещё переплавить мечты в кунаи и воткнуть их висок. Хирузен пообещал помочь, только с согласием Тобирама дал перекинуть свою руку через плечо и потащить в поместье Сарутоби, в отцовский пустующий дом. Тобирама не в себе, его не должны таким видеть, Хирузен тоже не должен, хоть такой Тобирама ему теплее других: он лез под руки, тёрся щекой о бедро и носом всё дёргал и дёргал, словно запах Хирузена его раздражал, выводил, подводил к чиху, которого так и не случалось, пока не окунулся лицом в собственные колени — его одежда пахла Хаширамой (зелёным чаем и крепким саке), это ему помогло отвлечься, но больно кольнуло Хирузена. Едва заметно, но неприятно. Тобирама обколот или обкурен. Он точно не в себе, и к лицу Хирузена он потянулся с такой готовностью, словно делал это уже не раз. Будто целовал уже так же прытко и скользко, прижимался мокрыми губами к приоткрытому рту, сам приподнялся на локте и Хирузена потянул к себе, обогнув голову рукой. Не первый поцелуй в жизни Хирузена, но самый разрушительный (у него отказали руки), беспощадный (у него остановилось сердце), обезоруживающий (его сломали пополам). В нём не хватило сил (смелости) ответить, лишь остатки ушли на то, чтобы замычать отчаянно горлом, словно Тобирама сделал ему больно. Это и правда больно, но не из-за губ на своих губах, а из-за скрутившей до головокружения и удушения грудины, её будто проломили, продавили, и сжали то, что было за ней. Хирузен не ответил, потому что Тобирама обколот или обкурен, будь он в здравом уме, никогда бы не потянулся к Хирузену губами, не затрогал бы руками, не затёрся бы головой о плечо. И раз «никогда бы», то тогда и с ним сейчас не Тобирама, хоть и руки у него те, и запах тот, и тепло то самое. Откуда в Хирузене столько сил не отвечать, когда Тобирама бил его губами о губы, вёл языком по этим губам и всё цеплялся за плечи, шепча что-то невнятное в ухо: что-то о Хашираме. Что-то о любви. Что-то о любви к Хашираме, которая его до безумия доводила, но сначала до слёз и нервов. Хаширама для Тобирамы кто-то вроде Тобирамы для Хирузена — его всё, только ещё старший брат, готовый на заботу и помощь. Тобирама сам об этом сказал, когда отлип от Хирузена, вытер рот тыльной стороной ладони, лёг на измятый футон, свернувшись крючком, и притих, погрузившись в воспоминания: Хаширама говорил, что Тобирама родился красным, словно без кожи, и звонким, словно колокольчики на ветру. Хашираме интересно и пробирался он к только разродившейся матери на цыпочках, с опаской, робко поглядывая на громкий комок в отцовских руках, когда услышал его чёрствое, едва различимое: «Это твой младший брат, береги его». Отец положил свёрток под бок матери и велел спать. Хашираме всё ещё интересно и вместо сна у него чуткий слух, что слышал плач малыша, — ребёнок очень неспокойный, спать он очень не хотел, — и глубокой ночью, когда всё стихло, у него всё те же цыпочки, улыбка матери, предложение прибиться с соседнего бока притихшего малыша, и слова о том, что его имя — Тобирама и что у него глаза умные, пусть он даже ещё ни разу не разомкнул век, она просто поняла с полувдоха. Хаширама склонился над шевелящемся свёртком, а малыш несмело разлепил туманистые глаза, они отдавали красным, и пронзительно мяукнул в ответ на хаширамин внимательный взгляд. «Старший брат» звучало гордо, как и слова отца о том, что дитя особенно привязано к тому, кого увидело первым. Это его первая любовь. Тобирамин первый человек — это Хаширама, его первый брат — это Хаширама, его первый друг, его первая любовь, его первое желание — это Хаширама. Хаширама у него вместо сна и воздуха, Хаширама его всё, и прав был отец — его первая любовь. И последняя. Его первый и последний брат. Единственный. Особенный. Тобираме отчаянно хотелось быть единственным и особенным и для него. Хирузен его понимал, потому что хотел того же, но Хаширама Тобираме брат, родная кровь, близкий человек. У Хаширамы к Тобираме чувства, крепкая привязанность, очевидная связь, и смотрел Хокаге на него с такой нежностью и заботой, что с полувзгляда понималось, что Тобирама для него не особенный. Он для него один. Это очевидно по внимательным рукам, что очерчивали плечо всякий раз, когда они стояли рядом, по одобрительной улыбке, которая служила молчаливым согласием со всем, что Тобирама говорил, по готовности отступить, согласиться, прогнуться под Тобираму, когда тот в своих намерениях всегда чёрств и не продавим. Тобирама для Хаширамы всё и это очевидно каждому, кроме Тобирамы, он и для Хирузена всё, и это тоже очевидно. Все за одного и один за никого. Хирузен уложил Тобираму на свою постель, а тот противиться не стал — ему наверняка не хотелось домой и, похоже, дело в Хашираме. У него с Мадарой дружба, одни планы на двоих, и Хирузен всё чаще стал замечать пьяного Хашираму в нетрезвой компании Учиха. Раз Хирузену неприятен такой Хокаге, наверняка Тобирама от него в ярости и гневе, но саке Тобираму не взять — дурманило недолго и слабо, не пробирало изнутри, не выворачивало костями. От саке его бы не потянуло на этот премерзкий разговор, на этот неловкий поцелуй, и к Хирузену в целом. Хирузен предпочёл отмолчаться, лишь нашёл в себе смелость, достал из мелкой червоточины обострённой тревоги и смущения, позволил перебирать пальцами серебристую кромку волос, когда Тобирама уснул. У него губы горели, ему кожу жгло, и сдавливало до тумана в глазах грудь. И хоть пальцы робко касались, голова не хотела думать, мысли то налетали роем, то пропадали вовсе, не давая в полной мере осознать, что прилип губами к тёплому лбу. Так же неосознанно, как и Тобирама целовал его. Если бы осознавал, то никогда бы не решился. Уйти бы, но ноги как не свои, их не сдвинуть, даже на шаг не отойти, и Хирузен завалился на бок, на пол, к Тобираме под плечо, лицом в открытую шею, вдыхая полными ноздрями запах его тела и кожи, — соли и сена, — эти запахи голову дурманили, сознание туманили, чувства изводили и мысли заводили в тупик. Хирузен не помнил, как уснул, помнил лишь то, как сильно рябило перед глазами, как голова шла кругом, и Тобирама тихо дышал ему в лоб. Утром же Тобирамы рядом не было, но футон всё же пах солью и сеном, поэтому Хирузен упал на подушку лицом, позволяя себе укрыться одеялом и утонуть в запахе. Ближе к обеду, заслонив головой солнце и создавая тень, Данзо разбудил звонким вскриком: — А ну подъём! Да отвалятся руки у того Шиноби, который спит половину дня! — И лёг рядом. Хирузен чувствовал себя так, словно дрался и проиграл. Раза четыре. Два своих поражения он хорошо помнил: поцелуи от Тобирамы для него, и его поцелуи для Тобирамы. Остальные два произошли в полудрёме, а Данзо открывал рот для того, чтобы ударить словами по слуху. — Выглядишь дерьмово. — Чувствую себя ещё хуже, — честно признался Хирузен. Данзо понимающе кивнул, вот только откуда в нём это понимание? Холодный душ не помог, хоть и взбодрил немного, — Тобирама вытянул из него все силы, — и еда в горло не полезла, хоть и Данзо щедро предложил заплатить за обоих. Солнце напекало голову, тяжело давило, и Хирузену бы остаться дома, но Данзо потащил его к Кагами: «у него сестра родилась, я должен убедиться, что Учихи рождаются не дьяволами!», Кагами точно не дьявол, и Учихи не дьяволы. Дьявол в Конохе лишь один, он слегка поклонился, когда они поравнялись на улице: — Здравствуй, Сару… Данзо, — произнёс он губами, которыми вчера целовал, ровно и тускло, словно без сил. Хирузен лишь скользнул взглядом по ним и остановился на покатом плече. Не видя уставшего лица, проще говорить с ним. Пока отводишь глаза, Тобираме не увидеть в них растерянности и тревоги. — Добрый день, доно, — собственный высокий голос показался слишком громким после его тихих слов. Хирузен скривился, ему стыдно, хоть и поводов нет. — Мы идём посмотреть на сестрёнку Кагами, не хотите с нами? Хирузену хотелось, чтобы он отказался: стоять на ногах сейчас испытание, а от Тобирамы рядом ещё и голова кружилась, мысли пылали, губы горели, и органы за грудиной скручивало узлом до тошноты. Но если Тобирама согласится, то Хирузен готов потерпеть. — Нет, не хочу, — отказ куда бодрее приветствия, хоть и ни чуть не ярче. Хирузен любил его ровный, глубокий голос, который мягко ложился на уши, как бархат, и горячий, поднявшийся, воодушевлённый, как шёлк, он тоже любил, вчера ночью оценил по достоинству и влюбился с первого слога. Любить шёлк в голосе Тобирамы ему понравилось больше. — Тогда мы пойдём? — Данзо улыбнулся, схватил Хирузена под локоть и, не дождавшись ответа, потащил дальше. Ему хотелось взбрыкнуться, скинуть с себя ладонь и схватиться глазами за спину уходящего Тобирамы, но Данзо не поймёт или поймёт неправильно, что ещё хуже, захочет знать, и выведет на правду. Данзо это умел, а Хирузену этого не хотелось. Кагами стащил малышку у матери, пока она спала, Хирузен понял сразу, ему бы не позволили вынести младенца за ворота поместья для того, чтобы показать друзьям. Кагами всё шикал, веля заткнуться, громче, чем Данзо умилялся малышкой, в Хирузене она тоже вызвала нежность, но ему сейчас почти до боли хотелось спросить, кого она увидела первым. Возможно, ей повезло, и первым её человеком были мать или отец, а не молодой парень, не способный на взаимность. — Кот, — рассказал Кагами, — он подлез своей мордочкой к ней и потёрся о нос, пока мама спала. И так тоже неплохо. За высоким забором слышен смех, заливистый, высокий и яркий, так в Конохе умел смеяться лишь один человек. Хирузен сунул голову в открытые ворота, там Хокаге с Мадарой, они вместе проводили время, пока Тобирама был один. Хирузену неприятно думать об этом, а Тобираме наверняка от этого больно. — Верни ребёнка на место, Кагами, она не должна здесь быть, — Мадара мягко погладил его по плечу: просьба взрослого, а не приказ главного, — дети хрупкие, ты можешь ей навредить. Кагами кивнул, покрепче взялся за малышку и быстро ушёл, ей здесь и правда не место. Там же парой слов распрощались и Мадара с Хаширамой — Хирузену бы уметь так просто уходить. А ещё ему бы робости и стеснительности перед кем-то, кроме Тобирамы. — Если у меня было то, что есть у вас, я бы не разбазаривал себя на мнимую дружбу, — слишком агрессивно, слишком опрометчиво, слишком бездумно. У Хирузена замерло сердце, когда Хаширама остановился, повернулся, улыбнулся. Слова Хирузена его не задели, хоть тот и хотел больно кольнуть, сделать так, чтобы не ему одному было неприятно от того, что Тобирама брошен. Над остротой слов ему ещё нужно поработать. — Всё, что у меня есть, я беру сполна, милый Сару. Ты же не ждёшь того, что я поделюсь своим с тобой? Хирузен не ждал, ему просто хотелось, что очень похоже, но не одно и то же. «Ждать» — это о надежде получить, а «хотеть» — лишь о желании, которое Хашираме очевидно (его нежное «Сару» в ответе неспроста). Тобирамой он делиться не станет, и Хирузен бы не посмел об этом просить. — Простите, Хокаге, он с самого утра не в себе, — Данзо поклонился, туго согнувшись в спине, толкнул в бок, заставив отшатнуться, повернуться и уйти от взгляда Хаширамы. Хирузену и в этом сражении не победить, поэтому он добавил в копилку за последние сутки ещё одно поражение от Сенджу. Ему грустно и гадко, хоть Хокаге и шёл домой, к Тобираме, где накормит его своими нежностью, заботой и болтовнёй. Хирузен видел, как это бывало, по глазам понимал, что с Хаширамой Тобираме хорошо, приятно, желанно. И робко надеялся, что нежности и заботы Хаширамы на него хватит сполна. Кагами догнал их, когда Данзо уже успел пересечь главные ворота Конохи, а Хирузен плёлся позади — в такую жару неплохо бы искупаться в прохладной реке, она резала лес пополам и усыпана галькой. Хирузену тоже хотелось отвлечься, поэтому он и пошёл, вот только лучший друг Данзо — Кагами, и, когда все трое поравнялись, послышался шёпот, слова, которые не предназначались для него, улыбки только друг для друга. Хирузену не по себе оттого, что острый слух выхватывал лишь слова, незамысловатые предложения, они вызывали в Кагами зычный хохот в кулак, а у Данзо — улыбки, которые он не прятал. Хирузену с ними не место, как и вне дома сегодняшним днём, но совсем скоро они стояли у реки. В ней вода прохладная, Данзо, не раздеваясь, прыгнул на мель, зашаркал пузом по камням, а Кагами опустил ногу ему на затылок: — Погружайся с головой! — и загоготал, распугивая гагар с близких деревьев, что бросились в рассыпную, ероша густую кромку листвы. Данзо извернулся, встрепыхнувшись и всколыхнув воду, несмело ударил лбом о колено Кагами, покренившись вперёд, потянул к себе и навалился сверху: — Нравится река? Тогда я утоплю тебя в ней, Учиха! Хирузен в воду не полез. Он здесь третий лишний и не настолько бодр, чтобы перетягивать их внимание на себя, выпрашивать взглядов и шуток, но у холодной реки воздух не такой горячий и вязкий, поэтому Хирузен и остался. Данзо всегда полон сил, в нём энергии и глупости на всю Коноху бы хватило, и Кагами его не остановить, когда он загорелся идеей проследить за Тобирамой: «с кем-то же он проводит время вечерами, ну!», и Хирузену правда интересно с кем, поэтому отговаривал он без привычного усердия. Стояла яркая ночь, звезды холодно светили, а полная луна, как огромный светлячок, летящий по небу, горела ярче свечи — вытоптанное до земли поле за поселением видно как на ладони, Тобираму с Хаширамой можно разглядеть без труда и услышать, если навострить уши, их тоже можно. — Думаешь, что ты для меня всё? — вопрос Хаширамы серьёзен, но Тобирама лишь усмехнулся — ответ очевиден для обоих, и Хирузену не хотелось, чтобы его произнесли вслух: больно. Они стояли друг напротив друга, не близко, но если обоим протянуть руку, то можно докоснуться: расстояние без цвета, оно пустое и не о чём не говорит. Идеальное расстояние между главами кланов и деревень, но не между братьями. Его выбрал Тобирама, но Хаширама подступил, почти столкнувшись плечами, а потом сомкнул руку на его предплечье. — Думаешь, что я готов на всё ради тебя? — Думаю, что ради меня ты готов на многое, — Хаширама повёл ладонью вверх, в голосе Тобирамы послышалось напряжение, он туго откинул голову, даже с такого расстояния завиднелся дрожащий кадык, для ладони Хаширамы на шее, прикрыл глаза, когда дождался, приоткрыв рот в коротком выдохе, дёрнулся плечами ближе к брату: приятно, понравилось. — Например? — Хаширама тоже напряжён, его голос захрипел и осел, Хирузен впервые слышал его таким. Непривычно добродушный Тобирама, удивительно равнодушный Хаширама. Мысль накладывалась на мысль, и они путались, мешались, придавая смысл лишь хашираминым рукам на тобирамином теле. — Например поддаться мне в бою. Хаширама завёл руку ему за спину, обогнул поясницу и рывком развернул к себе спиной. Хирузен видел их вполоборота, кусками, боялся выглянуть из кустов, пройти немного дальше, чтобы заглянуть в глаза Тобираме, который расплывался в руках Хаширамы, размякал, пока не сбросил его с себя упругим толчком плеча, когда тот мягко прошептал: — О, нет, ты ведь голову потеряешь, если победишь меня. — Как ты, когда единственный раз победил меня в сёги? Признаюсь, я поддался. Это Хашираму задело: он изменился в лице, почерствел и отшатнулся, уклоняясь от замаха кулака Тобирамы, которого Хирузен совсем не ожидал. Хаширама без брони намного быстрее и гибче, иначе как бы он ещё уклонился от ударов Тобирамы? Серебристые волосы то и дело сливались с холодным светом луны, погружая лицо Тобирамы в темноту, но Хирузен по напряжённым рукам угадывал — бил он всерьёз. С Хаширамой по-другому нельзя, а Хирузен бы и на спарринг с ним не решился. — Ладно, — прохрипел Хаширама, когда Тобирама остановил ногу о его лицо. Не сильно, не больно, даже крови нет, как и в карих глазах злости и обвинения. — Разок поддаться можно. Бей сколько хочешь. — Так я не хочу. Хирузен услышал возню рядом, со скрипом повернулся, а там Данзо игриво бегал глазами, он в нетерпение и шептал одними губами: «Давай же, доно, сними рубашку». Ночной воздух тяжёлый и душный, на это можно надеяться, нужно только подождать, пока вспотеет, пока разгорячится, а Данзо хотел здесь и сейчас. Ему Тобирама интересен, как мужчина — его красивость лица, крепкость тела. В семнадцать хотелось кого-то хотеть, а Тобирама красивый и крепкий, тугой, упругий и сильный, поэтому его и хотелось. Рубашка всё же слетела с покатого, жёсткого тела, Данзо недовольно скривился, цокнув, а Хирузен воровато озирнулся (Данзо ёрзал, вздыхал, кряхтел, всё никак не мог перестать шуметь) и притих — Хокаге обнажил плечи, спину и живот. Он так же крепок, как Тобирама, но не так тонок и изящен, хоть и не менее красив. Бледная рука на этом обнажённом плече сдавила Хирузену горло: Тобирама катился пальцами по лицу Хаширамы, по шее и грудине, быстро, рвано, вязко, и что-то говорил, пока не завёл один палец за тугую резинку штанов. Хаширама напряжён, но руки Тобирамы он не отталкивал, будто его рука на животе — это нормально, будто Тобирама имел право трогать его там, так, будто сам Хаширама этого хотел. Лица Тобирамы не видно, но Хирузен готов поспорить, что он улыбался такой улыбкой, которую видел лишь Хаширама, она наверняка ярче и острее той, что привык видеть Хирузен. А Хаширама словил руку Тобирамы и снова провёл ею по голому телу, но в этот раз ощутимей, тесней. Хирузен видел, как под бледной ладонью проминалась загорелая грудина, как Тобирама сам сжимал пальцы, чтобы взяться за тело потуже. Зачем они были здесь, зачем делали это, вопросов не возникло — когда смеялись с таким восторгом, когда смотрели так внимательно, когда трогали с таким напором, мысль сама собой поселялась в голове, забивалась плотно, вытесняя все остальные. Тобирама Хашираму всё-таки ударил. Губами по виску, будто благодарил за то, что тот держал крепко, смотрел нежно, смеялся заливисто. Смотрел такими же глазами, как и Хирузен на него смотрел — в этих глазах лишь преданность и благодарность. И в Тобираме их не меньше, пусть даже глаз не видно и лица не видно, просто губы от виска Хаширамы он не сразу убрал, продолжил говорить, выводя словами на улыбку. Так тихо, что Хаширама замирал, боялся упустить слово или фразу. Слова, предназначенные лишь для него и их нельзя услышать даже ветру. Хирузену бы хотелось узнать, увидеть глаза Тобирамы, когда он их говорил, запомнить напряжённо сжатые руки на руках Хаширамы, впитать кожей, спрятать глубоко и оставить там, как кунай под матрасом. Руки на руках убили покой Хирузена: сомкнулись на горле спокойных ночей и задушили их вместе с тихими снами. В них эти руки снова сходились, но не расходились — путались, сжимались, срастались, становясь чудищем из закоулков сознания, что утробно стучало наружу, тревожило после пробуждения. А иногда эти руки касались тел, опускались на крепкие плечи, узкие бёдра, которые были обнажены, открыты так, что виден проступающий пот, они гибко сжимали, мяли до колючей истомы, которая вязала в горле каждым выдохом — у Хирузена внутри гниющие чувства, они липкие, как грязь, горькие, как табак, своенравные, выходящие из-под контроля. Ему снилась связь Хаширамы с Тобирамой, и связаны они в его снах не кровью, помыслами и преданностью, а телами: спутаны ногами, сплетены руками, сближены бёдрами, сцеплены губами. В его снах Хаширама был внутри Тобирамы, проникал в его рот пальцами и языком, толкался членом между крепких ног, которые сдавливали бёдра, а Тобирама стонал и гнулся. Только стонал и только гнулся, будто лишь это и умел, будто с Хаширамой нельзя иначе, будто он живой оголённый нерв. От этого находиться рядом с Тобирамой стало просто невыносимо. Хирузену думалось, что его тело обтрогано, обцеловано Хаширамой, мелкие синяки на его руках не с поля битвы, а с постели, от Хокаге, который яростен, как гром, беспощаден, как землетрясение. И Тобираму он тоже не щадил, а Тобирама не щадил других — ударил по лицу кулаком, а Хирузен был так увлечён его синяками, что даже не заметил удара, не почувствовал его. — Из всех, кто стоит тут, ты умрёшь первым, если будешь отвлекаться на ерунду,  — его голос слышался сквозь воду, глушился, терялся, потому что ровный и низкий, а у Хирузена мыслями заложены уши, зато смех Данзо услышался хорошо, звоном ударил по голове и затих так же быстро, — Иди домой, приведи себя в порядок и возвращайся тогда, когда будешь готов. С Тобирамой рядом ему никогда не быть готовым, не найти сосредоточенности, не почерпнуть внимательности, поэтому он и ушёл, домой, как и велели, понёсся по улицам, боясь остудить горячую от его взгляда кожу, тихонько пробрался мимо спальни отцовской названной сестры, которая то ли уже спала, то ли ещё спала, и нырнул к себе на футон, не отдышавшись, не раздеваясь, лишь закрыл глаза: под ними Тобирама вёл пальцами по его лицу, обводил едва ощутимыми мазками висок, щеку и подбородок, а потом тянулся к ним губами, не горячими, не пылкими касаниями, а нежными, осторожными, словно сдувал шапку с одуванчика. Хирузен беззвучно ахнул, прижал ко рту ладонь (его не должны слышать), а Тобирама прижимался губами к руке, что закрыла Хирузену рот, вёл нижней по пальцам, опаляя кожу горячим дыханием, вызывая дрожь в плечах, трепет в голове, которые придавали лицу Тобирамы красок: потемневшие глаза, покрасневшие губы, пожелтевшие синяки от хашираминых рук. Хирузен никогда не видел Тобираму возбуждённым, но думал, что, оставаясь с кем-то наедине, он был именно таким — горьким, терпким, выдержанным, как саке, и пьянящим, не быстро, но сильно, и голову сносил в самом конце. С Хаширамой, например, раз позволял себе трогать его тело. С Хирузеном, если бы захотел. В мыслях, в голове, он был таким, и даже так пьянил Хирузена не хуже, до робкой глупости и глупой робости, от этого было зло и обидно. Под веками Тобирама целовал тёплыми губами, держал за бёдра умелыми руками, смотрел нежными глазами и шептал в ухо тихое «Сару» с такой же преданностью, волнением, как перешёптывался с Хаширамой. Он не зря закрывал рот, потому что от этих поцелуев ему хорошо до стонов, тихих, неловких, от них стыдно, гадко немного, потому что Тобирама его не захочет целовать, трогать — Тобираме не нужны поцелуи, объятия и шёпот на ухо от Хирузена, ему нужна близость от кого-то вроде него самого: взрослого, сильного, значимого, несущего бремя клея, цемента между кланами деревни. Все, кроме Хаширамы, ему в подмётки не годились, он мало кого, кроме Хаширамы, достойным признавал. Отсюда и шёпот, и руки на коже, там, где бы тронуть мужчину никто не решился, не посмел, кроме жены. Хирузен знал, что шептались они не о делах деревни, не о проблемах, а о личном, запретном и грязном, о том, что нельзя произнести вслух. С грязью он уже немного знаком и он знал, что трогать мужчин так, как Тобирама трогал Хокаге — нельзя, потому что прикосновения эти не о любви совсем, не о преданности и доверии, а о близости тел, о позволении сжимать и мять, касаться губами. Дозволения того, о чём Хирузен мечтал глубокими ночами, а иногда и днями; то, чего он в тайне желал, но прятал эти желания даже от себя (подальше, поглубже, чтобы доставать, когда совсем невмоготу). Данзо всегда заходил без спроса, вваливался в спальню и тащил за собой куда более скромного Кагами, который всегда извинялся взглядом, пока Данзо говорил ртом: — Ты стал таким прибитым после того, как мы увидели игрища Хокаге с учителем, — Хирузен заталкивал футон в шкаф, когда они ввалились в его спальню. Раннее утро сочилось свежестью, изнывало прохладной, Хирузену хотелось тишины и одиночества, а Данзо хотел почесать языком в такую рань, — думаешь, что они спят друг с другом? Ну, в смысле, секс. — Не пори чушь, — шикнул Кагами. Дом спал, а Данзо как всегда громкий и звонкий, — они ведь братья, а близкие люди часто делают друг с другом странные вещи. Без сексуального подтекста. Не всё грязь, что ею выглядит. Учихи как никто разбирались в грязи, Кагами знал, о чём говорил. — Раз так, то я могу пошамкать тебя за жопу без сексуального подтекста, ты не против? — фыркнул Данзо и потянулся рукой к растерянному Кагами, лишь Хирузен рядом остановил его оттого, чтобы взяться за ягодицу, чтобы прижаться сзади. По глазам было видно, что Данзо хотел. Шататься по Конохе вместе с ними он не согласился — желание тишины слишком велико, да и не хотелось быть третьим. На него бы ни Данзо не хватило, ни Кагами, когда ты не лучший друг и не брат, то ты не только третий, а просто лишний. Он предпочёл отмокнуть в офуро, смыть с пылью усталость тела, тяжесть головы, тревогу мыслей и грязность сознания. Там он снова уснул, погрузился в сон медленно, как в холодную воду, и в этот раз ему не снилось ничего. Вода мягко обтекала тело, успокаивала, остужала, и голос Тобирамы сквозь сон пробрался с трудом, Хирузен резко поднялся на шаткие ноги, всколыхнув воду, заспанные глаза, как в тумане, они с трудом нашли полотенце, чтобы накинуть на бёдра и выглянуть из-за угла. Тобирама что-то говорил, не тихо, но Хирузен не смог разобрать слова головой, хоть ушами и слышал каждое, глазами читал по губам, но не понимал, словно он всё ещё под водой. Тобирама — его вода, он не давал думать, дышать, говорить, давил тяжёлой толщью, толкал книзу. Тобирама нашёл его глазами, кивнул головой в знак приветствия, а Хирузен нырнул за угол, скрываясь от его взгляда. Глупый поступок, ребяческий, трусливый, он был бездумным, а от этого ещё более унизительным. Сдавило горло, нужно вдохнуть, но рёбра болели, в горле резь, плечи тряслись, и сердце всё ныло — он точно под водой, так глубоко, что не вынырнуть, но и не захлебнуться. Не выдохнуть и не вдохнуть. Тобирама Сенджу — его самая сильная любовь, самое яркое воспоминание, самое большое разочарование, но больше всего он его самая острая боль. Больнее ранней смерти матери и бестолковой кончины отца; больнее самых глубоких ран и сломанных костей. Тем же вечером отцовская названная сестра (Рёка или Сёка, или Рёсёка, Хирузен так до сих пор и не понял), женщина до ужаса напористая, наглая до дрожи, сунула в руки корзинку с моти и вытолкнула за дверь. — Угости молодого господина сладостями, а то похудел в последнее время, осунулся, страшно смотреть. Без его благодарности не возвращайся! И ей всё равно, что Тобираме уже за тридцать, что сладкое он не любил, а благодарить и подавно. Хирузен выставлен за дверь, и его попытки возразить никому не нужны, поэтому корзинка с моти в руках и опустившаяся ночь вокруг, когда он выскользнул из дома, освещенного свечами. Лето благоухало, лес шумел, воздух прошивал тёплый ветер, ярко горели звёзды, а на улицах — тишь, людям ещё нужно было научиться жить вместе, сейчас же они это делали с трудом, а Хирузен спешил к одному из сильнейших воинов некогда враждебного клана. Пытался выбрать правильную из комбинаций приветствия и смысла визита, которые бы были коротки и ёмки: «Здравствуйте, это моти от тёти. «Моти от тёти»? Чёрт! Нет», «Доброй ночи, доно, моя тётя попросила передать вам сладости на ночь глядя, потому что считает, что вы слишком худой и вам нужно поправиться, но я так не думаю. Мне нравится то, как вы выглядите сейчас, но, если вы поправитесь, мне все равно будет нравится… А ну возьми себя в руки!». На подступах к дому не промелькнуло ни одной подходящей мысли, а, когда в окне увиделся свет, те, что были, пропали разом. Тобирама не спал (хоть и ночи в Конохе были поздними), Хирузен тихонько прошагал к открытой настежь сёдзи (ведь ночи ещё и жаркие), и сунул голову за прижатую к стене створу — внутри он не один, а с Хаширамой. У Тобирамы волосы тяжёлые и мокрые, тело, прикрытое полотенцем, игриво блестело, тянуло на себя взгляд, когда Хирузен пытался поймать глазами его лицо. Тобирама наклонился, придвинулся, Хирузен был готов поспорить — он хотел поцеловать Хашираму, коснуться губами. Это видно по напряжённым плечам, по натянутой на шее коже до выпирающей живой жилы, по руке, потянувшейся к чужому лицу, но хаширамин голос сбил его с толку: — Ты не чувствуешь никого рядом? Мне кажется, мы тут не… Хирузен пискнул, занырнув обратно за створу. Прятаться за стеной входит в какую-то до ужаса мерзкую привычку, когда надо бы просто выйти, отдать корзинку и распрощаться. Но Тобирама ему мысли выжал, руки скрутил, ноги сковал белизной своей кожи, мокротой волос, краснотой губ, которые тянулись к Хашираме. — Не говори глупостей, если бы кто-то был здесь, то я бы обязательно почувствовал. Но Хирузен был. Прямо тут. В пяти метрах от них и Хаширама это ощутил. Тобирама способен распознать Шиноби по чакре на другом конце деревни, отличить клан и пол, физические возможности, применяемую стихию, рост и вес, возможно, даже то, что они ели на завтрак. А Хирузена в пяти метрах от себя — не чувствовал. Врал и делал это так умело, что Хаширама сразу же привстал, ударившись о его губы губами, а Хирузен призадумался о том, что тобирамина сенсорика сбоила, выключалась, как и его способность вдохнуть от их неловкого короткого поцелуя. Хаширама его просто клюнул в губы, касание кожи о кожу для улыбки перед сном, а Хирузена обдало жаром. — Ты растолстел, мой милый доно, — резко и хлёстко. Без «милый доно» слова Тобирамы звучали бы оскорблением. Хирузену бы хотелось называть Тобираму так, как он обращался к Хашираме, свободно, открыто, честно, хотелось быть на месте Хаширамы сейчас. — И стал мягоньким, как моти. Хирузен вжался коленями в пол, сдавил пальцами корзинку, под деревянными лентами наверняка мялись пропеченные бока сладости, а под рукой Тобирамы мялись волосы Хаширамы, пальцы мягко запутались в них, потянули вниз, чтобы вновь столкнуться губами. Тобирама целовал иначе — прилип в хашираминому рту, присосался, будто тянул из него все соки, как комар, прикинувшийся человеком: вонзился острым языком между зубов, пробуя на вкус слюну Хаширамы. Его глаза закрыты, в нём удовольствия через край, глухие стоны упали, затерялись между их телами, и пропали где-то между прижатыми бёдрами. Пока Хаширама не замычал в поцелуй — Тобирама тянул из него слишком много, хотел больше, чем Хаширама сейчас готов дать. А Хирузен всегда был готов на каждую из просьб, на любой из приказов, и, если Тобирама попросил бы его о чём-то близком, раздетом, пылком, он бы не смог отказать. Но Тобирама его не хотел, он хотел снова тянуться к Хашираме, а тот с готовностью поднял голову для поцелуя. Но поцелуя не было, были тобирамины губы на его шее, и его глаза такие густые, почти чёрные, словно в Тобираме сил терпеть уже не осталось — ему нужно вцепиться зубами в эту шею, ему нужно прокусить эту кожу, ему нужно испить этой крови. Тело у Хаширамы лечебное, оно затягивало душевные раны Тобирамы, и голос не из простых, раз с потемневших глаз спала густая завеса, стоило ему засмеяться: брат его не укусил, а лизнул от плеча до уха, как довольная псина в хозяйских руках. Хирузен задрожал, словно тобирамин язык касался его шеи, будто губы задевали его кожу, а руки ползли по напряжённым бёдрам, он чувствовал, как проминалась плоть, его короткие выдохи и глубокие вдохи, будто Тобирама склонился не над Хаширамой, будто не брата подтолкнул под себя, навис сверху напряжённым телом, заворожив натянутой шеей и костлявой линией плеч, о которые Хирузен порезался взглядом. До боли. До скрученного узлом сердца. До невозможности вдохнуть. — А ты похудел и бледен. Как моти? — Хаширама повёл по этому плечу пальцем, очертил тугую кость, пока не остановился у шее, пока не повёл ладонь по росту волос, за ухо, а большой палец прижал к подбородку, потянув Тобираму к себе. — Как моти, — Тобирама согласился без раздумий, он смотрел на Хашираму так, будто готов согласиться на самую безумную из идей, самое глупое из предложений, хватал глазами каждую из улыбок и коротко улыбался в ответ между поцелуями в губы, в лоб и щёки, оставлял улыбку после каждого и получал запаленные нервные выдохи, тяжёлые вдохи ртом в ответ. Когда Хаширама потянулся к оби своей рубашки, Хирузен краем мысли подумал, что ему здесь не место, он не должен здесь быть, это видеть, и телом гореть от напряжения, хотеть под чужие белые руки, крепкие пальцы. Он не должен здесь быть, потому что это поместье лишь для Сенджу, спальня лишь для двоих, Тобирама только для одного. Он не для Хирузена и его первый человек — это Хаширама. Хаширама его первая любовь, единственная и последняя. Хирузен должен его понимать, сочувствовать, жалеть, возможно, но жаль ему лишь себя оттого, что не хватало сил даже сдвинуться, не хватило желания и решимости хотя бы отвести взгляд, когда Хаширама упруго потянулся вперёд, подминая под себя Тобираму, с готовностью лёг между его разведённых ног, вытянув край полотенца, оно послушно упало, обнажило тобирамино тело до глубины души — Хирузен видел его нервно дрожащие губы, резко сжавшиеся в волосах Хаширамы руки. Тобирама не умел открываться людям, но Хаширама — бог, брат, любовь. Он — другое дело. Хирузен качнулся, колени под досками мягко прогнулись, позволяя привстать, перевести вес со спины на прижатую к полу руку между бёдрами. Во второй сжата корзинка, она уже как продолжение руки, ничего не весила, нисколько не чувствовалась, но, когда Хирузен, сгорбившись, потерся о руку пахом, тонкое дерево затрещало под пальцами, надломилось и сломалось, как и Хирузен, когда позволил себе нервно тереться пахом о руку, когда Тобирама был в руках Хаширамы, в его губах и глазах. Тёрся, рвано дёргая бёдрами, и шептал заветное имя, смотрел на заветного человека, видел заветный процесс, пока Хаширама вёл губами по крепкой грудной клетке, что замерла в нетерпении и ожидании, целовал грудину, ребро и ещё одно, сжимая рукой ягодицу, мял до красных пятен на белой коже, что горели даже в свете свечей, выцеловывал живот, тянул зубами кожу над тазом, а Хирузену хотелось, чтобы он уже спустился своим белокостным ртом ниже. И Хаширама был готов — сгорбился в спине, потерявшись из виду между крепких бёдер, рукой собрал волосы на затылке, а другой вцепился в колено брата, но Тобирама схватил его за ухо и подтянул к себе. — Больно же. — Хаширама дёрнулся из пальцев, но не из его рук. — Давай не сейчас. — Слова едва слышны, напряжённый всем телом Хирузен его не услышал, он занят укором себя за руку в штанах, за помятые моти и поломанную корзинку, он по губам прочитал, ведь Тобирама голову повернул к сёдзи, остановил взгляд в том месте, из которого торчала голова Хирузена, чьи глаза оголтело и грязно блестели, где он тихо дрочил на свою первую любовь. Единственную. Последнюю. — Хорошо, родной, — Хаширама разгорячён, но просьба Тобирамы выше этого. Он скинул с плеч рубашку, с готовностью упал Тобираме под бок, загладил ладонью по шраму на плече. Ему хорошо. Им хорошо. — Я люблю тебя больше жизни, я ценю тебя больше мира, я хочу тебя больше воды в пустыне, я доверяю тебя больше, чем себе, — голос мягкий, но сердце колол, Хаширама свёл брови, ему тоже не по себе. Слова Тобирамы колкие, въедливые, маркие. Они окатили волной утробной дрожи, растрясли внутренности и остудили голову, сбавив пыл. Хирузен, согнувшись, прилип к полу, а по ощущениям его ломали, скручивали, выжимали. Ощущения яркие, ясные, как и голос в ушах, — Ты — моё всё, Хаши: моё прошлое, настоящее и будущее, они прошиты твоими взглядами, улыбками и смехом. Хаши, ты… Он замолчал и не продолжил — какой смысл выбирать слова, среди которых нет верных? Тобираме не найти нужного, чтобы поддеть глубину чувств, а Хирузен беззвучно заскулил, ведь вся его любовь досталась Хашираме, и никого, кроме Хаширамы, любить он не умел. Не хотел даже попробовать, каково это — любить Хирузена, каково говорить с ним, есть с ним, спать с ним. Быть с ним. Он уходил на шатких ногах, корзинку оставил на пороге, вместе с охапкой просыпанных чувств к Тобираме, которые лишь о сильной боли и слабой надежде. Надежды совсем не осталось, а боли прибавилось, она жгла горло, колола пальцы. Ноги увели его к могиле отца, за Коноху, где пусто и тихо. Хирузен отчаянно, омерзительно хорошо понимал отца, разделял чувства, что навсегда одолевали его. Хирузену пусто. Ему казалось, что он будет плакать, рыдать, рычать, вопить от обиды, горечи и... Предательства? Нет. Тобирама ему ничего не обещал, сам Хирузен никогда ни на что не рассчитывал. Хирузена никогда не предавали, он не был знаком с этим чувством, и ему казалось, что это именно оно. Совсем скоро рядом упала мятая корзинка, из неё торчали раздавленные моти, из мелких трещин вытекала малина, но в носу был запах земли, а в глазах — рябь. Хирузен, проморгавшись, несмело прошёлся взглядом по напряжённым пальцам ног, посмотреть выше не хватило сил и желания. Тобирама рядом не сел, пусть и подошёл ближе, Хирузен был ему за это благодарен, потому что не готов. — Ты должен был уйти после первого поцелуя, Сару. — Я уже один раз ушёл после вашего поцелуя, о чём очень жалею, — не смело и не робко, как-то слишком ровно Хирузен говорил с человеком, который в его жизни между строк с самой первой секунды жизни, который его жизнь и есть. Впервые Хирузену не хотелось его нежности и ласки и он не знал, почему. — От невзаимности умирают, доно. Возможно, потому что лучше Хаширамы ему не стать, не быть выше него, сильнее, умнее. Роднее. Тобирама его не станет любить, Тобираме он совсем не нужен, не важен, и во взгляде потемневших красных глаз снова лишь жалость: — Мне повезло влюбиться взаимно. — Мне не повезло влюбиться в вас.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.