***
Стоит ей повернуть замок, он выносит дверь ударом ноги. Она кричит, баллончик катится по полу прихожей, рука наверняка сломана — он мог поклясться, что слышал, как хрупнули кости. Её визг заглушается дверью — соседи ничего не должны услышать, таковы условия. Удар в челюсть заставляет её заткнуться. Первый удар не убивает её — только сбивает с ног. Она падает на пол неуклюже и неловко, наверняка список повреждений расширен. Корчится, задыхаясь от хлещущей из носа крови, на полу, в глазах её — ужас-страх-боль, а руки дёргаются, пытаясь нашарить закатившийся под обувную стойку баллончик… Удар в живот усмиряет её — леж-ж-жать! Хорошая девочка: упрямая, смелая — таких ломать особенно приятно. «Убьёшь этого идиота — и девчонка твоя. Делай, что хочешь.» Сгрести её за красные патлы, поднимая с пола, и шваркнуть башкой об стол (и ткнуться носом в шею, и грызануть кожу у позвонков, и рвануть с тощих ног нелепые узкие джинсы… Жаль, что нельзя, жаль, что именно это ему запретили) и бить-бить-бить, пока не хрупнут лицевые кости, пока стол не станет липким от крови, пока дыра на месте души не заполнится чужой кровью и ужасом… «Убьёшь этого идиота — и девчонка твоя. Делай, что хочешь.» Ботинок врезается ей под дых, сокрушая нижние рёбра. От такого удара не защититься — она падает снова, раззевает рот, точно рыба, тщетно пытается вздохнуть, вдруг прижимает ладонь к кровоточащим царапинам. Жалкая, жалкая, жалкая — такая, какой должна быть, такая, которая нужна! Девчонка твоя. Делай, что хочешь. Дурак ты, Разумовский. Нельзя обещать такое.***
А в одну из душных питерских ночей он просыпается — и чувствует: она лежит рядом, и руки её с обломанными ногтями на его, между прочим, горле. — Ты… — хрип встаёт в груди, не родившись. В нос ударяет мертвечиной и хлоркой, он задыхается. — Я тебе не нравлюсь, да? — уточняет она зачем-то; под изломанным телом шелестит простыня. Помотать головой — труд непосильный, но он это всё-таки делает. Нет, нет, нет, блять, уйди, исчезни, сдохни, чего ж тебе надо, сука ты паршивая? — Странно, — голос её холоднее мертвячьей плоти. — Раньше ты меня хотел. Раньше… Вспомнить бы, как это. Шум воды, и крик, оборвавшийся бульканьем, и тело под пальцами — ещё тёплое, ещё податливое… Она седлает его бёдра, она улыбается. Она говорит (и лицо её — в сантиметрах от его лица): — Ты теперь мой и ничей больше. Её тело бледное и холодное, её одежда гниёт и воняет, её глаза затянуты белой мёртвой дымкой… …Но её прикосновения кажутся ему легче пуха. Но её пальцы касаются живота, и рёбер, и тазовых костей. Но это всё — слишком странно***
Это просто сон. Простыня в тазу белеет, как лицо утопленницы. Это просто сон, говорит он себе и намыливает расноречивые пятна. Это просто сон, так бывает.***
Он старается не спать — и не видеть её. Не видеть, как она таращися из слива раковины, не смотреть, как она кружит перед большим, во весь рост, зеркалом, не слышать шуршание листов досье на столе… Не смотреть, не видеть, не замечать. Может быть, ей надоест. Может быть, она уйдёт. Но ей не надоедает. — УЙДИ! — кричит он, голос у него срывается отвратительным фальцетом, — УЙДИ! ОСТАВЬ МЕНЯ В ПОКОЕ! Она качает головой, она смеётся; не уйду. — Ты ошибся, — говорит она, — Я не исчезну, если на меня не смотреть. Я всё ещё могу тебя достать. И я достану. Когда она тянется поцеловать его в щёку, Олег просыпается по-настоящему.***
Ему нельзя спать, но он засыпает и видит её во сне — слепую, бледную, радостную. А ты силён, говорит она; пальцы её прикасаются к его горлу легко, пока только примериваясь. Долго держался. Её глаза светятся, как две белые луны, с головы её стекает вода и ржавчина. Трудно, трудно… Дышать становится трудно, когда она садится к нему на грудь, упираясь коленями в рёбра. Ты должен искупить свою вину, говорит она; влажные её патлы падают ему на лицо, от гнилого смрада перехватывает дыхание. На груди точно морж лежит — тяжко, холодно, мерзко. Меня зовут Юлия, сообщает она, раздвинув губы в улыбку. Меня зовут Юлия, и я тебя убью, Олег Волков. Мир сжимается вокруг капкана пальцев на горле, распадается и исчезает в белом мареве.