76. Ганс
25 сентября 2022 г., 07:53
Примечания:
Monoplay - Long Journey
Lana Lubany - THE SNAKE
Santino Le Saint - Friday Night
Спокойный день в компании сестры не должен был превратиться в катастрофу.
Вкусная «Карбонара» с не менее вкусным «Цезарем». Бутылка десертного вина и какие-то маленькие фруктовые пирожные с нежным кремом, лёгкие закуски с аппетитным запахом, свежевыжатый сок… Всё, чем мы любили баловаться вместе, всё, что поднимало порой настроение, потому что окунало в ностальгию, воспоминания о том, как когда-то с моих первых срубленных денег мы наелись от пуза в любимом кафе малышки. Весь этот идеальный набор обещал быть своего рода терапией. В компании тихо бормочущего телика, что распинался очередной серией какого-то детективного сериала. Планировался отвлечением, просто отдыхом в надежде, что это хоть как-то поможет ожить. В последнее время мозги начинали сдавать от перенагрузки, они просили передышку, тело настойчиво намекало, что скоро въебёт, да посильнее, если не прислушаться, психика вторила обоим.
День с сестрой не должен был стать катастрофой.
Рядом с Софой всегда становилось удивительно исцеляюще спокойно, в разы теплее и так необходимо в постоянном гуле голосов и страхов, в гуле неутихающих чувств и боли, тише. Она одним своим присутствием дарила комфорт и понимание, что как минимум одному человеку во вселенной я неебически сильно необходим. Её взгляд говорил громче сотни озвученных истин. Потому что для Софы я не заменитель. Не попытка скоротать ускользающее время. Не временный интерес, обжёгший перечно и вызвавший противоречивые эмоции. Не просто вспышка. Не таблетка от одиночества. Рядом с ней накрывало то самое, совершенно неповторимое удовольствие от значимости, которого мне так остро не хватает. И я бы слукавил, если бы к этим ощущениям не приписал его. Я бы слукавил, если бы сказал, что не думал о своей ненужности для него. Я бы слукавил, если бы начал отрицать, что самое наболевшее, самое желанное, самое болезненно необходимое — то, что нарывает внутри — жажда его небезразличия, которое так хочется получить в подарок, желательно ещё и припорошенное концентрированными взаимными чувствами.
Но мечтать я перестал ещё в средней школе. Мечтать когда-то оказалось разочаровывающе, обидно и завистливо. Потому что мечты исполнялись, как правило, лишь у других.
К вечеру грозился приехать Диего, пиздец, насколько сильно психующий после моей поездки в Берлин. Разговаривающий ломаными, рваными фразами, чаще угрозами. Диего, который злится по сей день, тыкающий своим бесконечным: «Ты заебал, упоротый ублюдок, помешанный на крысе. Скручу и увезу, не выберешься и хуй что сделать сумеешь». Диего, в заботе своей ставший удушливее угарного газа. За годы, что я его знаю, он ни разу настолько черту не переходил, превращаясь в язвительно ревнивого, полуадекватного, в плохо скрываемом страхе, который сделал его резким, жестоким и обострившимся. Диего во многом до обидного прав, только спохватился слишком, критически, теперь уже непоправимо поздно. Ибо выкорчевать из меня, пустившее слишком глубоко корни, чувство невозможно. Невозможно Фила из груди вырвать. Он пропитал собой и насытил ядом каждый орган. Он стал частью меня. Вездесущей.
День с сестрой в катастрофу не должен был превратиться.
Но превратился.
Первый звоночек в сторону странно меняющегося, стремительно меняющегося состояния — резко начавшая идти кругом голова. Те самые блядские вертолёты до тошноты, оставляющей омерзительный привкус кислоты во рту. Реальность раскачивалась каруселью. Заговорёнными зацикленными кругами сужала обзор, обрубая чёткость, застилала мне глаза смазанным и мутным. Я не выпил толком ничего, считанные пару бокалов, от которых не повело бы даже подростка. Особо и не курил, Софа ведь жалуется на задымлённость квартиры, недовольно ворчит да морщится, а я нервировать лишний раз её не хочу… Потому что достаточно с нас обоих стрессов, добавлять будет самым отвратительным, что я могу для неё сделать. И без того хорошего не сделал ничего за последнее время.
Я ни черта странного или непривычного не употреблял, нагрузку не повышал, но состояние становилось хмельным, одурманенным и болезненным, а запах в носу резким, прохладным и пряным.
Вслед за головокружением настигло сдавленное ощущение в груди, когда кажется, что сжимается и разжимается небольшой, но почему-то пыльный шарик вместо лёгких. И его натянутые бока скребут тонкие, теряющие эластичность острые рёбра, а он пытается раздуться сильнее, захватить побольше кислорода, но внутри не хватает места.
Тело просило почти истерично хотя бы пару глотков, которых взяться неоткуда. Тело сопротивлялось и бунтовало. Меня словно усадили в узкую клетку, где ни повернуться, ни двинуться. Тело захватывала чёртова паника, а реальность не прекращала рябить.
Помню, как подорвался с дивана, сказав, что пойду покурить. Как шатало, пока шёл на кухню. Помню распахнутую форточку, надежду, что станет легче, после того как окунусь в весеннюю прохладу. Как всё сильнее комната пыталась стискивать блядским капканом. Как подыхало периферийное зрение, как плясали перед глазами тёмные цветные пятна. Как по стенке пробирался в ванную, а после стекала по лицу и шее ледяная вода, но вопреки всему рассудок мутнел. Помню, как встретился взглядом с самой смертью на собственной груди, и глаза её пугающие… ожили. Его глаза ожили и утянули в саму бездну за собой.
Хрипеть от нехватки кислорода и судороги где-то глубоко внутри — страшно. Куда страшнее, чем отрываться от погони или бежать под звуки обстрела в ближайшее здание или окоп. Когда задыхаешься, адреналин не пробуждается в крови, нет той самой необходимой анестезии нервной системе. Есть лишь приступ не поддающейся контролю паники, врубившиеся на максимум инстинкты и разум, вопящий о том, что срочно нужно сделать всё, чтобы выжить.
Хрипеть от того, что невидимая рука пережимает глотку, при этом вдавливая всем телом в стену — отвратительно. Ещё отвратительнее то, что произошло это на глазах Софы, которая в попытках помочь начала бледнеть и плакать. Подхватывая меня у стены, когда ноги держать перестали, не понимая, что послужило причиной, кричала в трубку Диего о том, что он должен срочно приехать или хотя бы сказать, что конкретно ей нужно сделать.
Отвратительнее всего перед тем, как утаскивает во тьму, чувствовать холод, что скользит вдоль позвонков, проникает в поры и промораживает внутренности. Отвратительнее всего понимать, что плохо в тот самый момент было не мне одному.
***
Кажется, первое, что чувствую — голова раскалывается нахуй, раздражённая монотонным, повторяющимся писком приборов, и напряжением в висках, когда гудит под скальпом так сильно, что неиронично хочется вскрыть себе череп и рой скопившихся там неугомонных насекомых выпустить на волю, потому что заебали шуметь и мучить. Голова просто в ахуе, это какой-то совершенно новый уровень мигрени, потому что я сталкивался с различного рода травмами вплоть до закрытых черепно-мозговых, но, блять, настолько мою голову ещё не разрывало ни разу. До кучи ещё и стойкий, навязчивый запах спирта в носу резко и отвратительно щекочет мои какого-то хуя то ли сильно воспалённые, то ли вообще обожжённые ноздри, к которым крепится, очевидно, кислород.
Холодно — это второе. Мурашки скользят по коже неумолимо, по пальцам, слабо чувствительным и полуонемевшим, по одеревеневшей спине, по скованной шее, которая простреливает острой вспышкой боли, когда поворачиваю её в сторону. Холодно. Неприятный озноб, тот самый, который не поддаётся контролю, тот самый, что заставляет зубы стучать, отбивая чечёточный ритм. Тот самый, что, сука, нападает на моё уставшее туловище.
Сил нет.
Нет ни грамма. Меня выпотрошили, вытащив все до последнего органы из бессознательного тела. Или же какой-то уёбок сдёрнул мне скальп, вскрыл череп и через толстую соломинку высосал наполнение туловища целиком. Опустошил, не оставив ни капли ни дерьма, ни крови. Ничего. Вообще ничего.
Сил нет. Внутри чудовищная, ненормальная, аномальная лёгкость. Я прекрасно помню, как мне стало пиздецки хуёво, как пытался хотя бы частично прийти в норму, как оседал у стены, как испугалась Софа. Я прекрасно помню, как начало казаться, будто вижу его глаза, будто чувствую холод, который захватил над нами обоими контроль. Как то ли Леди, то ли Дева погладила жестокой лаской и отключила.
Сил нет. Пальцы двигаются нехотя, веки расклеиваются так же. Режет яркий свет воспалённые глаза, полосует тонкими лезвиями, слёзы выступают мгновенно, просачиваясь сквозь спутанные ресницы, сбивают чёткость фокуса, размывая картинку. Рядом кто-то есть, я ощущаю кожей чей-то внимательный взгляд, и понять, дружественно ли тот настроен, невозможно.
Сил нет. Если кто-то захочет в эту самую секунду прикончить — получится без особых проблем. Попытка выебать сикарио самого Гарсия, приближенного по максимуму и карающего от его же имени вот таким, сука, способом — чистая феерия, слагать легенды можно после со смелостью, хохот в каждом захудалом баре до самого Дуранго будет стоять такой, что начнут разрушаться стены.
Сил нет. Тело не слушается. Пульс учащается. Скрежет стула, стоящего поблизости от меня, оглушает.
— Эрик, — хриплый полустон сестры узнаваем с первого же звука, от него же я вздрагиваю. Вздрагиваю, надо сказать, позорно, несмотря на то пекло, что удалось пережить не раз в своей проклятой жизни. Вздрагиваю, и, когда её обжигающе горячая рука сжимает мою ладонь, а я, перебарывая желание зажмуриться и простонать беспомощно, поворачиваюсь к ней. Быть слабым я потерял шанс в тот момент, когда взял на себя ответственность за её жизнь. Теперь и за него. — Пресвятая Дева Мария, как же ты меня напугал.
Напугал я и себя, только об этом не стоит никому знать. И не потому, что стыдно. Потому что не поверят. Я же, блять, Ганс, тот, кто щёлкает пальцами, курком либо ножами, убирает неугодных, стрижёт бабки, точит лезвия, ухмыляется криво, помогает чинить машины и имеет определённую репутацию. Меня же не сломить. Только никому нет никакого дела, что пред лицом смерти мы все равны: страшно и маленькой девочке, что рыдает и размазывает сопли и слёзы, страшно и видавшему жизнь старику, страшно и мне. Никто перед неизбежным и необъяснимым не становится исключением.
— Сколько? — Горло дерёт наждаком, безумно хочется пить, на автомате облизываю губы, которые ощущаются настолько сухими, будто тонкая смятая бумага под языком. Привкус во рту чудовищный. Стянуло, связало, свело нахуй лицо, заставляя морщиться, а сучьи лицевые мышцы в тотальном протесте.
— Ты не приходил в себя двое суток. — Меньше, чем показалось, если судить по ощущению собственного тела. Больше, чем нормально для относительно здорового человека, которым я до недавних пор себя считал. Вероятно, зря. — Врачи никак не могли понять, что с тобой происходит, потому что ни функции мозга, ни функции тела не были нарушены даже минимально. Только формула крови, как у тяжелобольного, и падающее давление. Больше ничего. Вообще ничего. — Голос, всегда приятно и мягко ласкающий, дрожит. Глаза её, всегда горящие жизнью, сверкающие, словно само солнце, облитое шоколадным молоком, дикие, покрасневшие, абсолютно отчаянные. Сжимает мне руку до боли, хрупкая, заострившаяся, испуганная, совсем маленькая, будто случившееся её вдвое уменьшило, согнуло, почти придавило, а она храбрится и расправляет плечи. Девочка моя милая, не заслужила она тех пиздецов, что получает, она заслужила всего самого, сука, лучшего в своей жизни. А не долбоёба-брата, отсутствие семьи и бесконечные стрессы. — Ты смерть с его глазами набил. Зачем? Я тебя почти потеряла. За что? Ты подумал о нём. А обо мне? Что бы осталось у меня, если бы ты ушёл? — Честно. Вопросы сложные. Вопросы, ответы, на которые я не имею, а мозг шевелится слишком вяло. Мозг ленив и измучен, мозг, сука, болит. Вопросы страшные, правда в них сокрыта уродливая — чаши весов. Обе. Заполнены. И как бы это ни звучало, как бы ни выглядело, как бы я ни старался, они не равны. Чаша весов, где его жизнь какого-то хуя, вопреки всему перевешивает всё остальное. И мне от этого гадко и больно. Гадко, потому что так быть не должно. Больно, потому что на второй чаше она.
— Я не могу его потерять.
Не оправдание. Для неё. Для меня тоже не оправдание. Это эгоизм чистой воды, потому что я не могу представить мир, в котором нет его убийственно небесных глаз, и это абсолютный эгоизм, потому что даже не будучи вместе, даже не касаясь его губ, я не смогу нормально дышать и жить, если его не станет. Это неправильно, ненормально и не имеет логического объяснения. В глазах большинства людей это просто каприз, в глазах близких мне, в глазах любимых — это полный пиздец. Я буквально безумен и прекратил отдавать себе отчёт в своих действиях и поступках. В их глазах я сошёл с ума. И самое отвратительное в этом всём то, что они правы.
Но я не знаю, как быть иначе, перестал понимать. Одна лишь истина непреклонна — я люблю его. Люблю так сильно, что это меня разрушает, это меня меняет. Выцветаю, сбрасываю кожу, сменяя оттенки. И это нахуй насилует, ломает, вскрывает по-живому. Но хоть как-то минимально бороться с чувствами не хочу. Бороться с ними не могу. Принимаю их, вопреки всему, даже понимая, что между нами так много дерьма скопилось, которое растаскивает по разные стороны, что может всей жизни не хватить, чтобы эти огромные кучи обойти. А их ведь не перелететь, не перепрыгнуть.
— Я бы хотел его не любить. Так было бы проще, — говорить тяжело даже после нескольких глотков воды, которые она подаёт мне в высоком прозрачном стакане. Горло болит, болит голова, болит всё тело, но скорее из-за того, что пролежал слишком долго в одной позе, а не потому, что что-то серьёзное с моим туловищем приключиться успело.
Попытка сесть успешна. Лёгкое головокружение сразу же исчезает, дышится легко и свободно, ничто не сковывает грудь, ничто лёгкие спрессованной ватой не забивает. Сдёргиваю блядски раздражающую прищепку с перегородки в носу. Тру глаза руками, осматриваюсь вокруг, понимая, что в довольно знакомой мне клинике нахожусь, замечаю тень за дверью, догадываясь, что Диего стопроцентно выставил тут удвоенную охрану, потому что одно дело — понимать, что на груди моей тату, которое связало с Филом крепче каната, а другое — позволять скептику искать куда более реальные, хотя скорее логичные варианты ухудшения моего состояния. В конце концов за долгие годы и в картеле, и бок о бок с Максом нажить врагов я успел себе немало. Прихлопнуть, пока я частично разобран, мог бы захотеть и рискнуть, если не каждый, то многие. Раз на то пошло, буквально все считают, что именно от моей руки почил Морозов, а у него влиятельных друзей было немало.
Попытка спустить ноги с кровати заканчивается тем, что от моей спины отклеивается какой-то датчик и начинает голосить как ебанутый прибор, который фиксирует сердечный ритм, сатурацию и давление. В палату сразу же врывается взъерошенная медсестра, нервно оглянувшись на стоящего в дверях в привычном тотал блэк Альвареса, который, заметив мою рожу, слегка прищуривается, а после тянется к телефону, и догадаться несложно, кому сию же секунду позвонит.
Догадаться несложно, кому хочу позвонить я. Настолько сильно хочу, будто внутри всё жгучим перцем припорошено, обжигает чувствительные, воспалённые органы и мучит. Под скальпом настырно зудит мысль, что мне необходимо узнать, как он… Что конкретно произошло, раз меня так разъебало, а то, что причина Фил, я не сомневаюсь ни на миг.
Телефон же в руке оказывается спустя пиздецки долгие полчаса, которые кажутся вечностью. Полчаса, в течение которых невролог проверяет рефлексы моего организма, реакцию зрачков и проводит прочие тесты. У меня берут свежие анализы, делают замеры температуры и давления, слушают лёгкие, расспрашивают до мелочей об ощущениях и собственной оценке самочувствия.
Хочется в душ, но я упорно жду, когда из палаты съебут все, кроме сестры, и набираю желаемый номер. Мне похуй, что стоило бы сходить в туалет, после того как из члена достали сучий катетер. Похуй, что нужно поесть, повторить снимки, нормально одеться, а если хватит сил, то и принять душ. Похуй на всё, даже на лёгкую дрожь в пальцах, которые сжимают мёртвой хваткой телефон, словно он — единственный шанс в этом ёбаном мире выжить. Похуй, что в венах стынет кровь, потому что сковывает от глубинного страха, граничащего с ужасом, что пока я в отключке был, Фила могло просто не стать.
— Привет, брат, — выхрипеть Максу удаётся с трудом, першение перехватывает неумолимой хваткой, в спазме сжимается горло, и я начинаю, как сволочь, кашлять, даже не слыша, каков был его ответ.
— Живой? — серьёзность его тона мне не нравится. Нотки тоскливые, насквозь прошитые переживанием. — Испугал, пиздец.
— Живой, сижу, дышу, обоими глазами смотрю, своей же рукой телефон держу. Сложило у стены, как блядскую книжку, пополам, вырубило к хуям. Видимо, стоит почаще спать и побольше есть. А то батарейки не вечны. — Вместо кричащего в голове «как он?». Вместо паники и вопросов о том, какое у Фила состояние. Отсрочив неизбежное, радуясь, что Макс пусть и не слышится радостным, но вряд ли он был бы так же адекватен, если бы что-то откровенно хуёвое случилось.
— Исполняете вы, конечно, просто пиздец. Оба. Один упал — упал другой. Расскажешь, что за цыганские фокусы? — Упал… От самого слова бегут мурашки обильно, и дрожь по мне прокатывается слишком, красноречиво очевидная. Софа, внимательно наблюдающая, прикладывает руку к моему лбу, видимо, подумав, что у меня озноб и возможна лихорадка, пусть пятью минутами ранее температуру уже как бы успели измерить. У её страха глаза не просто велики, они огромны. Она цепко выискивает ответы, не скрывает, что боится, а я нихуя сделать не могу.
— Где и почему он упал? — Остальное я успею рассказать потом или не расскажу никогда, ведь не каждый поймёт истинное значение того, что я совершил в доме Аниты. Не каждый примет как факт, что подобное в принципе возможно. Не каждому поверить дано. Или же не каждому стоит.
— Эпилептический приступ, — прокатывается в моей голове эхом. Мозг сразу же рисует картинку конвульсий, пены, сочащейся между бледных губ, закатившиеся глаза. Сука… Сажусь ровнее, тянусь за стаканом воды, выпивая остатки залпом. Воды, а хотелось бы виски. Потому что становится от вновь проснувшейся внутри паники сложно дышать. — Если помнишь, ещё зимой, после того как вы поплавали в озере, врач в клинике говорила об его обследовании, говорила уже во второй раз, кстати, о вероятности подобного расклада. Я же не разбираюсь нихуя в терминологии, в медицине в целом, потому информация пролетела мимо, важнее были текущие проблемы, а вероятности… это такое. Или ебанет, или нет. Варианта всего два. И вот. Ебануло.
— Пиздец, — выдыхаю, покусывая слегка онемевшие губы, игнорируя набатом хуярящий в виске пульс. Тикает, как чёртова бомба. Тикает и болит, словно сраный нерв в сраном зубе. Словно блядское сверло кто-то, взяв перфоратор, мне вгоняет да поглубже, в сучий череп. Ввинчивает шурупы, а после сжимает-сжимает-сжимает. — Как он? — Замечаю, что дёргаю ногой, только когда Софа кладёт на неё свою руку, останавливая. И сложно сказать, пытается ли она меня понять или же осуждает. Сложно думать о чём-либо вообще, пока где-то там он… борется и страдает. А я здесь.
— Лучше, чем было, хуже, чем хотелось бы. Кровь у него дерьмо, в неё будто ублюдки нассали. Формула скачет, как сумасшедшая, только удаётся выровнять гемоглобин и сахар, как они снова идут вразнос. Лейкоциты, хуициты, то в пределы входят, то танцевать танго начинают. Кто ниже, кто выше, кто в блядский отрыв. На лечение сраная опухоль по-прежнему не реагирует. Ему же тяжело и сложно. Теперь ещё и противосудорожные прописали, чтобы приступ не повторился. Лежал в реанимации сутки, вот обратно перевели. А я пытался дозвониться до тебя почти сразу, звонил-звонил… а ты, оказывается, в те же небесные дали за ним полетел. — Ладно, ничего критического не случилось, это хорошо. С этим можно работать. Массирую висок, надавливая пальцем, думаю, как бы так изъебнуться, чтобы покурить дали, и всё же стоит сходить в туалет. Но когда встаю с кровати, голова сразу же кругом идёт, пусть и несильно. — Варианты заканчиваются, пробуем очередной протокол, обезболивающее поменяли, оно, в том числе, могло спровоцировать приступ. Онколог советует работать с психологом. Я ему подобное предлагать пока не хочу, расшатывать и без того нестабильное состояние после смерти отца — долбоебизм чистой воды. Он и без ёбаных мозгоправов письмо Весте уже написал, попрощался. Он попрощался, Эрик, понимаешь? Это нихуя не шутки. И врач говорит, что одна из побочек тяжёлых препаратов — депрессии и суицидальные мысли, а он измучен. И я не знаю, чем ему помочь. Я не знаю как. Я постоянно рядом, но одного меня становится мало. Ты нужен ему.
— Меня не выпустят в ближайшие несколько дней, даже если я сильно захочу. — И напротив стоит с каменным лицом, но с горящими глазами основная из причин, почему бежать из клиники я не могу. Не буду бежать. Она и без того настрадалась.
— Я знаю. Я понимаю. Но хочу, чтобы ты меня услышал, пусть лезть я во всё это и зарекался. То, что он крыса по законам картеля, по законам, по которым ты всё ещё живёшь, вопреки тому, что на базе мы годами стояли плечом к плечу, не должно встать между вами. Я понимаю, что школа жизни у тебя была суровой, что ты не блядский принц с золотой ложкой, что пробирался с самых низов, умудрился вырваться там, где другие бы сдались и сгнили. Но, блять, Ганс, ты не посмеешь этого сделать, ты не позволишь законам Синалоа стать его палачом. Если действительно любишь и согласен жертвовать многим, тогда ничто не может быть важнее… пока он на одной из чаш весов. Ты не каратель, не сикарио, не правая рука главы картеля, блять… только не с ним. Всё это дерьмо было слишком давно, ты его тогда даже не знал, ты и со мной был мельком знаком. Он был исполнителем, мы оба были исполнителями. Ты Морозова сам убил, монстр правосудия накормлен, пора успокоиться. Уродливо всё получается, больно, но по-другому ни у кого из нас почему-то не выходит. И он не скажет этого прямо, но ты нужен ему. Вопреки всему, что между вами и вокруг вас уже успело случиться, перед лицом смерти, что нависает над ним, как хищная птица — она уже смотрит на него. И ты должен быть здесь. Мне не справиться одному. Не от меня он спасения ждёт, он меня от себя всеми силами отрубает, потому что готовится уходить.
— Блять, — срывается с губ, Софа становится всё больше похожа на фурию. Смотрит пронзительно, готова, видимо, к дверям отходить, чтобы, в случае чего, не выпустить. А меня полосует понимание, что в глазах Фила я — убийца родного ему человека, он же в моих — предал всё, во что я когда-то — да и сейчас — верю. Это непреодолимой высоты стена. Могла бы быть с кем-то другим. С ним стены рушатся. Перед страхом потери и мощью моих чувств стены не выдерживают.
— А Диего держи на привязи, он заебал. Одно дело, угрожать мне, пытаться отобрать базу и выёбываться. Но угрожать Филу и приходить, звонить и грозить хуйнёй моей семье — это пиздец. Я не посмотрю, что он близок тебе, я его уебу, если с Сашкой или отцом что-то случится. Если что-то случится со Святом или Филом — тоже, не раздумывая, как его уебу, мне будет всё равно, что станет со мной после.
Блять два раза. Диего. Хочется застонать, а ещё головой об стенку побиться, потому что это уже не смешно. Его агрессия, его ненависть, его удушающая забота, его страх за меня выходит за границы допустимого. Он вредит себе же, оголяя слабое место, уязвимое место, ставя тем мишень и мне на спину, и себе. Долбоёбы, прознав, что я не просто его карающая рука, могут этим воспользоваться. Если не начали уже. И ведь годами наша связь меняла глубину, годами мы были близки, но не очевидны, а теперь… всё как на ладони. Наша долбаная связь, наша дружба попросту на виду.
— Я тебя услышал, Макс, — выдыхаю, двигаясь к туалету, вспоминая, что там же должен быть душ, оглядываюсь в поиске вещей, подхватываю то, что Софа подаёт, поняв и без слов, что мне сейчас нужно. — Мне нужна пара дней, чтобы всё устаканилось. Препараты, скорее всего, привезу сам.
— Береги себя, иначе пиздец.
— Береги… — начинаю, а он выдыхает шумно, заставляя заткнуться, но не закончить «его».
— Я понял тебя. — Не даёт озвучить, быть может, и правильно. Нам обоим понятно, о чём идёт речь. Обоим говорить о состоянии Фила тяжело. Любить его тяжело. Не любить невозможно.
Душ принять удаётся без эксцессов, не успеваю я переодеться и выпить чай со скудным, но горячим обедом, как в палату врывается Диего. Взмыленный, словно он сюда бежал километры. На лбу вена пульсирует, глаза горят, как у гончей из преисподней, смотрит, буквально сжигая меня на месте, и если бы мог — оставил бы кучу пепла. А у меня поперёк горла встает блядский глоток, который едва проталкиваю. Выпрямляю спину до хруста позвонков, сузив глаза и подобравшись, потому что в подобном состоянии он невыносим. Потому что слабым быть я могу — с ним могу, как оказалось — и именно мне, мне, единственному, он это позволит и простит, но перебарщивать не стоит. Будут последствия. Возможно, неожиданные. Но гарантированные. И надо бы Софу подальше отправить, потому что придурок планирует стопроцентно хорошенько поорать. И орать, сволочь, будет громко, упрекать и обвинять сильно, возможно, ставить условия, скорее всего, даже её приплетать, чтобы я, мол, одумался. Для более сильного эффекта, чтобы придать весомости и убедительности словам, требованиям, просьбам или того пуще — приказам. А ведь он может. Просто приказать может. Выше ведь в цепи стоит. Блядски сильный, блядски авторитетный, блядски опасный хищник.
Диего — синоним сложного разговора. Разговора невыносимого. И мне хочется сразу же, как чёртову кроту, под землю зарыться и притихнуть на время. Не потому, что страшно. А потому, что в мозг не хочу быть жёстко выебан. А ведь неизбежно.
Диего, даже видя меня в состоянии, всё ещё далеком от нормы, начинает наступать.
Диего — блядский бульдозер, и его не остановить.
— Я срежу ублюдка с твоей груди. — Напирает, будто таран, а я стою на месте, пусть отойти от него, как от огнедышащего дракона, стоило бы. — Я, блять, его самого, сука, зарежу. Вырежу с этой земли, как раковую опухоль, чтобы даже мокрого места от блядской дырки не осталось. Сердце его крысиное вырежу.
— Моё тоже вырезай, — спокойно отвечаю, чувствуя, как до меня его пряный запах доносится, как ещё сильнее начинает болеть голова. — Органы вырезай. Он на каждом внутри поселился. А лучше — сразу убей, станет проще. Тебе. Возможно, станет проще и ему. Анхелю станет проще. Всем, — продолжаю так же, без эмоций, так, как бесит его больше всего. Так, как не стоило бы, видя, что он и без того сейчас взорвётся, так, как не стоит никогда, если хочешь идти на мировую. А я не иду. Я заебался объяснять то, что контролю не поддаётся. А он заебал давить. Наседка ебучая.
— О, нихуя подобного, я лучше тебя, как сраного пса, на цепь посажу. Увезу на край ёбаной вселенной, запру как в будке собаку. Питомца себе, мать твою покойную, заведу. Можешь рычать или гавкать, даже кусаться, если получится. Я тебя, ублюдка безголового, себе целиком заберу. Буду кормить и, раз уж так сильно хочется, трахать, раз тебе теперь без мужика никак, и ты с ума сходишь.
— И чем ты лучше сделаешь в этом случае?
— В этом ёбаном случае ты будешь жить! А я не буду, нахуй, сидеть под твоей палатой и думать: мне пора для тебя венок заказывать и место на кладбище или ждать, когда твои ёбаные глаза откроются, и лично уебать?!
— Так уеби и успокойся уже, — выдыхаю практически в губы напротив. Он успел подойти так близко, что я вижу лопнувшие капилляры внутри его блядских глазных яблок, которые в прошлом кипенно-белые, стали в разы мутнее, ещё и красным расчерчены. Он так близко как никогда, пожалуй, хотя, наверное, раньше я просто подобную близость не замечал. Или игнорировал, или не принимал во внимание, не придавал этому никакого сраного значения — не имело оно подтекста. Не имело, блять. А теперь имеет. И Диего настолько кричаще явный, что я в полнейшем ахуе. Настолько сильном, что от шока не могу даже нормально на его слова среагировать. И что с этим делать — я без грёбаного понятия. Потому что Диего и чувства — вещь несовместимая и откровенно страшная. Я помню, как его носило, когда девочка, что в сердце ему запала, от наркотиков упорхала на облако. Как он сгноить хотел всех и вся, а ведь толком и не любил. Близкой была, постель грела, но женой бы не стала никогда. А тут налицо помешательство, пусть и не равное моему, но я угадываю оттенки. Оттенки, с которыми не в силах был справиться сам. И не справился в итоге. Оттенки, которые пробудились внутри не к нему. Они целиком посвящены Филу.
Блядский боже.
— Если бы я мог, своими же руками взял бы и уебал, — шипит на грани слышимости, глядя мне в глаза пронзительно, убийственно, показывая свою слабость, не пытаясь отгородиться, а после промаргивается и кривится. Кривится, словно ему напихали полный рот горькой, как сама жизнь, полыни, затолкали в глотку её. А я понимаю, о чём он. Я представляю, как его ломает. Я знаю, что это такое, какими разрушительными становятся непрошенные эмоции, чувства, которых ты не хотел, которые ты бы с радостью внутри в зачатке прикончил, но хорошо ли, плохо ли — слишком поздно глубину вырытой собой же ямы распознаёшь. Я, блять, его понимаю, я понимаю… Всё понимаю, только сделать с этим ничего не могу. Потерять Диего категорически не хочу и не могу. Он мне братом стал, в настолько тёмные времена находясь рядом, порой на буксире следом таща, что остаться порознь, как разлучить однояйцевых близнецов. И ведь с годами дружба эта аномальная крепнет. Понимание друг друга крепнет, крепнет и принятие. Мы так много прошли вместе, что потерять его я не могу себе позволить. Пусть и ушёл когда-то из Синалоа, но я не уходил никогда от него. По первому зову срываясь и помогая с любым видом дерьма, не боясь пачкать руки в крови. Он отпускал, он молчал порой месяцами, он мог делать вид для всех, что мы совершенно чужие, что я просто печальное эхо «однажды Синалоа — всегда Синалоа». Мы ссорились так мощно, что исчезали, разбегаясь в разные стороны. Но он ни разу меня не бросал. Наказывал, потому что обязан был, возмущался, орал, угрожал, но следом шёл или на себя тянул. Я не представляю собственную жизнь без его участия. Я пиздец, насколько буду раскрошен, если его не станет. Это как потерять кусок себя, как лишиться остатков семьи, что со мной с истоков. Потому что Макс и Алекс близки и понятны, они мной приняты, я принят ими. Но состав крови у нас именно с Диего один. Именно он способен рассмотреть меня до микротрещин, варящийся в том же котле, что и я. Я люблю Макса и Алекса, но они не понимают даже половины блядских подводных камней картеля, они не видели всё это изнутри. Они — другой оттенок тьмы, они — другая сторона теневой медали, они просто другие. Не лучше, не хуже. И точно так же свои. — Видеть тебя такого не могу. Тень, сука, без жизни. Ты ходишь и дышишь, моргаешь, разговариваешь, но выглядишь как призрак. И если будешь исполнять по полной — заберу, запру где-нибудь, нахуй, похуй будет на то, как будешь сопротивляться и орать, но подохнуть я тебе не дам, я скорее позволю подохнуть ему. Я приму в этом непосредственное участие и сделаю это с улыбкой удовлетворения.
— Это то же самое, брат, — покачиваю в отрицании головой. — Я или он, Диего. В любом случае ты получишь мой труп. Вопрос лишь: физически или морально? Его смерть меня прикончит. Ты же знаешь это, ты же видишь, прекрати делать вид, словно всё понятно и просто. Здесь нет ничего простого и понятного.
— Заебал, как же ты заебал. Как же ты меня выворачиваешь наизнанку. У меня седых волос прибавилось из-за тебя. Я перестал нормально спать, жить нормально. У тебя самого вон все виски серебром разбило. Тени под глазами с мой кулак, выцветаешь, становишься весь, сука, чёрно-белым. Во что ты превращаешься, идиот? А?
— А ты? — Простой вопрос. Слишком простой. Или наоборот — невероятно сложный, потому что он сопротивляется, потому что видно, как борется, потому что видно, как ломается. Всё понимает. Сделать же нихуя не может. — Я люблю его. — Отравленные слова, они словно дымка проникают от меня в него, впитываются его порами, а глаза становятся ещё глубже и болезненнее. — Люблю и не могу ничего с этим сделать. Ты или оставайся рядом и смирись, или наши пути расходятся. Диего, я не стану тебе мешать. Я никогда против тебя не пойду, ты и сам это знаешь. Но я не могу прекратить закрывать его, защищать, беречь и хотеть. Я не могу. Если сможешь от всего этого уйти ты — уходи. Я тебя точно не стану удерживать рядом.
Хватка на горле сильная. Пальцы его сжимают умело, сжимают правильно. Захват, которому учились мы оба когда-то давно. То, как ложится выше кадыка два широко расставленных пальца, как фиксируют, заставляя задрать подбородок выше, как остальная часть ладони на горло давит, глотать мешая, комфортно дышать тоже. Сжимает сильнее-сильнее-сильнее. Сжимает и смотрит в меня так, как никогда. Глубоко. Глубже, чем хоть кому-то в моей жизни, хотя бы единожды требовалось. Что рассмотреть пытается — я не понимаю, но руки его отрывать от себя не пытаюсь. Отходить тоже. Позволяю всё, что бы ни задумал, если это облегчит его агонию.
Хватка на горле слабеет, Диего вздрагивает, когда понимает, что ладонь ползет выше… на челюсть… обхватывая… А болезненный, уязвимый, жуткий взгляд с глаз моих смещается. Вздрагивает, потому что оголяется весь чёртовым проводом, оголяется и искрит, будоража меня до невменяемости дикостью происходящего. Потому что с ним всё это — аномальщина, ненормальное дерьмо, пугающее. Я прекрасно слышал фразу о том, что запрёт и сам трахать будет. И как факт секс не пугает совершенно, пугает смысл, в слова вложенный. Пугает, кем оно сказано. Пугает, потому что для него это вещь омерзительная. Пугает, потому что личность его непозволительно крошить. Он должен быть монументальным, сука, каменным и непоколебимым. Тем, кого если и разрушать, то точно не чувствами к близкому другу, некровному брату.
— Какой же ты долбоёб, Эрик. — Лучше бы орал. Потому что когда кричит — спорить хочется. Что-то доказывать, посылать, в конце концов, а когда он вот так открыт и как на блюдечке — это дико. Рот спаивает намертво. — Долбоёб, — повторяет и не в глаза смотрит, а лучше бы в них. — Долбоёб, сука, — отпускает резко и сам же отшатывается. В два шага отходит, а грудина его вздымается рывками, будто он стометровку пробежал в рекордные сроки, шумно дышит. Софа же в шоке, всё это время сидит на стуле у кровати, как маленькая, слишком маленькая жемчужная бусина, молчит.
Дверь закрывается тихо, хоть я и думал, что он хлопнет ей истерично, заберёт верную псину — Альвареса, вместе с остальными, кто рассыпан, как бисер, по территории, и демонстративно свалит. Имеет право. Я бы, возможно, так и поступил. Но реальность оказывается иной: Альварес за дверями стоять остаётся, по периметру по-прежнему куча людей. Ощущается, что изменилось многое, по факту — не изменилось вообще ничего, кроме и без того известной мне истины, что природа отношения ко мне Диего претерпела метаморфозы. Его взгляд у Аниты об этом прекрасно говорил. Он же скрывать даже не пытался.
Дверь закрывается тихо. То, что Гарсия отправляется на родину решать дела, не убрав от меня своих лучших людей, громче его красноречивого «долбоёб» говорит. Многозначительного и несущего километры смысла. Только думать обо всём этом я пока не готов. Думать об этом в данную минуту я не вижу смысла. Думать об этом не хватает моральных сил.
***
— Неужели ты действительно думал, что стоящие на каждом углу псы Гарсия смогут скрыть тебя от меня, если я захочу поговорить вот так, лицом к лицу? — Интересный вопрос, потому что я не думал о нём вообще. Заходя в блядский кабинет МРТ, чтобы пройти очередное повторное обследование, потому что лечащий врач уже которые сутки кряду не понимает от слова совсем, что же послужило толчком для непродолжительной, но отключки сознания. Не бывает так, чтобы внезапно человек впадал в кому. Не бывает. А я упал. Татуировка ему точно объяснения не даст. А я пытаться убеждать кого-либо в аномальности происходящего не планирую. Хотят обследовать? Пусть обследуют.
— Я не думал о тебе вообще. — Понимаю, что из комнаты я вряд ли в ближайшее время выйду, потому что мне сделают МРТ. Хочу я того или нет. Как и мозг, собственно, вскроют. Не зря же Джейме проделал весь этот путь, чтобы лично повидаться.
И как-то так вышло, что каждая наша встреча сопровождается нешуточным пафосом: то я шкатулку слушаю и своего рода тест прохожу, то доктора пытаю, то теперь вот — обследование внеплановое. С братом ирландца, как с нормальными людьми, к которым он явно не относится, не получается. С ним не хочется ни молчать, ни говорить. С ним нихуя вообще не хочется, и тот слабый интерес, что он вызывал, та лёгкая вспышка любопытства — на расстоянии затухает. Без подпитки этот костёр не горит вообще, он и с ним-то в предельной близости с трудом разгорается.
— Как так вышло, что никто не нападал, никто не пытался навредить, никто и близко не подходил, и физически ты, по крайней мере внешне, не пострадал, но находишься здесь? — Нет ни тени веселья в прозвучавших словах. Нет ни привычного уже (что удивительно, но действительно привычного) полуоскала вместо улыбки, нет хитрой тени на его лице, нет блеска в глазах, полубезумного. Есть цепкость и холод, есть какой-то абсолютно незнакомый мне оттенок заинтересованности. Неуместной, надо сказать.
— Как так вышло, что тебя это каким-то боком вообще касается? — приподнимаю бровь, осматриваясь и подойдя к широкой кушетке, присаживаюсь в ожидании начала процедуры, только персонал ко мне не особо спешит, копошась за тонированным стеклом.
Напрягает ли Джейме меня? Нет. Отторжения, отвращения, а тем более ненависти его блядски выёбистая фигура не вызывает. Меня в его сторону абсолютно полностью выключило. Любая эмоция развеивается, как сигаретный дым, который, едва срываясь с губ, кажется осязаемым концентратом, но стоит лишь пройти всего-то паре секунд, как исчезает, один лишь запах говорит о былом существовании. И если хочет настырный ублюдок ошиваться вот так, под боком, непонятно ради и во имя чего, то пусть ошивается, может, в таком случае меньше вреда будет кому-либо нанесено, пока он на моей фигуре цепкий фокус держит.
— Я заинтересован.
— В чём?
— В ком, — поправляет с лёгким прищуром, но эмоция смывается с его лица стремительно. Плотная нечитаемая маска застилает обострившиеся черты. Наполняет глаза пустотой. — В тебе, — звучит следом, заставляя меня приподнять вопросительно бровь. Ибо… что? Я вам, блять, Елена Троянская, золото инков или что? Что за наплыв двусмысленного интереса со всех сторон? Что-то я не припомню, чтобы до Фила на меня мужской пол засматривался, а тут одно ошеломительное открытие за другим. — Как минимум хочу понять природу твоей внутренней силы и магнетизма. Почему на первый взгляд ты кажешься типичным, самым обыкновенным, даже непримечательным. Почему создаётся ощущение обыденности, заурядности, усреднённости — я не знаю, какое слово будет более подходящим, — но когда всматриваешься пристальнее и глубже, всё начинает играть удивительными красками. Ты — бриллиант среди людей, твой внутренний огонь скрыт от чужих глаз под толстым слоем спокойствия и даже отрешённости. Ты — что-то монументальное. Твоя верность имеет настолько странную природу, что я не могу тебя разгадать, как ни пытаюсь. Имея огромную власть над одним из глав самого Синалоа, ты при этом совершенно ею не пользуешься. Умудряешься лавировать на границе криминальных миров. Из тени переходишь в полутень, а после обратно. Это уникально. Ты — уникален. Я не могу тебя понять. Но понять очень хочется.
Ого, какой спич. А эмоций-то сколько. Смотрит, стараясь проникнуть то ли во внутренности, то ли прямиком в мозг. Внимательно смотрит, а я настолько заёбан, что думать — какого хуя тут происходит? — просто не хочу. Удерживаю этот сканирующий взгляд. Джейме, очевидно, ждёт ответа, подсказки, что подтолкнёт к разгадке: как же так вышло, что я стал исключительно дорог Диего? Он ждёт, а мне сказать ему нечего.
— У тебя ведь не было примера для подражания. Рос без отца, мать зарабатывала гроши — жил на помойке, по сути. Сестре себя посвятил, заменил ей семью. Слишком рано оказался вмешан в дела картеля, при этом умудрился своими силами вскарабкаться едва ли не на вершину. Заслужил и репутацию, что идёт далеко впереди тебя, и уважение, своего рода признание — внимание самого Гарсия. Вырвался из жёстких рамок Синалоа, оказался рядом с Лавровым бок о бок, и снова встал по правую руку. И пусть Фюрер теперь слабее полудохлой собаки, в своё время он блистал. И даже крысу ты покорил. Всех, чёрт возьми. Как?
— Рылся в моём прошлом? — Ответов он от меня сегодня точно не получит. Давать ответы на любые вопросы, кроме физического самочувствия, попросту не хочу. Он это видит. Странно было бы, если бы, всматриваясь настолько пристально, пиздец насколько очевидную истину — с его-то проницательностью — не рассмотрел.
— Его работа? — смотрит на мою шею, резко меняя тему, и я автоматически накрываю незаживший укус рукой. Все оттенки от фиолетового до жёлтого расползтись успели вокруг стянувшихся мелких ранок от зубов. Метка, которая значит для меня куда больше, чем может кому-либо показаться, приятно греет, словно клеймо, что кричит о небезразличии того, кто сейчас далеко, но, даже находясь в сотнях километров, вот таким образом как никогда близко. И отвечать я снова не планирую. Ответ ему в данном случае и не нужен. — Предлагаю удовлетворить любопытство друг друга. Взаимно удовлетворить. Тебе ведь нравится взаимность, Эрик?
— А кому нет?
— Не знаю, за Морозовым же ты и без неё по пятам ходил. Может, ты мазохист? Не отвечай. Предлагаю вот что: я отвечу на любой из твоих вопросов, отвечу честно и прямо, что бы ты ни спросил.
— Даже номер твоего Швейцарского счёта с паролями?
— Даже его, — впервые усмехается, откидывается в кресле и склоняет голову. И самое явное в нём, кричащее и бросающееся в глаза — порода. Каким бы он ни был ублюдком, в его крови прослеживается древний род, это написано на его чёртовом лбу. — Вопрос за вопрос, ответ за ответ. Всё что угодно. Но ты скажешь мне, чем твою преданность заслужил Гарсия. Заслужил твою исключительную, абсолютную верность. И то же самое в отношении Лаврова.
Пиздец. Его, конечно, разочарует то, что он услышит, но я решаю попридержать коней и использовать выпавший шанс во благо. Получить информацию напрямую от него — довольно ценный дар. Глупо было бы упускать возможность:
— Почему ты воюешь с братом?
— Начинаешь с самых сложных вопросов?
— У меня он один, если я правильно понял условия, — хмыкаю, складывая руки на груди. — И ты не говорил, что есть темы, которые затрагивать не стоит.
— Что ты знаешь об аристократических семьях Ирландии, Италии, Англии?
— Выживших и действующих? Или тех, что были в прошлом? Насколько я понимаю, теперь короли, принцы и прочие монархи имеют голос в разы слабее действующего президента, который, в свою очередь, многое согласовывает с официальной военной структурой. Потому от аристократии остались пафос, звучные имена и внушительные счета.
— Не совсем так, — морщится немного. — Королевские семьи, может, и имеют меньше влияния, чем официальная власть, но в решении глобальных вопросов они принимают активное участие, в том числе способны своими голосами склонять чашу весов в пользу кандидатов на пост первых лиц. Монархия хоть и кажется атавизмом, но имеет множество преимуществ, помимо очевидных: территории и огромных денег.
— Экскурс в историю и политологию? Как это касается того, что ты воюешь с кровным братом?
— Напрямую, на самом деле. Слышал об одной из трёх королевских семей — О’Коннор?
— Мельком. — Честно говоря, никогда не вникал в дебри сложно устроенной власти некоторых стран и попросту пропускал информацию мимо. У нас в Мексике на королей было глубоко похуй: картель имел власть настолько мощную и силу настолько всеобъемлющую, что затыкался буквально любой вплоть до главы якобы официальной структуры.
— Джеймс О’Коннор — настоящее имя моего брата, официального посла самого короля. Он играет важную роль и на родине, но при этом наглеет до такой степени, что сбрасывает большую часть своих обязанностей на кого угодно, только бы не выполнять самому. Пост даёт ему безграничные преимущества. В то время как он использует их лишь для личных эгоистичных нужд.
— А ты, стало быть, патриот? — приподнимаю бровь, пытаясь понять: в нём говорит зависть, злость или ущемлённая гордость? И это довольно сложно, потому что выглядит Джейме нечитаемым. Мрамор его лица не даёт определить эмоции.
— Я — ублюдок, лишённый фамилии уёбком-отцом, который решил опрокинуть нас с сестрой в угоду единственному сыну от почившей законной шлюхи-жены. Потому всё, что имело в своё время семейство О’Коннор: владения, копившиеся веками, деньги на семейных счетах, бизнес, власть — всё перешло в руки наследничку просто потому, что он рождён в официальном браке. В то время как мы — нет. Потому и остались ни с чем.
— И какую фамилию носишь ты?
— Мур. Мать была родом из Дублина, там эта фамилия встречалась чаще остальных. И воюем мы не столько за наследство, сколько из-за унижения, которое пришлось пережить нашей матери, моей сестре и мне. Воюем, потому что две трети активов принадлежат по праву нам. Нам хватило бы даже одной из частей, если бы он отдал её добровольно, попытался договориться вместо того, чтобы кривить своё пафосное лицо, считая себя королём мира. Чёртов O’Коннор сам виноват в том, с чем столкнулся в итоге.
— Ты говоришь, что главное в вашей войне не наследство, однако одна из причин в том, что он забрал себе всё.
— Дело не в деньгах, а в отношении.
— То есть если он придёт к тебе и попробует наладить связь, ты внезапно воспылаешь родственными чувствами, пойдёшь на контакт, и дерьмо прекратит литься со всех сторон?
— Он не придёт, мы ему не нужны. И время, когда мы могли решить всё мирно, прошло. Но хватит об этом, я ответил тебе. Теперь ответь мне ты. — Сказать бы ему прямо в лицо, насколько он проебался, задав этот вопрос, потому что всё проще простого, ответ состоит из шести проклятых букв. В отличие от истории его семьи, мне рассказать ему толком нечего и секрета особого здесь нет.
— Любовь, господин Мур, мой ответ — любовь. Я люблю Диего, совершенно не так, как ты можешь подумать. Он стал мне братом, он стал мне семьёй, а семью я не предаю.
— А как же Лавров?
— Ответ тот же, — пожимаю плечами и встаю, курить хочется просто пиздец, переварить полученную информацию и вырвать себе несколько часов покоя. Высыпаться удаётся с трудом, постоянно что-то выдёргивает меня из небытия: стоит сомкнуть глаза, не проходит и получаса, как я снова встаю. Мне неспокойно. Неспокойно настолько, что хочется, вопреки обещанию сестре, тупо сбежать в аэропорт и улететь в Берлин, просто чтобы увидеть его и убедиться, что он в порядке. Только уйти мне Джейме почему-то не даёт, и виной тому не беспокойство, что я фактически отказываюсь проходить обследование из-за того, что заебался ждать — Джейме оказывается в два широких шага критически близко. Мне бы пошутить на тему того, что всем внезапно стало в кайф проникать в моё личное пространство и настырно его нарушать, но решаю язык прикусить и хотя бы на метр расстояние увеличить.
— Чем я могу тебе помочь? — Что? Не понимая сути, всматриваюсь в заострившиеся черты лица напротив: тяжёлый взгляд, немой вопрос, который мерцает и бросает блики в широкой точке зрачка, словно от пламени свечи. — Что я могу сделать для тебя? Меня так давно ничто не интересовало до такой степени, что чертовски обидно будет это потерять. Живые эмоции потерять. Я хочу помочь. Просто так. Безвозмездно.
— Исчезни, — выдыхаю просто и прямо. — Центр не ваша песочница, не блядская шахматная доска и не сцена театра. Вы уже наигрались, вам ведь всё равно, на какой территории отношения выяснять. Свалите нахуй, дайте нам жить спокойно. Хватит уже последствий. Вы причинили вред дорогим мне людям, я наблюдать за их страданиями и разрушением не хочу. И если ты действительно хочешь помочь — уходи, не просто из клиники — из города.
— Я уйду, если ты пообещаешь, что всегда получу ответ, когда захочу позвонить и поговорить.
— Зачем тебе это? — Я не могу понять. Я, блять, пытаюсь. Я так сильно пытаюсь понять: какого дьявола он ко мне прицепился? Но что бы ни извергал его рот, ответа по-прежнему нет. Ответа не существует. Эта настырная сука королевских кровей липнет как ёбаный банный лист к моей заднице, а я не нахожу объяснения, хотя бы отдалённо логичного. Нет его. Нихуя нет. И это ненормально. Абсолютно ненормально. А ещё я подозреваю, что если Диего узнает — будет пиздец.
— Пообещай, Эрик, и уже завтра в Центре от меня не останется и следа.
— Так просто уйдёшь?
— Раз это то, что я могу для тебя сделать — да.
И самое удивительное в этом всём, помимо услышанной от него информации — Джейме не врёт, он действительно уходит, и не только из клиники, но и из самого Центра.
***
После разговора с Диего проходит три дня, в течение которых от него не слышно ни звука. Не впервые у нас перерывы в общении, но впервые, пожалуй, когда кто-то один находится пусть и не в критическом состоянии, но и не полностью в норме. Дружба с Гарсия давно показала, что порой стоит в разные углы разойтись и продышаться, чтобы избежать ухудшения отношений и бесконечных выяснений, которые лишь изматывают обоих. Дружба с ним показала, что тотальная тишина — попытка справиться с тем, что изнутри разъёбывает. Но в такие периоды со мной всегда хотя бы кто-то выходил на связь, просто чтобы понимать, даже без личного контакта, что оба целы и невредимы. Да, в случае с Джейме вышла осечка, но и Джейме не рядовой шакал, который залупиться решил, однако всё равно, случайно или нет, но именно картель тогда оказал содействие в моём побеге из плена. Да и пройди ещё пара дней, Диего сам спохватился бы и достал из-под земли. Диего всегда, вопреки нашим ссорам и выяснениям, всё бросал и старался, ради меня старался. А тут тишина.
После разговора с Диего проходит три дня. Альварес по-прежнему мелькает у моей двери без попыток заговорить, что странно, ведь не в его стиле отмалчиваться, когда мы с Диего показываем друг перед другом характер. Альварес в подобные моменты всегда высказывается, разумеется, мне. Потому что Гарсия слушать его тупо не станет. Альваресу при рождении мать дала имя Херардо, и придурка, из-за его ёбаного взрывного характера, хочется назвать тупо «Хером». И нихуя не новость, что имя своё он ненавидит, о чём оповестить успел всех, с кем соприкасался хотя бы однажды, пригрозив, что зажарит на углях и сожрёт с острым соусом язык каждого, кто попытается так его назвать.
После разговора с Диего проходит три дня, и бродить в четырёх стенах, ссать в стаканчик, подставлять вену для забора крови и терпеть попытки сестры меня накормить становится невыносимо. Невыносимо, не понимая толком, куда сорвался Гарсия. Не понимая, кажется, вообще ничего: событий чересчур дохрена, они мелькают, как в калейдоскопе, перед моими глазами, а я беспомощно наблюдаю, не в силах что-либо изменить.
Проходит три чёртовых дня, и не выдерживаю я. Первым.
— Зайди, поговорим, — открываю дверь, встречаю внимательный взгляд цепких глаз, в которых на самом дне плещется посыл в пешее эротическое путешествие, он скрыть это даже минимально не пытается. Удовольствия — пребывать сторожевым псом при мне — не испытывает. Озвучивать это не станет, да и ни к чему. Его снова поставили в положение, которое ярче, чем хотелось бы, показывает абсолютно всем, кто стоит в списке приоритетов Гарсия. Кто и на каком из чёртовых мест. На долбаной вершине этого списка. Альварес, вероятно, душу дьяволу бы отдал, чтобы заслужить так много внимания лидера. Альварес никогда не скрывал, что заслуживает — по его мнению — в сотни раз больше остальных быть справа, а не слева.
— Тебе кто-то дал право приказывать мне, а я этот звёздный час проебал?
— Ты хочешь посреди коридора говорить о том, где и по какой причине сейчас Диего? — Противостояние настолько привычно, что отдаётся внутри едва ли не одобрением. Спорить со старта вроде как не с руки, в конце концов я хочу от него информации добиться, а не скандала, но вынуждает же своей постной рожей, которая наглядно демонстрирует его ко мне отношение. И как бы похуй. Нам с ним точно детей не растить, не крестить, семейные обеды не устраивать, в вечной верности не клясться. Но мы условно или же полностью, тут раз на раз не приходится, но на одной стороне. А потому поддерживать видимость мира вынуждены.
Альварес выглядит так, словно ему насрали и в душу, и на голову, заходя за мной следом, перед этим бросив взгляд на длинный коридор, в конце которого мы находимся. Облокачивается на стену рядом с косяком, привычным жестом чуть опустив голову, исподлобья сверлит чёрными, как само выстывшее пекло глазами в ожидании. А мне бы подъебать его на тему, что сверхъестественными способностями не обладает и испепелить не получится, может не напрягаться, а то ещё от напряжения кишка выпадет, но отчего-то молчу, странное зудящее беспокойство в спину подталкивает.
— Где Диего? — с места в карьер: ходить вокруг и устраивать танцы с бубнами сил нет никаких. Нет и желания.
— В раю снова проблемы, или тебе теперь не позволено прямо у него об этом спросить? — его голос большую часть времени напоминает рычание, дикое и будоражащее нервную систему. Недаром Альвареса стараются обходить стороной, репутация у него говорящая, навыки искусные, и с годами человеческого в нём остаётся всё меньше: он в крови не то что искупан, он пропитался ею насквозь, и ему это, в отличие от многих, жить совершенно не мешает.
— А ты, можно подумать, как любопытная подружка, не успел подслушать три дня назад, пока он тут орал как ёбнутый на меня.
— Я не имею привычки, как ты выразился, «подслушивать», — начинает с перекошенным от раздражения лицом свою тираду. Глаза сверкают ярче, кажется, что зрачок лижет алое пламя: ещё немного, и он реально не выдержит и уебёт.
— Я не об этом. — Хуй с тобой, бешеная псина, наступать себе на горло, когда требуется, я умею. — Я не отношения с тобой тут собрался выяснять. Ты был на посту, это очевидно, и то, что слышал, тоже. Так где он? Или мне нужно сплясать ритуальный танец, чтобы ты наконец рот открыл?
— Я похож на того, кто будет тебе докладывать? В какой из моментов ты посчитал, что стал выше остальных?
— Ты можешь просто ответить, без выебонов? — Утомляет, а внутри лишь сильнее скребётся, потому что, будь всё привычно и в норме, он не стал бы тянуть, огрызнулся бы и свалил с глаз долой.
— А ты можешь не купать всех в своём ёбаном превосходстве?
— Херардо, мать твою. — Вдавил бы ублюдка в стену, да сил в моём теле пока что на подобные финты нет. С ним, именно с ним я сейчас вряд ли справлюсь, разве что адреналин подсобит и бросающая вперёд, вопреки зову разума, ярость. Он же готов взорваться на месте: на лбу, между сведённых бровей начинает пульсировать бугрящаяся вена, и будь он бледнее, она пробивалась бы сквозь кожу зеленоватым оттенком. Только он смуглый, как чёрт.
— Ты, сын шлюхи, мою мать не трогай, — дёргает верхней губой как адская гончая, а я вместо того, чтобы взбеситься взаимно, лишь глаза закатываю. — Подумал бы головой, а не задницей или членом — что там у вас, пидоров, приоритетнее, я не знаю — и понял бы, где он может оказаться. А главное, что послужило причиной, — делает паузу, всё ещё пристально глядя, а мне от его чёртовых цепких глаз некомфортно, словно знает он куда больше, чем стоило бы. Знает и использовать может и во благо, и против. — Представь на секунду, что человек, который почему-то тебе важен, вдруг оказывается в странном положении, без видимых повреждений и за дверями реанимации. А ты беспомощно ждёшь и ищешь варианты: как, почему и из-за чего/кого это могло произойти? И что первое придёт в голову с твоим опытом?
— Покушение, — слетает с языка само.
— И кому ты дорогу успел перебежать не одну сотню раз за последние годы? Кому как блядская чёрная кошка примелькался перед носом с подросткового возраста? Всегда поблизости. Всегда угроза. Особенно после раскола. По чьему мнению, пока ты рядом с Диего, пока на его стороне, вы становитесь сильнее?
— Анхель, — покачиваю головой, вспоминая старшего брата Диего, который вместо того, чтобы укрепить семейные узы, объединить усилия и отношения наладить, предпочёл после ряда двояких ситуаций от младшего Гарсия по факту отказаться и едва ли не напрямую вступить в войну. Война не объявлена, но длится не первый месяц. — И он поехал поскандалить в очередной раз?
— Он поехал его убивать, — отрезает резко, словно вгоняет раскалённый добела нож в замороженный кусок мяса. Нет ни чавкающих звуков, ни капающей крови, лишь шипение в ставшей давящей тишине. Потому что одно дело — угрожать расправой родной крови, постоянно биться чёртовыми лбами, вырывать куски территории из-под носа, а другое — своими же руками убить. И ладно бы из личных неразрешимых разногласий, но он сорвался туда потому… что решил, будто Анхель перешёл от угроз раз в полгода отправить по мою душу сикарио к делу. — И знаешь, что в этом всём дерьмовее всего? Он делает это, чтобы защитить тебя.
— Я не просил, — привычно скатывается с языка. Кажется, на пол капает маленькая прозрачная капля слюны. Я задираю голову выше. Смотреть исподлобья, как бешеному псу, кайфа нет никакого, хотя с кем-то другим… вполне может быть. На Альвареса хочется смотреть вот так — прямо и испепеляя. На него хочется смотреть, раздувая ноздри и едва ли не откидывая блядски болящий череп назад, до щелчка.
— Ты хотя бы раз задумывался о том, насколько огромное влияние ты имеешь? — Отлипает от стены, выглядит агрессивным. Пассивным он мне нравился больше, а не тогда, когда, словно хищная обозлённая сука, мягкой поступью ко мне идёт и слова свои жалящие в меня острыми ядовитыми иглами швыряет. И я понимаю тех, кто сталкивался с ним лицом к лицу, когда он за их душами приходил, понимаю, потому что выглядит он и правда впечатляюще. — Ты же рано или поздно его погубишь. Одним своим существованием оголяешь его уязвимое место, делая слабее. Он прощает тебе то, что никто и никогда даже кровному родственнику бы не простил. Он спускает тебе мелкие проёбы, просто бездумно. Вместо того чтобы наращивать влияние, мечется поблизости. И я не понимаю, чем ты его так покорил. Он никогда настолько не рисковал и не подставлялся, никогда никого демонстративно собой не закрывал, он не делал и половины ради собственной семьи. В чём секрет, Гонсалес? Ты научился сосать на своей белобрысой бляди и его на это дерьмо подсадил? Задницу свою ему дал или глубокую глотку? Другого объяснения у меня нет, оправданий вам обоим у меня не осталось.
Что я говорил о личном пространстве? Кажется, это передаётся воздушно-капельным путём, и в моём отношении срабатывает странный вирус, что захватывает нервную систему: моё личное пространство все так и стремятся нарушить, зачем-то оказываясь нос к носу. Сначала Диего, после Джейме, теперь блядски настойчивый в своей неприязни мексиканский хер. И я понимаю, как со стороны происходящее выглядит, я знаю… Если бы услышал чей-то разговор и увидел последствия, подошёл бы и спросил ровно то же самое. Потому что для него в приоритете — сила собственного лидера. В его приоритете — Диего, который слабеет и творит хуйню, а я тому прямая причина. Я понять Альвареса могу, но понять — не равно промолчать. Не в нашем случае.
— А ты завидуешь? В этом проблема? Научить? — Сосать или молчать, или говорить, или правильно себя вести с Гарсия. В слове заключено так много смысла, и додумать может каждый что угодно, тут всё дело в распущенности сознания, расширении рамок и блядском воображении. Толкнуться языком в щеку легко, демонстративность жеста как никогда к месту. Звучит, конечно, неебически жёстко и пошло, что в данной ситуации почти омерзительно с учётом того, что член во рту я держал разве что в мыслях, и козырять скиллом, которого не имею — хуйня подростковая. Но лицо его в ответ на мои слова вытягивается. Глаза сверкают, словно неосознанно я что-то задел, а что конкретно, понять не получается. Альварес стоит, обтекает, гневно дыша и вот так, с десятка сантиметров меня рассматривая.
— Когда-нибудь в его жизни появится кто-то другой. Кто-то важнее. И ты слетишь с пьедестала, разбивая надменное лицо в кровь, и там, ниже, буду ждать я, чтобы устроить тебе закономерный исход.
— Становись в очередь, — выдыхаю, специально приблизившись, понимая, как многое во мне изменилось с момента начала общения с Филом. Что-тоьвот такое — абсолютно в его стиле, абсолютно не подходит мне. Раньше так грязно играть в личном пространстве другого человека я бы не стал, потому что всегда уважал чужие границы. Всегда считал вульгарность и пошлость в противостоянии нос к носу перебором. Подъебать друга? Иногда уместно. С условным то ли союзником, то ли врагом? Лишнее. Но видя тот нерв, что дёргается, как в блядски гниющем зубе, у Альвареса от темы, которая ему то ли близка, а он скрывает, то ли тошнотворно противна — пройти мимо этой болезненной точки не могу. И когда чувствую удар обеими раскрытыми ладонями в плечи, отшатываюсь, быстро находя равновесие. Он не пытается причинить как можно больше боли, он просто хочет от контакта уйти, и я где-то глубоко внутри ему за это благодарен.
Исчезает он сразу же. С опущенной головой, сверкая диковатым взглядом, который выдает с головой то ли стыд, то ли омерзение от произошедшего. И не удивляет, что у моей двери остаток дня стоит на посту не он.
***
Диего звонит вечером. За окном успевает опуститься солнце, Софа отправляется домой отдыхать, медсестра вкалывает мне алого цвета болючий до ахуя витамин в грёбаную задницу. Курить хочется настолько, что создаётся ощущение, будто я без дыма больше не дышу. Диего звонит и первые минуты просто молчит в трубку, видимо, как это у него периодически бывает, сначала набрал номер, а потом начал искать слова, что хотел бы сказать. Диего звонит, и мне становится легче: когда он идёт на контакт напрямую — самый идеальный вариант. Значит, состояние у него куда стабильнее, чем могло показаться.
— Расскажешь, или мне снова всё из Альвареса вытягивать? — прерываю густеющую с каждой секундой всё больше тишину. Молчать можно долго, если человек чётко напротив, и говорят с тобой его глаза. Только он далеко. Вероятно, не только физически, но и мыслями. Первый шаг сделал, и на том спасибо, а дальше, видимо, дело за мной. А мне несложно с учётом того, насколько его психованная задница мне дорога.
— Зависит от того, как много вытянуть из него сумел. — От былого раздражения и злости не осталось и следа. Гарсия звучит спокойно. Голос пропитан усталостью, таких моментов за годы нашей связи было предостаточно, и ровно каждый ознаменовал новый виток пиздеца. Голос его говорит многое, в интонациях есть что-то болезненное, и я понимаю, что слишком, критически сильно сейчас нужен ему поблизости. Потому что без меня выкарабкаться будет сложнее в разы. Или никак вообще.
— Я вылечу следующим же рейсом. — Проблемы личные остаются лишь глубоко личными проблемами. Фил без меня прекрасно себя чувствовал неделями, месяцами, и если я уделю время близкому мне человеку в момент, когда тот рассыпается, планета внезапно не сдвинется с места.
— Нет, — отвечает резче, чем до. — Категорически нет, Эрик, — добавляет, и теперь эмоций в голосе в разы больше, намного больше того выцветшего молчания и скудного набора слов. — Сейчас здесь будет полный пиздец, а ты нужен мне в безопасности и целым. Ублюдки из Лос-Сетас попытаются отжать часть территории, их количество растёт с каждым днём, и часть официальных структур к ним присоединилась. Наращивают, суки, влияние прямо под носом, с Анхелем у них были договорённости, которые меня не устраивают. Потому что я, блять, не соглашался сводить в могилу народ своих же штатов, а те по трупам шагают. Синалоа всегда управлял Мексикой и был основным поставщиком для США. Хуй на тех, кто в Африке отсиживает задницу с их культистами. Хуй на узкоглазых: якудза к нам, как и триада, никогда не лезли. Но блядские Лос-Сетас срут там же, где жрут.
— И ты просишь меня сидеть на месте ровно, пока твою шкуру грозятся попортить? — не понимая, спрашиваю в откровенном ахуе. Я помню тех, кто в Лос-Сетас состоит. Они под завязку укомплектованы дезертирами из элитных частей мексиканской армии: спецназа и стрелковой парашютной бригады. Уёбки связаны с коррумпированными чиновниками из федерального правительства, местных администраций и полицейскими офицерами, кроме этого, в картель вступили бывшие военнослужащие и прочие ублюдки из официальных структур. Те, кого заебал закон, и они пошли вершить его сами. Тотальный самосуд, грабежи, попытка захвата власти и многое другое. Синалоа не менее опасны, а в чём-то и более. Но в Синалоа есть свой чёткий свод законов и правил, который выработан годами. В Синалоа есть какие-никакие рамки даже с учётом зверств, на которые способны, по факту, практически все сикарио. Но Лос-Сетас — это как смертельный бой без правил. Они просто делают, что хотят, и их не останавливает ничто. Они говорят на языке самой смерти, боли и крови. Иногда — денег. И если картель верит в Белую Леди и Деву Марию, то Лос-Сетас не верят, кроме оружия и насилия, вообще ни во что.
— Я прошу тебя взять Аниту, которая уже вылетела к тебе вместе с Себастьяном и Амелией, а также с десятком их охраны, и отправиться в Берлин. Там у тебя будет поддержка как минимум трёх семей: наркотрафик Германии давно под Сирией и арабами, ты и сам это знаешь. И если потребуется, они дёрнутся к тебе по первому же зову, как раз укрепишь наши позиции в Берлине. Помимо прочего, весь костяк, что торчит сейчас на базе — твоя группа реагирования. В Мексике ты мне не нужен. Они попытаются убрать тебя первым, потому что правую руку убивают раньше остальных, даже раньше главы. Моя смерть им ничего сейчас не даст.
— Забери Альвареса. Какого хуя он сидит при мне сторожевым псом, пока нужен тебе там?
— Потому что он единственный, кому я готов доверить твою жизнь, кроме себя.
— Но он единственный, кто отберёт её в ту же секунду, как узнает, что тебя не стало. Даже не раздумывая. Окажи ему честь, поставь рядом с собой в этом бою, он собственной верностью это заслужил.
— Блять, — полустоном тянет и замолкает, слышны звуки чирканья зажигалки, а следом громкие вдохи, словно он сигарету в один затяг в себя втянуть пытается. — Ненавижу, когда ты прав.
— Это часто спасало нам жизнь.
— Меня бесит, что ты будешь торчать рядом с крысой, которая тебя выпотрошила. Но племянников нужно спрятать: их захотят убрать. Их мамашу прирезали в первые же сутки, пока тупая сука, обнюханная до невменяемости, звала к себе шлюх Анхеля, чтобы поплакаться о своей тяжкой доле вдовы. Семьи недовольны. Картель по наследству не переходит, ты сам это знаешь. Нам повезло — мне повезло — что после смерти отца Анхель занял эту позицию. Он был не идеален, но к нему быстро привыкли и адаптировались. Никто после не удивился расколу, все понимали, что с двумя сыновьями они могут заиметь и двух глав. Никто опять же не удивился, что я убрал Анхеля, потому что это в их глазах логично: я захотел свой кусок, я попробовал, мне понравилось, я забрал остальное, пока брат ослаб. Но проблема в том, что его они знали годами, ему доверяли, понимали, чего от него можно ждать. Но не от меня. Потому начнут испытывать, прощупывать границы, устраивать проверки, прежде чем обе части картеля объединяться и мы наладим и сбыт, и атмосферу внутри самого Синалоа. Дуранго пылает. Улицы горят, люди гибнут. Мелкие картели пытаются хоть что-то отжать себе.
— Ты раскрутил колесо, оно теперь нескоро успокоится.
— Потому ты и будешь далеко. Надолго оставить свою крысу ты не захочешь и в Техас, где у нас есть связи, не полетишь. А детей Анхеля нужно скрыть, тебя тоже. Потому идеальный вариант — твой ёбаный Берлин.
— Альвареса забери, у него есть связи в разных группировках. Лос-Сетас, насколько я помню, именно с ним контактировал по многим вопросам.
— Скажи, пусть вылетает, — соглашается, немного помолчав.
— Скажи ему сам, Диего, прояви уважение. Покажи, что он не на вторых ролях, а важен. Не обозли, потому что пока я буду далеко, он — основная твоя поддержка и сила.
— Он не брат. — Если бы Гарсия принял всё сходу, я бы удивился. Выдыхаю, массируя вновь заболевшие виски. Морщусь от желания курить, которое как никогда сильно, а внутри разрывается всё на неравные части. Я должен быть в нескольких местах одновременно. Я быть в них, увы, не могу. — Он не ты. Разная степень и доверия, и близости. Он для работы, для бизнеса — для всего, кроме души — идеален.
— Звони мне. Сам звони, чтобы я был уверен, что ты в порядке. Иначе даже Анита меня не удержит в Берлине. Я прилечу и сам твою голову откручу. И будь осторожен, от тебя сейчас многое зависит. Дерьмо ты заварил — пиздец, поспешил сильно, не стоило, — говорить это тоже сейчас не стоило, но я говорю, потому что считаю, что в данном случае прав. И быть честным — самое малое, что я могу. Самое главное, пожалуй, тоже.
— Как хорошо, что мне похуй, стоило ли. Я сделал то, что давно должен был.
Разговор заканчивается непродолжительным молчанием, а ещё пониманием, как лихо скоро всё закрутится и вокруг меня, и вокруг всех остальных. Грядут перемены. Более чем просто глобальные. Альварес, заглянув ко мне, выглядит лучше, чем хотя бы вчера. Вероятно, тот факт, что Диего всё же ему позвонил, во многом его стабилизировал. Тянет подъебать на тему, что верная псина к хозяину мчится, виляя хвостом, но верность его уважение вызывает. А такими вещами в наше время в нашем мире не разбрасываются.
Разговор заканчивается, а я шурую к врачу, чтобы либо под расписку, либо просто забрав документы, свалить из клиники. Не время страдать тут и расклеиваться что физически, что морально. Время становиться сильнее: от меня многое, и многие зависят. И спустя два часа я уже сижу в собственной машине, забросив в багажник пакет со сменным бельём, зубной щеткой и прочими мелочами вместе со списком препаратов, что необходимо для поддержания организма принимать.
А к послезавтра мои парни должны подогнать наземный транспорт, на котором мы с Анитой и детьми кортежем покинем Центр, чтобы отправиться в Берлин. Послезавтра я увижу его… Послезавтра перестану жить будто во сне.
***
Путь до Берлина без малого десять часов: средь бела дня, с двумя остановками для естественных нужд, растянувшись на пару десятков метров. Моя машина по центру, прикрытая ещё двумя. На пассажирском — Анита, сзади дети, в переноске кот Амелии — маленький рыжий персидский котёнок, который вопит добрую половину пути. Раздражает до такой степени, что я ловлю себя на мысли, что было бы проще его прибить, а после купить ей нового, потому что и без того состояние — тотальное дерьмо, а тут ещё и взъёбывающие меня мелочи.
Путь до Берлина проходит в молчании. Аните и говорить толком ни черта не нужно, она проводит своими твёрдыми, словно камень, пальцами по моему виску, очерчивая буйствующую седину самыми кончиками, цокает звучно, сканирует цепко, а после бросает одно лишь слово: «смог». И замолкает, как бы я ни пытался взглядом её разговорить.
Путь до Берлина насилует мой мозг вереницей пространных мыслей. Сердце возбуждённо перекачивает кровь в два раза быстрее. Потому что я всё ближе к нему. Потому что кажется, начинаю ощущать его кожей. Кажется, в носу фантомной прохладой щекочет любимый запах. Кажется, я дыхание его у шеи чувствую, а оставленная им метка зудит и тянет.
Путь до Берлина, слава Деве Марии, без происшествий.
Ублюдки привыкли, что всё что ни делается в нашем прогнившем мире, делается ночью. Либо ранним утром, когда небо расчерчено заревом, облака рваными клочьями рассыпаны, а природа, притаившись, активности от прямоходящих вредителей ждёт. Ублюдки, если и следят, то явно запутались, ведь на моё имя куплено было с десяток билетов совершенно в ином направлении. Подставные люди, получившие приличную сумму за нехитрое дело, вполне себе комфортно летят первым классом, попивая свои блядские коктейли. Ублюдки, если и хотят получить именно меня, чтобы хотя бы на время если не обезвредить, то замедлить Диего — сильно проебались, когда решили, что я с чего-то вдруг, внезапно лёгкая мишень.
И было бы разумнее отправить подальше от опасности моих пассажиров, таки в одной машине со мной ехать — идея не сильно хорошая, однако безопасность их я не могу доверить больше никому. Кроме Альвареса, как бы странно ни прозвучало, учитывая, в каких именно мы отношениях. И, разумеется, Диего. Макса дёргать непозволительно. Алексом рисковать — тоже. Вмешивать их в дела картеля — последнее, чем стоит поднасрать им по жизни.
Вот и приходится катиться за баранкой самому, растирая болящее плечо, зудящие глаза и игнорируя тёмный взгляд, знающий если не всё, то слишком многое в этом мире.
Берлин встречает отчаянным ливнем, дворники едва справляются с потоком воды, что обрушивается на лобовое стекло. Гремит в чёртовом небе, гремит отчаянно и пиздецки громко. Погода навевает и без того не радужные мысли: странное волнение и частящее сердце сводили с ума, теперь и подавно.
А грёбаный котёнок как сирена вопит.
Берлину мы явно не нравимся. Стоять у подъезда трёхкомнатной квартиры, снятой заранее в десяти кварталах от «Шаритэ», приходится не менее получаса, прежде чем вокруг нас прекращает лить не то что как из ведра, а словно на небе открыли все до единого краны. На максимум выкрутив и наблюдая за нашими трепыханиями.
Берлину на наше желание — оказаться в уютном жилище — откровенно похуй. Видимость хуёвая: возжелай уёбки подобраться сквозь пелену непрекращающегося потопа — я не увижу вообще ничего.
— Она не отдаст тебя так просто, даже если позволила перехватить его у двери.
— И что это должно значить? — устало спрашиваю, повернув голову в сторону шаманки. Курить хочется адски, долгие часы пути и долгие же десятки минут в ожидании заставляют мои лёгкие почувствовать себя без дыма уязвимыми. Хочется укутать их горечью и подзарядить. Странные аналогии с вредной привычкой, но за сигарету я бы сейчас неиронично убил. Даже того самого блядского котёнка, который, кажется, скоро захлебнётся от ора своими же слюнями.
— Ты вытащил его практически из-за черты. На пределе возможностей, но вы справились. Осталось ему по-настоящему захотеть жить. — Сложная тема. Сложнейшая. Не то чтобы я не догадался уже, что когда-то прозвучавшие слова о том, что я его вытащу собой, как раз о недавних событиях последних дней. И что где-то очень глубоко внутри ни испытывал облегчение, что, вероятно, самое страшное мы пережили, осталось дойти до конца и забрать принадлежащий нам обоим шанс. То ли просто жить. То ли быть вместе.
— Для этого я ему не нужен, — выдыхаю, прикусив долбаную губу, которую на нервной почве хочется отгрызть. А блядский дождь не утихает. Внимательный взгляд сбоку царапает кожу.
— Для этого ты нужен ему как никогда сильно, — поучительно, словно я
мелкий неразумный пиздюк, чего-то в сраной жизни не понимаю. Опыт в её потусторонних глазах пришибает меня, вдавливая в водительское кресло, невидимой рукой то ли поглаживая, то ли сжимая спазмирующую глотку. Я её боюсь. Как минимум потому что перед ней, как ни старайся закрываться, всё равно раскрыт как на ладони. Это, сука, жутко. Вся она жуткая, но в то же время какая-то аномально родная. Словно наши души очень давно и очень близко знакомы. Я смотрю на неё со смесью страха и восхищения, втайне уже который год мечтая, чтобы моя мать была такой, как она. Той, кто подарила бы уверенность, защищённость и покой. Той, кто оградила бы от борьбы за жизнь и свою, и Софии. Той, кто была бы столпом, фундаментом и непреложной истиной в каждом слове. Сумевшей привить особые ценности, показавшей семейные скрепы и силу самого рода. Матерью, что была бы для меня личным божеством и волшебницей. Матерью, которой у меня никогда толком не было, да и нет. Теперь уже никогда и не будет.
Отворачиваюсь стремительно, мышцы на шее протестующе отзываются болью, в глазах рябит от частящих по стеклу капель, а в ушах стоит противный гул.
Судьба — сука. Не новость. Любовь же — та ещё дрянь. Фил обидел меня, обидел неожиданно сильно, пусть так реагировать на его поступок я права и не имел, ведь мы были, по сути, никем. Просто двое, кто заблудился меж простыней, двое, кого почему-то чувственно сплетало слишком идеально, двое, чей химический состав кислорода менялся, проникая из моих лёгких в его.
Я помню чёртов вкус розовых губ. Помню гладкость алебастровой кожи с неровными бледными шрамами. Помню тихий сорванный стон, глубину искрящегося небесного взгляда и требовательность гибкого тела. Я помню каждую секунду, проведённую с ним, помню и трепетно оберегаю, складывая ровными рядами, нанизывая на леску памяти как великую драгоценность. Я так сильно хочу быть рядом с ним, что внутри стонет каждое нервное окончание. Я так сильно хочу просто рядом. Просто быть. С ним быть. Что глаза закрываются сами. Раздражающий, бьющий по стёклам неприветливый дождь вдруг становится убаюкивающей песней. Холодное окно остужает лихорадочно горячую кожу виска, веки кажутся сухими, как пески пустыни, и раскалёнными. Усталость накатывает волнами. Усталость бродит в теле. Сдающие от напряжения нервы настолько сильно натянулись, что это почти физически больно. Внутри каждый орган сжимается в судороге.
А под зашторенными веками цветным калейдоскопом… он. Мягкий лунный свет и морской прибой. Безоблачное ночное небо, полное ярчайших звёзд. Он — россыпь капель росы на белоснежном полотне кожи, он — скользкий шёлк жидкого золота мягчайших волос. Он — хрустальная хрупкость и мятная карамель.
В полудрёме меня буквально волочит за шкирку. К нему. Сквозь промокшие насквозь дворы, по грязи, брезгливо метящей конечности… по лужам босыми ногами. Подгоняемого в сгорбленную спину ветром, меня что-то тащит. Невидимый, но сокрушительной силы канат, вцепившийся металлическим крюком в трепещущее мясо пульсирующего органа, который сокращается из последних сил. Что-то тащит… Настырно, чудовищно сильно, и сопротивляться не получается. Сопротивляться кажется чем-то предательски неправильным. А на губах горит невысказанным его имя, оно стекает со слюной от кончика к корню языка и на глотку изнутри налипает.
— Эрик, проснись, — толчок в плечо от Себастьяна, несмотря на неодобрительные «тс-с» от Аниты, выдёргивает из вязкой дрёмы, выдёргивает из мистически ярких ощущений, оттаскивает меня от него. Детям после долгих часов дороги сидеть голодными и желающими отдохнуть, что очевидно, заебало. И не мне их судить, они и без того держатся слишком хорошо для тех, кто в одночасье превратились в сирот, скрываются бегством, пока родной дядя порядки наводит. — Дядя Ди всё ещё не звонил, — смотрит на меня, так похожий на Гарсия, что буквально слепит фамильными чертами. И не знай я, что Диего его мать даже единожды не ебал, решил бы, что это его сын, а никак не почившего Анхеля.
— Позвонит, когда сможет, — удаётся выхрипеть.
Проморгавшись, смотрю в окно, понимаю, что начинает темнеть, что могу не успеть к Филу даже просто поздороваться и показать, что я рядом. Понимаю, что и онколога могу не застать на месте, и всю ночь не удастся уснуть. Понимаю, что сколько бы мы ни сидели в машине, как четыре жука, засунутые вредным ребёнком в спичечный коробок, нихуя не изменится. Намокнем? Высохнем. Прописаться в моей бэхе — вариант явно наихудший из имеющихся. Потому после минутных сборов дружно выскакиваем под блядский ливень: дети вприпрыжку мчатся к парадной, пока я, подхватив из багажника два чемодана, иду следом.
Промокаю, кажется, до самых трусов в мгновение ока. В ботинках тошнотворно хлюпает. Водолазка до нитки, толком не спасает даже кожанка: начиная от шеи, вдоль позвоночника ручьями стекает ледяная вода. По коже настолько противно бегут скопищами мурашки, что хочется передёрнуть плечами, но, сморщившись от откровенно дерьмовых ощущений, двигаюсь сначала к лифту, а после к квартире. Мои вещи в большой спортивной сумке. При необходимости я более чем способен купить себе всё остальное. Необходимое не сможет купить себе Анита, потому и везёт с собой огромный, неебически тяжёлый багаж. Плюсом к нему маленький, в каких-то упоротых чудиках чемодан Себастьяна, куда Диего поскидывал вещи первой необходимости и любимые детские игрушки. Он, может, отца их слишком давно и не любил, а мать никогда не уважал, но племянники для него — святое. Племянники — родная кровь и не ровня всем остальным.
Переодеться толком не во что. Погода дрянная, надо бы нацепить что-то потеплее, но водолазка летит в стирку, а перед носом бесконечное число чёртовых рубашек. И ведь не хотелось выставлять цветастое нечто на шее перед остальными, да приходится. Ибо пластырь вызовет куда больше вопросов, чем отчётливый заживающий укус.
Спасибо бывшим хозяевам квартиры, зонт легко находится в прихожей. От посещения клиники меня никто не останавливает и следом не рвётся: оставленная карточка для заказа еды мигом успокаивает у детей и страх остаться без меня, и недовольство.
Котёнок, сука, молчит и спокойно спит, свернувшись клубком на огромном полотенце. Котёнка хочется за его безмятежность снова прибить.
В машине оказываюсь чересчур быстро. Закуриваю, даже не успев заметить собственные, проделанные на автомате действия, так глубоко вдыхаю в лёгкие столь желанную дозу никотина, что начинает рябить в глазах, и голова предательски идёт кругом. Только меня в моей жажде забить всё внутри дымом до отвала нихуя этим не остановить, и вслед за первой сигаретой следует другая. Мотор довольной кошкой урчит, урчит и тоскующее сердце, понимая, что совсем скоро увижу его. Всё внутри тянется как магнитом. Плевать на превышение скорости, на то, что еду на сучий красный, на брызги, которыми одарил кого-то на пешеходном переходе, плевать на весь чёртов мир, меня, как на волне, тупо к нему несёт.
К воротам. К дверям, под кондиционеры. Вздрагиваю. Фальшивая улыбка на губах для персонала. Слишком громкое эхо шагов по коридору. К двери палаты, как на плаху. Волнение такой силы, словно, открыв дверь, мгновенно погибну. Или проморозит насмерть, или испепелит.
Ни то, ни другое по факту.
Открыв нужную дверь, замираю… Вижу, как он расслабленно спит на коленях Макса, перебирающего его волосы. Интимная, идиллическая картина близости впивается в мою душу клещами, острыми иглами прошивает и нанизывает. Глазам от открывшегося зрелища больно, больнее, наверное, только сердцу. Я не удивлён. Это было ожидаемо: в конце концов, призыв Макса приехать и звучное «ты нужен ему» не прозвучало чётким «он не нужен мне». Макс от него не отказывался, а судя по тому, что я вижу, и не планировал. Позвал ради того, чтобы удвоить усилия, или потому, что заебался со всем справляться сам? Хуй его разберёшь, но рука, скользящая в мягком золотистом шёлке, умиротворение на бледном лице и вязкая тишина, пропитанная их смешавшимся запахом — пытка.
Я не обозначаю своё присутствие, не спешу бросаться выебонами из разряда «вы тут как бы не одни». Я не спешу делать вообще ничего. Постояв с пару минут или десяток секунд (сложно сказать, рядом с ним любой из отрезков — мгновение), собираюсь просто уйти, не мешать, не быть очевидно лишним. Только меня замечают. И хорошо ли, плохо ли, но не он.
Макс смотрит сонно, спокойно, открыто. Кивает мне, покосившись на Фила, который, видимо, либо недавно уснул, либо спит слишком давно, но как всегда чересчур чутко. Не пытается его столкнуть или разбудить, ждёт моих действий, в итоге молчаливо провожает глазами, когда закрываю за собой дверь. Опустив блядские веки, даю себе мгновение, чтобы остановить неутихающую боль, и отправляюсь к онкологу, раз уж зря спешил, и никто тут не ждёт.
Кабинет лечащего врача встречает ярким светом, задёрнутыми занавесками, тикающими, блядски раздражающими, уже в который раз часами и внимательным взглядом, спрятанным за тонкими стёклами очков. Узкая юбка с высоким вырезом сзади. Блузка с широким бантом под горлом, летящий, струящийся, чтоб его, шёлк. Она красива и бесспорно умеет себя преподнести, и не будь я в Филе утоплен без шансов, развернуть её у стены и дать то, что просит глубина пытливого взгляда, мог бы с лёгкостью.
Каждое чёртово посещение её кабинета — а связываться по телефону мадам совершенно не любит — превращается в ходьбу по кругу. Она, как хищная кошка, кружит и заманивает, я делаю вид, что слеп, тотально глуп и совершенно не понимаю, к чему ведут её полунамёки. Ведь даже незначительный страх, что тонким, будто зубным нервом подёргивает от понимания, что как бы и кто бы ни вызывался покровителем, сколько бы могущественных людей ни стояло за нашими спинами и ни прикрывало в ёбаной пафосной клинике с многолетним гарантом качества и ахуеть какой репутацией, отказ ей может аукнуться. Сильно испортив все наши планы. Замедлив процесс и далее по очень длинному списку. Я имею власть вне этих стен, она имеет власть внутри них, и в некоторых аспектах это сильно важнее.
Каждое чёртово посещение заканчивается коротким спектаклем. Наклоны, отведённые длинные пряди волос, брошенный взгляд из-под ресниц, проскользнувший кончик языка или мягкость внезапно изменившихся интонаций.
Намёки. Намёки. Намёки.
Но сегодня всё выглядит иначе — агрессивнее. Её взгляд прилипает к моей шее. Её глаза транслируют застывающую сталь. Замершая ненатуральная улыбка, словно её старания засунули в кошачью задницу. Засунули очень глубоко. Она ведь не знает, что укус я выставил не специально: стечение обстоятельств как минимум тому поспособствовало. И если уж доёбываться, то её волновать это точно не должно.
Не должно, но отчего-то ей очень нужно в постель меня затащить.
Не нужно мне.
И когда она после краткого экскурса о том, как продвигается лечение, какие риски и динамика, оказывается непозволительно близко — молча встаю. Молча же взгляд её встречаю. Молча же уворачиваюсь от приближающихся влажных и глянцевых от персикового блеска губ. Она вся ими пахнет. Сладко, чуть пряно, с оттенками молочных нот. Выдыхает, прищуривается, чертовски близко находясь. Чертовски некомфортно для меня. Смотрит на следы от зубов, догадываясь, кто их оставил, и я могу принять как факт её непонимание сложившейся ситуации, потому что Фил и Макс торчат в клинике почти круглосуточно вместе, а меченый я. Переживаю я. Договариваюсь я. Волнующийся и заинтересованный. Без прямых ответов на скользкие вопросы.
Паскудно ли? Отчасти. Жаль ли её? Не знаю. Не могу понять до конца природу чувств, что просыпаются внутри, потому что с одной стороны, можно было бы обрубить на корню, с другой же… Наверное, её интерес мне банально льстит. То, как не скрывает, как тянется, вопреки всему, пусть на её пальце и сверкает дорогое кольцо.
— Если камень преткновения мой муж, — указывает на руку, и слова звучат в такт тиканья часов, только чересчур тихо, — то он знает. Но ему хорошо за шестьдесят. Он прекрасный человек, который не способен удовлетворить мои аппетиты.
Осуждаю ли я её? Нет. В моей природе ценностей есть огромные лазейки. И пусть свою женщину я бы никогда не стал с кем-то делить, запрещать поступать так другим — не стану. Дружба с настолько противоречивыми людьми, как Алекс и Макс, давно научила не осуждать. Мне могут быть определённые вещи не близки, отзываться внутри протестом или даже брезгливостью. Но говорить другим как поступать? Не хочу и не стану. Это их жизнь, их право распоряжаться ею так, как заблагорассудится.
— Если камень преткновения он, тогда я не понимаю, что в его палате делает третий участник процесса?
— Это как-то способно повлиять на течение протокола лечения, что подобран ему? Количество участников процесса. Двое нас, трое или пятеро... Как это связано с тем, что он здесь, чтобы побороть онкологическое заболевание, являющееся… вашим профилем? — стараюсь максимально смягчить тон, пусть и звучу сильно охрипшим. И вот так, с расстояния в пару десятков сантиметров, это пиздец как сложно. И пусть я её не хочу — не будоражит ни прекрасная фигура, ни сладковатый запах, ни довольно красивое лицо — разумом её не хочу, голодному же телу благодаря ряду манипуляций будет попросту всё равно.
— Никак. Разумеется, никак, — улыбка не касается внимательных, удивительно цепких глаз. — Только такие мужчины, как вы, не должны размениваться и подбирать оставленные другими крохи. Когда можно получить нечто иное и в своё полное, безграничное пользование.
— У тебя же муж, о какой безграничности идёт речь? — Эти танцы на углях откровенно заебали. Я почти готов нарычать, что не нужно ко мне вот так в ноги стелиться, что не интересует меня её долбаная вагина, что не нужно пытаться манипулировать, унижать меня или принижать важность в чужих глазах. Я и без того в курсе, как мало значу для того, кто собой каждый орган заразил. Я знаю. Всё, сука, знаю. Но в протесте и душа, и сердце. Пусть я и не нужен ему, зато он нужен мне. Всепоглощающее чувство и желание вырвать его из рук смерти сильнее короткой вспышки похоти. Пусть соблазн и велик.
— Эрик…
— Гонсалес, не стоит опускаться до фамильярности, — короткая ухмылка и шаг в сторону от неё, а дальше к двери, чтобы выйти из кабинета.
— Если не подействует этот препарат, мне больше нечего ему предложить. Предупреждаю на случай, если после решишь, что это моя попытка отомстить за отказ. Здоровье больных всегда в приоритете. Личное остаётся за дверью моего кабинета.
— Если не подействует этот препарат, я найду другой. Если потребуется, я найду два, три или десять наименований и различных вариантов.
— Ему для начала нужно захотеть бороться, насильно вылечить не получится даже у гения. И без того случился его спорный приступ, который легко мог бы сойти за суицид.
Суицид. Страшное слово, которое тонкими лезвиями полосует меня изнутри. Потому что понимать, что Леди пытается его из рук вырвать — одно. А то, что он готов уйти сам — совершенно другое, оттого и пугает вдвойне. Я прощаться с ним не готов. Я не могу позволить сбежать из грёбаного сгнившего мира. От меня сбежать, плевать, что не нужен ему.
Говорить дальше не вижу смысла, смазанно попрощавшись, всё же из кабинета выхожу. Сталкиваюсь с замершим у стены Максом: спокоен, задумчив, со сложенными на груди руками — он не собирается от меня никуда убегать. А у меня короткая вспышка почти отчаянной ревностной злости тухнет напротив его уставших глаз. Он указывает мне пальцем на шею, с усмешкой пробормотав о том, что слишком узнаваемый почерк у подобных жестов. Обнимает, прижимая к себе обеими руками, выдыхая в ухо, что больше никогда бы не хотел слышать о моём отпуске в реанимации. Предлагает поужинать вместе, а если есть желание, то устроить ночёвку. Отменяет вопреки моим протестам свою тренировку и соглашается оставить машину у ворот клиники, поехав, куда бы мы ни решили, на моей.
В итоге спустя полчаса мы сидим в забегаловке, где по его словам довольно неплохой чили, пусть тот и хуже моего раз в пять. Рассказывает о том, что Киан его недавно качественно отпиздил, показывает расплывшийся на бицепсе синяк, а я залипаю на то, как между тату мелькают явные следы от засосов, и внутри противно свербит.
Мне хочется спросить: зачем позвал? Точно ведь не для того, чтобы я чувствовал себя лишним. Насторожило состояние Фила до такой степени? Возможно, что-то скрывают, решив, что пугать или радовать не имеет смысла. Мне хочется узнать множество мелочей, связанных с его состоянием. С состоянием их обоих. Потому что как бы ни пробуждалась ревность, как бы ни просыпалась порой, пусть и слабым оттенком, но обида, я люблю и ценю обоих. Вне зависимости от того как много боли они причинили.
Мне хочется вернуть наше стопроцентное доверие. Хочется снова той степени близости, когда не нужно было толком говорить — понимания без слов. Чтобы не было пауз. Не было пространных мыслей о том, что если бы они не встретились спустя годы, я бы в Фила не влип, Макс бы в нём не оказался. И не бродила бы гнилостная зависть вместе с жалостью к себе. Потому что Макс всегда будет нужен и важен ему. Макс всегда будет нерушимым приоритетом.
И это давит.
Давит и то, что он сильно взволнован, что Фил беспокоит своим состоянием, тем, что почти не спит, отказывается есть и на глазах угасает. Он рассказывает о том, что Свят прилетал, как они проводили вместе время, как Фил рядом с ним понемногу оживал. Что написал письмо-прощание. Что скорбит по отцу. Макс рассказывает, рассказывает, рассказывает, а я в потоке информации тону, тону в куче противоречий внутри. Тону… Потому что чем больше звучит слов о нём, тем больше хочется быть ближе. Кожа к коже. Впитать всю, до микрочастицы, боль. Отдаться ему, как заряд батареи, облегчить тянущиеся резиной часы, напитать, если смогу. Заполнить. Мне хочется так сильно к нему… Что, вероятно, это отражается в моем затухающем от тоски взгляде.
— Жаль, что не разрешают оставаться ночевать даже с лежачими больными, выделяя личных сиделок. Если бы можно было, я бы попросил пустить тебя к нему. Стало бы легче, раз уж у тебя чудодейственная краска на груди. Покажешь?
— Покажу, — киваю, расстёгивая рубашку, пуговица за пуговицей. Распахиваю полы, а он замирает и… молчит, внимательно каждый виток яркого тату рассматривая. Вглядываясь в детали профессиональным взглядом. — Если хочешь спросить, его ли здесь глаза, то ты не ошибся.
— И как это работает? — Любопытство не порок. Люди, не верящие в Леди, люди, не верящие ни во что толком, обычно слишком скептически к подобным вещам относятся, и не мне их винить. Это дело каждого — чему или кому отдавать предпочтение, когда это касается вещей, что ни увидеть, ни пощупать нет шанса.
— Сложно объяснить. Я просто чувствую его и слабо верю в то, что мой приступ был случайностью. При всём этом, если ты скажешь, что я сошёл с ума и натурально брежу, клепая на теле тату и веря в потусторонние силы, точно не осужу.
— Пули тебя избегали годами, — хмыкает и отпивает воды, глядя, как в ней плавает листик мяты, сталкивающийся с кубиками льда, — в упор, — добавляет. — Потому, ты и мистика — вещи безумно близкие в моём понимании. И я не удивлюсь ничему. И готов поверить во что угодно, если это поможет вам двоим.
— Зачем ты позвал меня на самом деле, Макс?
— Ты нужен ему.
— Он говорил об этом?
— А ты приехал к нему или что-то происходит? Я оказался вне новостного поля, многое доходит с перебоями, но что-то явно назревает, раз ты приехал на своей тачке и даже не предупредил.
Приятно видеть его внимательность после долгих месяцев концентрированного безумия, в котором он тонул, зерно рациональности и наблюдательность — отличный звоночек в сторону улучшений. Приятно осознавать, что, несмотря на то, как его разъебало, он начинает поднимать голову и вставать. Всё ещё сильный, пусть и не верит в себя. Со всё ещё стальным и сверкающим стержнем, который так привлекает своим блеском, словно магнитом к себе притягивая. Он в себе разочарован, это легко считывается на дне ртутных глаз. Но хуйня ведь в том, что не всегда самомнение является основным. Порой нужно, чтобы верили остальные. И тогда настанет момент возвращения и обретения утерянной силы. Всё придёт. Главное, не сдаваться.
Я рассказываю ему о детях и Аните. О Диего, Анхеле, Синалоа. Ненужная ему информация, по сути. Она его не касается даже отдалённо. В каком-то смысле опасна. Но если я не могу откровенно рассказать о собственной жизни названному брату, тогда кому? Что у меня вообще останется, начни я из и без того короткого списка вычёркивать их по одному? Кто останется?
Я рассказываю об опасностях, готовый выслушать претензии о том, что привёл за собой в Берлин хвосты, которые способны навредить, но он молчит. Лишь коротко бросает, что даже вот такой, полуживой, всё равно рядом. Что хватит делить на своих и чужих. Нужно друг друга беречь, чтобы стабильно давать пизды зарвавшимся уёбкам. Ему всё равно, картель там или сам Господь Бог, он готов быть рядом, готов помогать всем, чем сможет.
И неебически удивляет тем, каким стал проницательным, подмечающим мелкие детали там, где раньше спокойно бы пропустил. Он покоряет своей удивительной открытостью, мерцает такой явной, такой неосознанной им силой, что таится и копится в его огромном шрамированном сердце, даже не догадываясь, какая там притаилась ядерная мощь, способная без шансов сметать остальных. Я не вижу в нём Фюрера, я вижу кого-то другого, что пока что несмело приподнимает голову, оглядываясь по сторонам, чтобы въебать без предупреждения, расправить свои крылья, как феникс, в назидание тем, кто списал его к разрушенным до основания, в утиль. Я вижу его, и мне становится легче. Я слышу его, и создаётся ощущение воссоединяющейся семьи. Я начинаю верить, что всё способно перемениться к лучшему.