I will drive past your house And if the lights are all down I'll see who's around until the ribbon breaks - one way or another devastations - previous crimes she wants revenge - she will always be a broken girl
Всё, что остается у Гермионы Грейнджер к подкрадывающимся шестнадцати, — волнистые кудри, спрятанные в черепную коробку знания, кричащая в каждом движении правильность и нездоровая любовь к осени и шерстяным вещам. Пятнадцатый год жизни забирает у неё семью, насмехаясь лежащими на кухонном столе документами о разводе и стоящими у входа чемоданами виновато улыбающегося отца. Нить, соединяющая их с детства, рвётся, когда он выходит за дверь душным июньским днём к молодой любовнице, и Гермиона остаётся жить с матерью, режущейся воспоминаниями при каждом брошенном на неё взгляде. В каждой зеркальной поверхности на неё смотрит чёртова копия отца, словно Бог, смухлевав, срисовал её с него под копирку, взяв от матери только непослушные волны волос. Больше ничего. Уходя, он оставил в доме своё отражение, и это не то, с чем мать может справиться после его измены. Они всегда были друг другу чужими, как имена в справочниках. Уход отца только увеличил эту пропасть. Добавил количество страниц, чтобы сделать расстояние между «А» и «Я» непреодолимым. Её хватает на ненавистное Гермионе лето. Она засовывает её в тесную коробку пансионата для девочек к сентябрю. Далеко от Лондона. Чтобы подготовленные отговорки, объясняющие их невстречи, были правдоподобными. Всё, что спасает Гермиону — подкрадывающаяся на цыпочках осень. Она цепляется за неё, как за спасательный круг.***
Гермиона знакомится с рыжей девочкой, с которой делит комнату, и саднящее в горле ангиной одиночество становится чуть более выносимым, словно кто-то смазал глотку обезболивающей микстурой. Она действительно подхватывает ангину в первую же неделю пребывания (последнюю неделю августа), не вынося сырую затхлость стен и бродящего по коридорам промозглого холода. Джинни Уизли говорит, что это нормально для кого-то нового. Чужого. Так пансион проверяет учениц на прочность. У неё самой — выработанный за три года иммунитет. Она даже не ёжится от холода, рассказывая ей о местной жизни, сидя в спальне в одной майке. Говорит, что новенькие приживаются плохо. Как слишком поздно посаженные в землю ростки. Замерзают и не прорастают в бедной почве. Гермиона сильнее кутается в кардиган, чувствуя всем телом дрожь лихорадки. Ей страшно представить, что подарит ей пребывание здесь. Интуиция, в отличие от отца, не изменяет.***
После английского и биологии, на которых она в первый же день успела доказать свою способность тщательно запоминать и хранить знания, вызвав неприязнь некоторых учениц и получив преследующее её клеймо «выскочки», Гермиона стоит у кабинета истории, посильнее натягивая на шею шарф, всё ещё борясь с последствиями ангины. Новая форма колет тело неприятной тканью, а ноги, едва прикрытые клетчатой юбкой, покрываются табуном мурашек от стоящего в коридоре холода. Не спасают даже шерстяные гольфы. Первый сентябрьский дождь шипит за окном серпентарием змей (совсем как брошенные за её спиной сплетни). От незнакомой обстановки и наэлектризованных неприязнью взглядов, бьющих ей в спину, нервы завязываются в крепкие узлы. Так, что не распутать. Она цепляется за учебник истории до белеющих костяшек пальцев, чувствуя, как уголок книги больно впивается ей в живот. Так, как будто книга единственно важная в её жизни вещь. Самая стабильная. Так было всегда. Это не проходит мимо внимания учителя истории, резкий запах одеколона которого, смешанный с терпкими нотками никотина, накрывает её с головой, стоит ему оказаться рядом. На расстоянии шага. — Похвальная тяга к знаниям, — бросает он, цепляясь чёрными зрачками за прижатую к груди книгу, после открывая дверь в кабинет. Вырывает из копошащихся в голове тараканами мыслей (похожие ползают здесь по треснутым плиткам ванной и кухни). Гермиона ещё не знает, что их история не ограничится только этой тягой.***
Замершие на границе пубертата ученицы пожирают его вожделенными взглядами, когда он рассказывает о Викторианской эпохе, всю пару небрежно просидев на дубовом столе, проигнорировав наличие стула. Его имя теряется в томных голосах, стоит одной из них поднять руку, чтобы покорить его черствое сердце одним из исторических фактов. Исходя из разницы ответов (на прошлых занятиях едва ли кто-то, кроме Гермионы, отвечал на замершие в воздухе вопросы), история считалась здесь всеобщим любимым предметом. Она никогда ей не нравилась. Слишком много абстрактности и нестабильности. Слишком много свободы. — Для социального облика эпохи характерен строгий моральный кодекс, или как его ещё называют — джентльменство, — его хриплый, немного прокуренный голос эхом отскакивает от стен, пробираясь в ушные перепонки. Сидящая за первой партой девушка (кажется, её зовут Кэти), не отводя от него взгляда, тянет сладким голоском, вклиниваясь в поток лекции. Перебивает, чтобы привлечь к себе внимание. Грозовые тучи его глаз, так похожие на выстиранное за окном небо, фокусируются на ней. — Мистер Реддл, вы считаете себя джентльменом? Красивая, но холодная, как бродящий по коридорам сквозняк, улыбка расползается по его бледным губам. — Я похож на джентльмена? — отвечает вопросом на вопрос, не отводя острого взгляда. Кажется-Кэти, не ожидая ответного вопроса, давится тяжелым выдохом, прежде чем промямлить еле слышное «да». — Правда в глазах смотрящего. Как и история в устах интерпретирующего, — тянет Реддл (благодаря многочисленному повторению имени, Гермиона успевает вызубрить его, как сухой исторический факт). — Значит, меня можно считать джентльменом. Их история в устах Гермионы будет звучать немного по-другому, когда правда острым лезвием разрежет ей горло, но это случится потом. Пока она давится собственным именем после заданного им вопроса, стараясь игнорировать грозы в потемневших радужках и бегущий под кожей табун мурашек, в первый раз за всю свою короткую жизнь получая «неудовлетворительно». В первый раз за всю свою короткую жизнь ей почти «все равно».***
— Я надеюсь, Вы сейчас изучаете особенности викторианской эпохи, мисс Грейнджер, — тянет профессор, небрежно закуривая сигарету, сталкиваясь с ней на крыльце, и она настолько физически остро чувствует его присутствие, насколько ей приятно, что он с первого раза запомнил её имя. Забывает, что в этом нет ничего удивительного. Всего лишь отличная, натренированная списком истертых дат и имён, память. Жаль, глупому сердцу это не объяснить. За все время пребывания в пансионе она привыкает находиться одна, и присутствие кого-то чужого (точнее, в отличие от неё, родного этим стенам) ощущается непривычно. Ярко. Как выжигающая сетчатку глаз вспышка. Гермиона избегает других учениц. Облюбовала крыльцо, выбрав его убежищем от наточенных копьями взглядов и насмешек. Редко кого родители выбрасывают из гнезда так поздно. За ненадобностью. Многие смирились с этой участью уже в десять. Она единственная новенькая в этом году. Так и не приживается, как предсказывала Джинни. Ей бы гадать на кофейной гуще. Гермиона переводит на него испуганный взгляд, отрываясь от истертого, перечитанного миллион раз тома «Джейн Эйр». Ей не привыкать прятаться от реальности в чужих историях, игнорируя свою. Её слишком скучная и прозаичная. Такая же пресная, как льющаяся с неба вода, всю неделю избивающая землю жесткими прутьями. Он подходит ближе. Терпкий запах одеколона пролезает в ноздри, достигает лёгких, путаясь в альвеолах, а сердце бешено стучит о рёбра от этой непрошенной близости. Он тянется длинными пальцами к книге, проводя кончиками по измятой обложке. Переводит на неё прожигающий взгляд. Она чувствует, как похолодевшие на стылом воздухе щёки (осень в этом году вырывает права из рук лета сразу же, не размениваясь) подогреваются этим взглядом. И почему-то забывает, как говорить (это сложно списать на последствия ангины). — Почти похвально. Шарлотта Бронте — известная романистка викторианской эпохи, — выдыхает он вместе с дымом, медленно растворяющимся в разряженном воздухе. Сердце пропускает несколько ударов, прежде чем она выдыхает. — Я знаю. Та самая холодная улыбка снова трогает его губы, контрастируя с градусами во взгляде. — Вдохновляетесь чужими историями? — спрашивает, снова делая глубокую затяжку. Никотин режет сетчатку глаз, отчего глаза начинают слезиться, и она переводит взгляд на обложку, которой минуту назад касались его пальцы. — Нет, читая, скорее понимаю, что моя жизнь в разы лучше. Это дает надежду. Похожая на шрам улыбка становится шире. — Разве? — спрашивает профессор, наклоняясь ближе. — Истории вынуждены повторяться, потому что их никто не слушает. Может быть, виной был шум дождя. Возможно, грохот её маленького запертого в грудной клетке сердца. Но из-за шума она не могла расслышать начало этой истории, чтобы себя уберечь.***
Они пересекаются на крыльце на обеденных перерывах и длинных переменах, как нарисованные под линейку на листе в клетку прямые, и обмениваются странными взглядами на занятиях по истории. Она готовится к урокам тщательней и настойчиво тянет руку, получая ещё больше пропитанных неприязнью взглядов и его красивую улыбку на сдачу. Практически влюбляется в нестабильность и абстрактность предмета (совсем не в преподавателя). Он много курит, будто запланировав умереть от рака лёгких к тридцати пяти, не вынося тяжести этой привычки, а она дышит этим едким запахом, перекрывающим любимую свежесть дождя, каждый раз всё больше ожидая его прихода, замирая всем телом от размеренного звука шагов его идеально вычищенных ботинок. Он единственный, кто спрашивает у неё «как дела», делая это куда чаще матери, пишущей сухие смс раз в неделю, и называет её по имени. Мисс Грейнджер. Ей нравится, как её имя катается в его рту мятным леденцом, обжигая кончик языка острой свежестью, которыми он делится с ней, доставая их из карманов пальто. Будто пытается подкупить. Расположить к себе расстроенного потерянного ребенка. «Не плачь. Мама скоро вернётся». Словно забывает, что детей успокаивают совершенно другими леденцами. Яркими. Оставляющими на языке приторную сладость, а не едкую горечь. Ей стоило расценить это как предупреждение и обещание. «Такая же едкая горечь останется в твоей жизни после меня». Она расценивает это как заботу о её вечно простуженном горле.***
К девятнадцатому сентября её рацион сводится к неограниченному количеству мятных конфет и незаметно проглоченным, порхающим в животе бабочкам. Он единственный, кто поздравляет её с днём Рождения (не считая сухого «с днём рождения» от матери и пропущенного звонка от отца). Даже соседка Джинни, поддавшись сплетням, игнорирует её существование, словно Гермиона не родилась шестнадцать лет назад. Перевязанный чёрной лентой томик «Лолиты» поджидает её на крыльце, и Гермиона прячет в обнимающем шею шарфе улыбку, совершенно не думая о том, что эта история должна стоять в очереди на повторение последней.***
— Рождественский бал — знаковое событие в пансионе, — тянет Джинни, отравляя ядовитым тоном, готовясь к репетиции. Наклоняется, застегивая красивые, мерцающие серебром туфли на тонких лодыжках. — Множество почтенных гостей придёт на праздник. От этого зависит финансирование. Лучше бы тебе уметь танцевать. Гермиона проглатывает замечание, что сейчас только начало октября и до Рождества в запасе еще два с половиной месяца. Вместе с фактом, что из красивой обуви у неё только изношенные кеды. Как и то, что она способна запутаться в собственных ногах на ровном месте. Впрочем, об этом красноречиво кричат появившиеся на коленях после первого же занятия цветущие незабудками синяки и подвёрнутая лодыжка. Она падает оторвавшимся от ветки пожухлым листом под вальс Чайковского, рождённого игрой его длинных пальцев.***
Он отводит её в медпункт, как заботливый отец, после ухода оставшийся жить в её жизни выцветшей фотографией в пыльном альбоме, к которому она больше никогда не прикоснётся. Испещрённое трещинами морщин лицо медсестры морщится при виде её избитых коленок, когда она мажет их зеленкой, уродуя кожу и её и без того изношенный вид. Неуклюжесть и женственность в понимании строгих устоев несовместимы. И плевать, что Гермионе никогда не искоренить никудышную координацию. Когда она выходит в коридор, ёжась от холода, его взгляд ложится на её изуродованные изумрудным мазутом ноги, и она чуть не спотыкается об этот тяжелый взгляд, как от подножки, чудом удерживая равновесие. Профессор Реддл провожает её до комнаты, в какой-то момент подставляя локоть для поддержки, замечая её хромоту. И её пальцы почти ломаются дрожью, когда она чувствует под ними обжигающую теплотой через вязаный кардиган кожу и налитые напряжением мышцы. — Надеюсь, я не успею сломать ногу к Рождеству на одной из репетиций, — говорит она еле слышно в попытке разрядить обстановку, чувствуя, как в груди от непонятных чувств захлёбывается сердце. Он улыбается той самой улыбкой и хриплым голосом шепчет в ответ: — Я не дам Вам этого сделать, мисс Грейнджер. Конечно, не даст. Он сломает грудную клетку, добравшись до сердца.***
Он учит её основам вальса в кабинете истории каждую пятницу, выполняя свое обещание, расчистив пространство от пыльных парт, остающихся наблюдать за ними у стен неживыми свидетелями. Его пальцы порхают на её пояснице вместе с бабочками, мечтающими выбраться из стеклянной банки тела, количество которых увеличивается в геометрической прогрессии вместе с количеством времени, проведённого на расстоянии вытянутой руки. После нескольких частных уроков ноги перестают завязываться в узлы и поддаются дрессировке. Чего не скажешь о путающихся в голове, одурманенных терпким запахом одеколона мыслях.***
Декабрь бесцеремонно душит осень, вторя её жестоким повадкам. Прогоняет её также, как она прогнала лето. Выбивает дверь с ноги хлопьями снега, замирающего на её длинных ресницах. От холода не спасает ни свитер, ни шерстяные колготки вместо гольф, ни вязаный шарф. Только дым, который он выдыхает рядом с ней каждый день, и тёплые касания его пальцев по пятницам при отработке вышколенных движений, которыми она начинает жить. Как и историческими фактами. На протяжении трехсот лет — с 1066 по 1362 год — официальным языком в Англии был французский. В ходе Большого лондонского смога 1952 г. слепые помогали людям находить дорогу домой, поскольку только они умели передвигаться наощупь. Самая короткая война в истории — между Англией и Занзибаром, продолжалась всего 38 минут. Ненужная информация заполняет пыльные полки её головы вместе с мыслями о нём. Исторические факты смешиваются с другими фактами, которые она подмечает сама. Еще немного, и она сможет написать учебник. Вместо завтрака он пьет кофе с одной ложкой сахара, не добавляя в него молоко. На большой перемене может выкурить три сигареты за раз. По понедельникам у него плохое настроение, поэтому шанс получить «неудовлетворительно» возрастает в несколько раз, что совершенно не пугает ищущих его внимания учениц. Джинни добавляет еще один: — В прошлом году посещающая дополнительные занятия по истории ученица больше не вернулась в стены пансиона. Гермиона не собирается добавлять этот факт в учебник под названием «Том Реддл», предпочитая его проигнорировать.***
Их тренировки не проходят даром и на рождественском балу глаза приглашенных спонсоров не отрываются от её закованной в единственное в гардеробе красивое платье фигуры. Ей дается каждое движение и каждый выточенный поворот головы. Настолько, что она получает похвалу от директора (знал бы он, кого стоит благодарить за её успехи). Джинни дает ей сделать несколько глотков выкраденного шампанского в душной кабинке туалета, и непривыкший к алкоголю организм ведёт от чувства свободы и эйфории с примесью влюбленности. Весь вечер она чувствует на себе его наточенный взгляд, согревающий оголённые участки тела, и, кажется, наконец-то набирается смелости, смотря на него открыто без опущенных вниз смущением и неловкостью век. Ей кажется, что её внутренние демоны, о существовании которых она даже не предполагала, встретились с его, познакомились и обо всем договорились. Все происходит в том же кабинете истории. Его губы горчат, как никотин, а мятное дыхание омывает шею, когда он властно оставляет на ней замысловатые рисунки засосов. Пальцы играют на её коже что-то вроде вальса Чайковского, но её тело откликается лучше, чем стоящий в зале расстроенный рояль, несмотря на неопытность. Громче и честнее. Он ловит её стоны пропахшей сигаретами ладонью, которую она прокусывает до серповидных узоров, стоит пальцам другой руки оказаться внутри неё. Первый раз представлялся ей совсем другим. Но она дарит свою девственность учителю истории, заворачивая её рождественским подарком под ёлку. И он принимает его с вырвавшимся из губ, вспарывающим что-то внутри неё стоном.***
Гермиона стоит на пороге с замершим у горла сердцем, вцепившись в ручку чемодана, пытаясь совладать с переполняющим её волнением. Она не видела мать четыре долгих месяца, не желая возвращаться домой, но правила пансиона не предполагают пребывание на каникулах. К тому же, мать написала дочери, что хочет начать всё с чистого листа. Так, как будто простить её было проще простого (проще, чем лишиться девственности на одном из пыльных столов, оставляющем покрасневший росчерк на пояснице). Гермиона заходит в дом, и запах хвои, мандаринов и свежеприготовленного ужина окутывает её с головой, давая ощущение мнимого уюта. Как обещание «всё будет хорошо», которому она почти верит. Знакомый мужской голос отскакивает от стен, когда она подходит к кухне, замечая изученный наизусть профиль, выжигающийся клеймом на внутренней стороне век, наклоняющийся к шее матери (она всё ещё чувствует горящие под шарфом засосы, оставленные этими губами и помнит их ощущение на вкус). Глаза впиваются в оставленную на столе вазу с мятными конфетами (их обертка никогда не казалась ей настолько ядовито-зеленой), когда мать наконец оборачивается, замечая её присутствие. Её голос дрожит от неловкости и искрится от счастья, которого так долго не было слышно в её тоне. И это саднит внутри сильнее, чем ощущение тяжести внизу живота. — Милая, ты уже здесь. Я думаю, ты знакома с мистером Реддлом, — тянет она, впиваясь в неё настороженным взглядом, стараясь прочитать по лицу, как по выцветшей от старости странице, её реакцию. — Я не знала, как тебе сказать… Он позвонил мне, чтобы доложить о твоей успеваемости, а потом… Обрывки фраз долетают до Гермионы, а наполненные дождевой серостью радужки прожигают её лицо. Вязкий вкус мятной горечи стоит во рту, и ей даже не нужно брать в рот конфету, чтобы прочувствовать его на языке. Ледяная улыбка прошивает его губы крупными стежками, когда он наклоняет голову к плечу, как обычно делал на занятиях, подталкивая к правильному ответу. «Не плачь. Я же пообещал, что мама вернётся».***
— Вы уже дочитали книгу, мисс Грейнджер? — наждачный голос мягко гладит выпирающие позвонки, заставляя покрыться кожу мурашками, когда они сталкиваются на втором этаже противоположно заряженными ионами, притягиваясь друг к другу. Холод покрывает тело инеем, будто они снова находятся в одном из прохудившихся коридоров, а не в её доме, снабженном разными видами отопления — от камина до обогревателя. Сердце вешается на мембранах от этой встречи. — Нет, — слишком тихо и неуверенно. — Дайте знать, когда прочитаете до конца.