ID работы: 11127915

шавка

Слэш
R
Завершён
186
автор
Размер:
33 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
186 Нравится 15 Отзывы 55 В сборник Скачать

every dog loves its owner

Настройки текста
Примечания:
Чонгук подбирает его на улице, как потасканную собачонку, по наводке Тэхена, у которого Юнги жил после того, как Чимин больше не смог прятать его в общаге. Как собачонку избитую и наученную брошенными в нее камнями и подожженной шерстью, поэтому к руке того он не ластится и смотрит настороженно, опасливо, боязливо. Кажется, вглядись – и прочитаешь «пожалуйста, не делай мне больно» в бликах дрожащих зрачков. Чонгук и подходит к нему, как к обозлившейся больной шавке: медленными, широкими шагами да с поднятыми руками, в которых только куска мяса оголодавшему не хватает. Он не выглядит опасно, скорее, как кто-то, кто вынужден будет терпеть в своем доме чужого человека, потому что его об этом попросили и потому, что тот действительно жалок. Чонгук подходит, протягивает руку для приветствия, и Юнги осматривается, нет ли рядом кого, с кем он мог бы здороваться. Чонгука это забавляет. Руку ему в итоге не пожимают, только смотрят так, будто она вот-вот превратится в острейшие ножницы, отсекающие плоть. – Ты Юнги, да? – реплика, достойная фэйспалма, но она помогает, потому что Юнги, кажется, реагирует на его голос, на слова, в которых ядом не стынет ненависть, и тон такой, будто обращаются не к Юнги, он такой тон не заслужил. – Это все твои вещи? Юнги в ответ крепче прижимает к себе дурацкий лавандовый канкен. Пальцы сминают шуршащий подрагивающий винилон до белеющих костяшек, хрустят бумаги внутри. – Да. Чонгук приманивает его на запах дома и еды, не похожей на быстрый рамен, и на ровный спокойный голос, которым с ним никто не разговаривал уже очень давно – у Чимина и Тэхена тоже такие были, пока не сменились бессильным раздражением и агрессией. Юнги идет за ним, думается, на этот раз будет очередная хуйня, но какая нахер разница, если дома у тебя нет.

***

У Чонгука квартира под стать ему: не безликий пентхаус из дорам – обставленная двухуровневая квартирка, в которой любовь к комфорту и себе в каждой настенной картине да мягком коврике. У входа дурацкая тряпка с «Welcome home», набитым посеревшими буквами, и Юнги думается, что там, где раньше был его дом, была такая же, только ухоженная, выбиваемая отцом и стираемая матерью, и что его бы за то, что он в хенване обувь не оставил, отругали. Но здесь ни хенвана, ни матери. Юнги жалеет себя и не думает о том, как ему кричали, что теперь родителей у него вообще нет. Это было давно и картинка в памяти смазанная и присыпанная пылью, но до сих пор очень больная. Чонгук зовет его из зала, держа кружку-Тоторо в руках. Юнги до безобразия смешно. Это все нервное конечно, но и Чонгук в рубашке-брюках-Ролексах с пузатым духом леса, чьи мозги паром оседают на циферблате, то еще зрелище. Чонгук терпеливо ждет, пока Юнги осмотрится, обнюхает каждый угол, и надеется, что метить территорию тот не будет. Юнги тем временем застревает перед тигром, загнанным под стеклянную рамку, с кровавыми полосами вместо черных, краска с которых стекает по холсту да тянется по его пути на белоснежном листе. Багрянец под лучами из окна прямо напротив едва ли не сверкает, переливается цветами черной печеной крови да лепестками алых роз, плывущих по кровавых реках. Зверь пугающий. Такой, что вслушайся – его рык внутри резонирует и сердце будто в горле бьется. Юнги просто шавка, что он сделает-то, господи. – Мне тоже очень нравится, – совсем близко и очень неожиданно. Чонгук вдруг стоит рядом, уже без дурацкой чашки, но с теплой заботой в глазах и клетчатым пледом для дрожащего Юнги на плечи, мягкий и домашний. – Подарили на день рождения, – в глазах его в этот момент кровавый красный зеркалится, и Юнги думает, что ему чертовски идет, особенно к темным волосам да белоснежной коже. – Садись, пожалуйста, чай совсем остынет. Прикосновение к плечу будто шпарит кожу, оставляет оплавившуюся корку вокруг пятерни, тихонько тлеющую под черной оверсайзной футболкой. Юнги не привык к прикосновениям, возможно, к тычкам да ударам, но не к горячей ладони на плече, снимающей с него оцепенение. Тигр не двигается. Юнги молчит о том, что ему в какой-то момент почувствовал, будто тот принюхивается к нему и, мерзкая большая кошка, гнется на передних лапах, чтобы прыгнуть. Нет, он нормальный. Ему показалось. Чонгуку приходится закрыть собой картину, чтобы заставить его сдвинуться с места. От Тоторо несет лавандой и цитроном, которой кислинкой отдает на кончике языка, прокатывается по зубам и греет горло. Керамика в руках иногда вздрагивает, и волна гребнем идет по светло-зеленому плесу. Юнги тепло и спокойно, он приписывает это чаю и, возможно, немного Чонгуку, который сидит напротив и смотрит на него тайком, в глаза не глядя (потому что Юнги для него все еще обозлившаяся шавка, наверное). Чонгук красивый – весь, от разворота плеч до кончиков смоляных волос – и добрый, раз согласился приютить друга друга своих друзей и возится с ним сейчас вместо того, чтобы оставить одного разбираться со всем. Еще Чонгук тактичный, потому что не спрашивает у него, как так получилось, что он в двадцать без друзей, университета и дома, работы и смысла жизни. И наверняка сострадательный, хоть в глазах и не читается, как ему жаль Юнги. Юнги это и нравится, что Чонгук смотрит на него, знает, что он – выпнутый отовсюду мусор, и в зрачках ни надписи «жалкий», ни «мне жаль». Пус-то-та кажется ему благодатью и лекарством. – У меня пустуют две гостевых комнаты, я покажу тебе обе, и ты выберешь, какая тебе больше по вкусу, если ты не против, – он слегка улыбается в чашку, обычную, с фарфором белее его кожи, и смотрит Юнги в глаза.

***

Нынешняя комната Юнги красивее всех, где ему приходилось жить. Она на солнечной стороне, поэтому каждое утро по коже мягкие лучи да солнечные блики, утопающие в волосах да одеялах, по стенам узорами и теплотой. Щекотали бы, стекали бы, ложились бы. Если бы Юнги открыл шторы. Он лежит безразлично, не скуля-не плача, бессильно в выбеленный потолок смотря, и не может ничего. Ему немного, настолько немного, что он однажды встает, чтобы поздороваться с Чонгуком, стыдно перед тем, что он бесполезен и беспомощен – хорошо хоть Чон с ним не возится – но большинство времени просто все равно. Все два месяца, что он был у Тэхена с Чимином, те на периферии вертелись, не оставляли одного, и ему было неудобно чувствовать себя пустым. Они будто каждый раз в комнату входя дыхание задерживали, мол, сейчас зайдут, а он уже все, отмучился, жаль. Он улыбался, потому что было правильно и потому, что он им присутствием одним неудобства доставлял, зачем им еще его скорбь и боль. Здесь по-другому. Юнги не знает, когда Чонгук уходит и приходит, и приходит ли, не сталкивается с тем у кофеварки – да и не столкнется, у Чонгука-то наверняка кофе-машина – и не делает вид, что все хорошо. И что плохо тоже. Юнги знает, что плохо – это когда пустота внутри тянет и копошится, льдом-водой заполняется и трещит от каждого движения и слова. Ему не плохо, ему даже уже не больно, только обидно и разочарованно в Намджуне, родителях и Тэхене с Чимином немного тоже. Он за две недели Чонгука не видит ни разу. Понимает это как-то отдаленно, когда выныривает из безразличия хапнуть воздуха и вернуться обратно, к гулкому эху медленных мыслей внутри. Если бы не шторы, он мог бы сказать, что уже вечер и что оранжево-фиолетовый закат похож на тот, на фоне которого они с Намджуном как-то фотографировались в первую неделю их отношений. Хорошо, что не видит, наверное, хоть его и вряд ли бы сломал какой-то закат, когда еще два месяца назад почти вся его жизнь была с ним связана, а теперь нет. Что ему этот закат. Юнги успевает еще вокруг оглядеться, даже к книжной полке подходит, где сплошь науч-поп и художка на английском, и что-то таки выбирает. Как маленький ребенок, по яркой малиновой с салатовым обложке и красивым картинкам внутри, но, кажется, если на книгу истратили столько красок, может, хоть немного отпечатается и в бесцветном нем. Пожалуйста. Книга иронично учит забивать на все, и Юнги хочется бросить странице на десятой, потому что уж он мог бы преподать мастер-класс большинству живущих. Он как раз читает строчку о том, что другие люди не могут разрушить вашу жизнь, потому что не имеют на нее влияния – и внутри наконец не пусто, там крик о том, как, сука, автор неправ – когда Чонгук стучится в дверь. Чонгук стучит. Юнги катает эту мысль по черепной коробке, там могло бы быть еще «господи, он такой вежливый» и «клянусь, он лучше всех, кого я встречал», но он не верит в бога и клятвы уже достаточно дней, чтобы даже не думать. Он чувствует, что Чонгук стоит за дверью, в своем собственном чертовом доме и ждет, пока совершенно чужой человек, младше, никто, разрешит ему войти в комнату. Юнги кричит, кажется, вслух, прочищает горло и отзывается. – Не хочешь выпить чаю со мной внизу? Чонгук смотрит вопросительно и так мягко, что черный в глазах – не гранит, а вязкая смола, тянущая к себе и не отпускающая. – А ты, – запинается, – ну, никуда не спешишь? Юнги меньше всего хочется показаться еще более неблагодарным, чем он уже кажется, но, черт, Чонгук просил разрешения войти в комнату так, будто теперь воспринимает ее как комнату Юнги, значит, он и так отбирает у него место, зачем еще и время чужое занимать. – Все в порядке, я уже освободился на сегодня, – у Чонгука, оказывается, кроличья улыбка, отблесками отдающая в глаза, и Юнги совершенно не способен ему такому отказать. Чонгук спускается в гостиную, и Юнги чувствует так, будто к старшему веревка привязана, и та тянет-тянет-тянет его сейчас за собой, к залитой закатными лучами софе и напитку с дурацкой кружкой с Тоторо. Чай на этот раз светлый-светлый, совсем прозрачный, Юнги в сортах не разбирается, но на языке звучит вкусно и дорого. Внутри теплеет то ли от горячего, то ли от Чонгука, который тридцатилетний состоявшийся мужчина, но с ним заговорить будто стесняется, мнется и катает слова на языке, так и не произнесенные. Юнги, честно, все еще достаточно все равно, чтобы слушать, что тот скажет, он бы посмотрел на милую улыбку и, может быть, хотел бы, чтоб тот снова накинул на его плечи плед и забыл убрать руки. Если бы он мог анализировать, Юнги бы удивился иронии того, что только от присутствия людей, Тэхена и Чимина, его едва не колотило, а здесь он сам вышел и – пожалуйста, улыбнись еще – контакта хочет. – Очень вкусный чай, – Мину даже удается немного улыбнуться, хоть Чонгук в ответ и отшатывается так, будто там оскал да клыки в крови. – Что за сорт? – Это Аньцзи Байча, – ставит чашку на стол. – Его в Аньцзи собирают всего тридцать дней в году, и то только свежие двулистные почки. Я рад, что тебе понравился. Чонгук улыбается, когда встает за чайничком, чтобы налить Юнги еще, и у того пустота внутри немного сжимается, мельчает, вытесняемая интересом и желанием подставить голову под гладящую руку. Чонгук наверняка видит, должен видеть и чувствовать, поэтому руки подносит ближе, чтобы обнюхать и поластиться можно было, сидит напротив спокойно и смотрит на Юнги. – Извините, что я, – он проглатывает это жалкое «существую», – мешаю Вам. Честно, я постараюсь взять себя в руки, найду работу и съеду. Мне просто нужно немного времени, я не буду Вам долго мешать, извините, – частит и кланяется, захлебывается оправданиями и своей ничтожностью. Юнги наверняка наплакал бы на целую чашку чая, и Чонгук бы поклялся, что тот дороже любого байча, но Юнги не плачет. Только всхлипывает, застывший в поклоне, и голову поднимает к Чонгуку, что стоит рядом и чья рука на его спине рисунки выводит. У Чонгука от этого взгляда из-под челки и повлажневших миндальных глаз останавливается сердце. Юнги такой разрушенный, ждущий, что Чонгук его пнет из-за немужских слез или подшутит, мол, ясно, почему его выгнали, но тот только стоит над ним, такой высокий и сильный, и властный, что ему к ногам хочется стелиться и ласку выпрашивать. Чонгук мягко надавливает на плечи Юнги, чтобы тот разогнулся, и приседает, чтобы взглянуть в глаза на одном уровне. – Юнги, все в порядке, ты мне совершенно не мешаешь. И ты можешь называть меня хеном. Чонгук, твою мать, что могло быть более пугающим, чем это?

***

Это «хен» в Юнги жаром на щеках горит и комом в горле першит все те разы, когда он пытается его вытолкнуть, выкашлять, озвучить. Юнги старается, потому что Чонгук так много для него сделал, так добр и мил, и если ему всего лишь хочется быть хеном, Юнги станет его так называть. Юнги пытается так усердно, что тренируется перед зеркалом в комнате, разбивая тишину тихим «хен» на выдохе, вибрирующим у корня языка. С каждым разом получается все лучше, естественнее и щеки не вспыхивают, а только тлеют розоватым, но Юнги не может сказать это в лицо. Стоит попробовать – и в горле ледяной привкус заморозки, и слова приморожены к трахее. Очередное «пожалуйста, пусть в этот раз получится» приходится на вечер, когда Юнги готовит ужин, чтобы встретить хена с работы. Юнги готовит пять ужинов из семи на неделе, потому что может – а еще у него все еще нету работы и денег, и он балласт на шее Чонгука – а по выходным идут поесть вне дома, и у Юнги в каждый из походов абсолютно унизительное меню без цен. Юнги как раз заливает пасту сливочным соусом и засыпает креветки, когда Чонгук приходит. Он, обычно усталый, но спокойный, сейчас кажется раздраженным и устрашающим, и залегшая между чужих бровей складка совершенно не помогает Юнги с его хен-затеей. Чонгук проходит мимо без слов, закрывается в ванной, и Юнги страшно. Юнги снова что-то сделал не так. Или Чонгук просто устал от него, как до этого устал Намджун, а после и другие, он наверняка недостаточно хорош даже в качестве сожителя-приживалки. Юнги чувствует, как холодно будет выйти из этой замечательной квартиры и услышать, как двери захлопываются навсегда, и даже не волнуется, что на этот раз ему действительно некуда будет идти. Возможно, он это заслужил. Возможно, Юнги виноват во всем, что с ним случилось, это же он такой. Юнги режет томаты, пока те не закончатся, а после тупо стучит ножом по доске, разрезая воздух, но совершенно этого не видя. Ему было так хорошо здесь, в уютной квартире с теплым Чонгуком, который ничего от него не требовал и все помогал чувствовать себя лучше, и Юнги испортил даже это. Почему он всегда портит то, что ему дорого? Чонгук за столом оказывается неожиданно для Юнги – он не привык, что Чонгук так много молчит, тот обычно приходил с простыми вопросами о дне, занятиях и предпочтениях в искусстве, а сейчас сидит, замолкнув, и Юнги его взгляд лопатками чувствует. – У нас сегодня паста в сливочном соусе, – дрожит то ли голос, то ли весь Юнги, говорит, стоя спиной к столу и кажется, что повернуться не разрыдавшись у него не выйдет. – Я подумал, что если ты хочешь, ты мог бы выбрать вино. Чонгук встает тяжело, снова хмурится на что-то и к винному шкафу мимо Юнги идет медленно и словно неохотно. Юнги пытается не думать, что своей просьбой, кажется, допек его еще больше и дышит медленно и глубоко. Чонгук возвращается за стол с бутылкой красного. Едят молча. Юнги даже находит силы похвалить себя за то, что блюдо вкусное, но вот на то, чтобы есть – едва ли. – Почему ты не ешь? – Чонгук хмурится даже больше, чем раньше, и смотрит пытливо и недовольно, так что Юнги хочется сжаться в комочек и спрятаться, потому что он не знает, как перестать все портить самому. – Я не могу, – выдыхает. – Хен, честно, если я тебе надоел, скажи мне об этом, пожалуйста, я сам, – прерывается. Чонгук не слышит ничего после «хен» от Юнги, лишь шум в ушах и видит не виноватого ни в чем Юнги с лицом полным раскаянья и боли. Чонгуку от этого самому больно. Он не помнит, как встает и подходит, только мерзлые содрогающиеся плечи Юнги в руках и краснеющие глаза напротив. Юнги пальцами в его футболку вцепляется и едва не воет в нее, заливаясь слезами и хриплым голосом. Он еще говорит что-то о том, что больше не будет и все будет так, как хочет Чонгук, и он такой маленький и такой несчастный, что сердце сжимается и ноет, как такое могло с ним произойти. – Чшш, все будет хорошо, Юнги. Все точно будет. Только назови меня хеном еще раз, пожалуйста.

***

Юнги молодец. Чонгук об этом говорит утром и вечером, когда они вдвоем устраиваются на диване и Юнги включает то, что сегодня написал, чуть реже – свой плейлист и никогда – плейлист Чонгука, потому что «как я ему объясню, что обожаю чертового Вивальди, но его рэп – лучшее, что я слышал». Юнги получает работу. Там всего лишь стажировка, но это на целую стажировку больше, чем позволил бы Намджун, для которого его музыка – баловство и несерьезно, но «пока я с тобой, не беспокойся». Иногда Юнги даже достаточно не больно, чтобы подумать, какого черта он не слышал это «пока». У Юнги есть свои деньги, которые, кажется, впервые за двадцать лет даны ему не потому, что так положено, и не потому, что свои игрушки стоит содержать. Его скромных средств даже хватает на то, чтобы пойти на небольшой шоппинг, и да, он не покупает ту-самую-куртку-на-которую-залипает-в-бутике и тот мидик, мимо которого в витрине пройти не может, но берет вещи куда более нужные и полезные. Юнги доволен собой. Еще больше – когда решает, что оплатит ужин с Чонгук-хеном в ресторане сам. Юнги не знает, чувствовал ли себя таким же самостоятельным когда-либо в жизни, разве что в том далеком школьном году, когда сам переустановил винду. Они идут в ресторан, который за месяцы стал едва ли не самым знакомым, и у Юнги внутри греет от мысли, что Чонгук увидит, что он не бесполезный и тоже на что-то способен. От этого щеки сияют легким румянцем и время поторопить охота, чтобы оно быстрее бежало, машина ускорилась, а ужин приближался. Их ведут в отдельный зал, и Юнги почему-то чувствует такой трепет, как никогда раньше. Чонгук, сидя напротив, странно на него поглядывает, но молчит. Официант приносит меню, раскрывает перед Юнги ублюдскую газетку без цен, и тому первый раз не обидно, потому что: – Чонгук-хен, я хочу оплатить сегодняшний ужин. Чонгук, кажется, не давится водой исключительно волей случая. Пробегает пальцами по скатерти, разглаживая-расправляя, и стряхивает невидимые пылинки с рукава. Видит: Юнги этого хочет, но едва ли знает, во сколько это ему станет. Знает, как унизительно будет сейчас сказать ему, мол, ладно, хорошо, и ткнуть в лицо эти хреновы цены, понимая, что Юнги едва ли одну пасту без урона для бюджета оплатить осилит. Думает, что отказать Юнги в просьбе будет отвратительно. – Пожалуйста, Юнги, давай оставим традицию в силе, – вздыхает. – Разве в постоянстве нет своего очарования? Конечно, есть, думается, особенно если постоянно сидишь на шее человека, который тебе никто. Но Юнги молчит. Смотрит на раздутые да плывущие в бокале с водой буквы меню и говорит себе, что не сдастся. Он и так от многого уже отступился, и какой-то ужин, не такой уже значимый, почему-то важнеет во стократ. – Хен, это так важно для меня, – начинает, – я не многим могу отплатить тебе за помощь, поэтому хотел бы сделать хоть что-нибудь. Юнги не говорит «пожалуйста», но это в тоне, глазах и руках, комкающих тканевую салфетку. Ему все еще неудобно, спиной буквально чувствует взгляд официанта, почтительно ждущего, пока его позовут, и внутри все стынет, как перед прыжком с высоты. Юнги прыгает: выхватывает меню для нормальных людей из Чонгуковых пальцев и подзывает официанта. Тот выслушивает заказ, кланяется и уходит. Юнги приземляется. Правда, пытается посчитать, сколько проектов ему необходимо закончить, чтобы заплатить за то, что заказал, но на покалеченные ноги встает, даже зубы не сцепив. Может быть, только принесенное вино в первом бокале выпивает слишком залпом и не по-правильному, но ступнями землю ощущает четко и все тверже, особенно под Чонгуковым взглядом, в котором ни намека на превосходство и торжество. Чонгук такой другой, думается. Намджун его бы высмеял да спросил, сколько недель ему работать на это вино, а потом, если бы был достаточно пьян, жесток и расстроен, сказал бы, что – ох! – это ведь он решает, сколько и как долго Юнги работать. Но Намджуна нет. А Чонгук медленно вино тянет, смакуя и вкус по языку да небу растирая, и тот взрывается спелыми сочными ягодами и кислинкой их диалога, и тем, что Юнги делает это все для него. – Вино сегодня какое-то особенно вкусное. Юнги смущенно улыбается, кислоту да горечь сглатывая, и подносит бокал к губам, думая, что, наверное, просто не распробовал, не дал букету раскрыться, но оно все то же: с легким оттенком того, что он недостаточно хорош, чтобы ввести новую традицию с жизнью, где он не забери-меня-а-то-я-замерзну-на-улице парень, а друг Чонгука, делящий с ним секреты и чертов счет в ресторане. – Знаешь, мне все было интересно, как произошло так, что ты – друг Тэхена, а я тебя до того раза, – когда ты забрал меня, хотя был не обязан, и я такой жалкий, что этого не стою, – не видел. Чонгук репетировал. Он откладывает приборы, отодвигает тарелку и делает глоток, потому что когда-нибудь нужно было об этом рассказать, но вечер такой чудесный, такой тяжелый вначале, но приятный сейчас, когда Юнги напротив и даже рассказывает о том, как сегодня смог сделать особенно удачный бит. – Я не знаю, с чего можно начать так, чтобы не испортить тебе аппетит, – на почти не тронутую за разговором тарелку взгляд бросает, – но если ты хочешь, то я, конечно же, все расскажу. В отдалении играет музыка, «Весна» Вивальди, и скрипки вибрируют да по перепонкам высокими нотами стреляют, и, чертово ритенуто, застывают тишиной да отзвуками смодулировавшей мелодии. – Честно, – Юнги начинает вровень с первой скрипкой, – мне так интересно было, – мне кажется, что ты меня выгонишь скоро, скажи, пожалуйста, как тебя уговорил Тэхен, и я тоже постараюсь. – Но если это меня расстроит, то, наверное, лучше не сегодня. – Договорились. – Да, часто я такие ужины не потяну. Никто не смеется.

***

«Так вот, что ты слушаешь», – думается, когда Юнги видит Чонгука, дрейфующего в «Лунном свете». Глаза его сомкнуты, а на лице приглушенный белый свет, из музыки и led-ламп сотканный. Он легко качается на нежных и плавных волнах, и лунная дорожка кидает свои отблески на шею и плечи, гладя ключицы и стекая на свитшот. Сконцентрированный и спокойный, лежит, раскинувшись на диване, пугающе неподвижный и далекий. Вокруг будто рябь идет от легкого волнения воды, дуновения ветра, и серебро, оборачивающее его в кокон, тоже словно двигается и живет. У Юнги внутри натягивается струнка, такая, по которой в такт аккордам бьют молоточки, но он от этого молчит, только чувствует, как перед ударом немного задерживает дыхание. Чонгук, слушающий музыку, – целое искусство. Такое, от которого ты безнадежно далек, хотя и близок, и, кажется, можешь дышать, но все, что не смотреть на него, тяжело. Юнги, наверное, мог подумать о замечательной акустике в комнате – но не думает, потому что они включают музыку каждый вечер, хоть и почти никогда не слушают – а получается только смотреть на то, что для него было не предназначено, Чонгук же не зря при нем никогда ничего из своего не включал. Мог бы отметить, как музыка одновременно идет отовсюду и будто сочится из Чонгука, сквозь холодное серебристое свечение, но не отмечает, потому что волны становятся сильнее, и Чонгук неспокоен, и – черт – это так прекрасно, что Юнги не уверен, моргнул ли хоть раз за все это время. – С изысканно-убранным садом сравнил бы я душу твою, – Юнги не может сказать, когда научился понимать Чонгука так хорошо, но почему-то уверен, что тот знал о нем, чувствовал, с самого появления на ступеньках. Чонгук открывает глаза ровно в момент, когда начинает играть «Паспье», и в новое положение перетекает, подгоняемый исчезающими волнами. Юнги спускается по ступенькам, которые под ногами, как маленькая лесенка в море, что его подхватит и понесет, залитого своей и чужой солью, и паркет внизу – не паркет, а холодные колючие камешки. – Не могу сказать, что ты неправ, Юнги, но разве это не естественно для каждого человека? Он бы согласился: почти все, кого он знал до этого момента, носили не то, что семью масок под причудливым нарядом, а прятали за спинами гребанную гильотину, подзывая поближе да обещая, что будет быстро и совсем не больно. (Это, наверное, первый момент, когда понимает, что уже действительно не.) Но он не согласен: он сам, Юнги, никогда не пытался казаться лучше, чем есть, и относиться к кому-либо лучше, чем может. – Я не знаю, – пожимает плечами. – Мне вот еще что интересно: один мой знакомый, – чертов Намджун, любитель импрессионизма и вычурных, модных, бессмысленных фраз, – говорил, что по «Лунному свету» можно психоанализ проводить, – усмехается. – Для тебя он больше грустный или веселый? – Твой знакомый? Скорее странный, – и мерзкий, господи, Юнги, я ведь его тоже знаю. – А если серьезно? – Умиротворяющий. – А я бы сказал, что тоскливый. Музыка на фоне отвратительно энергичная и бодрая для полуночных разговоров, но они ее едва ли слушают, как и каждый раз, стоит обоим на диване оказаться за разговорами. Мелодия звучит, прыгая по комнате трелями и двойками аккордов, разливается в комнате, вытесняя море и зашедшую за тучи Луну. – И какой был бы результат? – Он бы сказал, – горло сжимается и со стенок соль сталактитами осыпается, крошится и хрустит, – что это показывает отношение человека к новому периоду жизни, что лунный свет исчезает с приходом рассвета и что это – время праздновать конец и скорое начало. – Удивительно, – и лицом он будто грустнеет. Юнги бы возразить, что, мол, ничего удивительного – Чонгук для него такой и есть, спокойный и умиротворенный в любой ситуации, он же его, черт возьми, даже раздраженным едва ли видел, но он не знает, нужны ли тому все эти объяснения и стоят ли они того. – Твой знакомый на удивление прозорлив, – добавляет. Они молчат еще некоторое время, достаточное для того, чтобы сюита пошла по кругу и замерла на середине «Менуэта», обрубив тот на кульминации. Чонгук устало вздыхает – тупой телефон вырубился так не вовремя, он думал еще посидеть вот так с Юнги пусть не под боком, но рядом. Близко настолько, что чувствует его лаймовый гель для душа и лимонный шампунь. – Почему ты раньше ничего своего не включал? – настигает Чонгука у розетки с зарядкой в руках, и он даже рад, что механические действия оттянут его ответ. – Мне казалось, тебе такое будет неинтересно. Юнги на диване выглядит непонятно и непостоянно, словно не может решить, нравится ли ему такой ответ или нет, или решиться и что-то сказать. Чонгук этого не видит, все еще занятый, и поворачивается только когда Юнги уже полностью лежит на диване, повторяя позу Чонгука. – Но ты мог бы спросить, – звучит с укором. Чонгук уже почти у дивана, глазами напротив Юнги, и тот кажется почему-то совершенно другим сейчас, когда позволяет уложить свою голову Чонгуку на колени и словно случайно волосы поглаживать. – Мои родители хотели, чтобы я был пианистом, – начинает, соль сглатывая, – но, как видишь, получилось не совсем так. У меня слишком маленькие руки и короткие пальцы, – самые прекрасные из всех, что Чонгук видел, – преподаватели им это говорили, но те все думали, что если больше заниматься, то получится лучше, – смех такой горький и больной, что Чонгук рукой в космы глубже зарывается, мягко водя и успокаивая. – Как будто у меня могли вырасти новые пальцы или целые кисти. Так что да, ты прав, я не очень люблю классику, но сегодня было очень красиво, – мне понравилось смотреть на тебя. – Давай в следующий раз ты тоже что-нибудь включишь? Его волосы в свете ламп отливают лунным серебром, чистейшим и таким холодным, что пальцы Чонгука покалывает и морозит, но он чувствует мягкость и бархат волос и перебирает все так же осторожно и трепетно. Юнги закрывает глаза, так легче сделать вид, что это не происходит и он не позволяет этому случиться, но это происходит и он позволяет. И ему хорошо, хотя он никогда не любил «Бергамасскую сюиту» и прикосновения к волосам, но это же Чонгук, и Юнги уверяет себя, что только потому, что Чонгук так много для него сделал, и Юнги может позволить ему маленькую слабость. Юнги засыпает на его руках, укрытый пледом и убаюканный поглаживаниями и голосом Чонгука, который что-то рассказывал о Верлене и удивительной точности стиха. О том, что любовь побеждает, Что есть беззаботные дни, Поют беспрестанно они, Но песня их грусть навевает.

***

Чонгук исчезает в один из дней. Вернее, это наверняка лишь для Юнги так, словно он пропал, будто и не было его – только помытая кружка у раковины и зарядка от телефона на тумбе в гостиной, оставленные пару дней назад. С остальными он, наверное, все так же приветен и обаятелен, и видится в каждый из чертовых дней, когда Юнги томится в квартире один, как брошенная хозяином собачонка. Он скулит по углам и, к своему стыду, надевает на подушку футболку Чонгука, потому что он совершенно один там, где еще слышны разговоры и смех, и он, возможно, просто сошел с ума и ничего этого не было: ни Чонгука, ни его кроличьей улыбки, ни музыки по вечерам под вино. Возможно, он просто сошел с ума в один из вечеров той недели, когда Намджун закрыл его одного в квартире, и не было ссоры с родителями и измученных необходимостью печься о его чувствах друзей. Может быть, он из квартиры Кима сразу переехал в мягкие стены и крепкие ремни. Он знает, что может выйти из квартиры, но не выходит то ли от того, что боится, что Чонгук приедет, а его нет, то ли от того, что кажется, будто его обратно больше не пустят. Он очень хорошо представляет злорадный голос консьержа о том, что «господин попросил не впускать вас, а ваши вещи вот – в коробке», перебранные чужими руками да скинутые абы как. Помнит, каким жалким чувствовал себя, глядя на открытую коробку с его чертовой жизнью. Поэтому Юнги сидит дома. В какой-то из моментов ему должно было стать интересно, откуда появляется еда, но потом он понимает, что она и не появляется, это просто он перестал готовить и нормально есть. Юнги будто отбросило к тому моменту, когда его только забрал Чонгук, и квартира почему-то снова кажется незнакомой и чужой – в этот момент он даже немного смеется, потому что, блять, чья же она еще, если не чужая, тупая ты тварь. Через неделю Чонгук присылает сообщение о том, что уехал в командировку. И что ж, у Юнги внутри было уже достаточно пусто – каждый день каждый чертов поход на кухню и в ванную тянул из него силы, накручивал их на бобины и подергивал, не получится ли забрать больше и сделать больнее, – чтобы не почувствовать ничего. Чонгук не обязан был отчитываться ему, Юнги живет у него лишь потому, что тот позволяет, и если кто уж что-то и должен, то это он, а не Чонгук. Юнги успокаивает себя, что все, в конце концов, хорошо: он знает, что Чонгук в порядке, он не заперт в квартире и может свободно выйти, и у него тонна свободного времени, раз уж все равно проебал все сроки сдачи жаб и его наверняка уволили. Где-то в этом же промежутке он понимает, что в какой-то момент весь его мир, тот, который до этого валялся в коробке у консьержа на столе, схлопнулся до Чонгука и взаимодействий с ним: поход в ресторан с Чонгуком, вечерние посиделки с Чонгуком, на концерт с Чонгуком. Он едва ли помнит, когда разговаривал с Тэхеном или Чимином, или когда последний раз пытался набрать родителей, хотя бы, чтоб услышать «не звони сюда больше». А теперь Чонгука нет. Юнги пытается вспомнить, как после Намджуна обещал себе, что будет самостоятельным и независимым, как подкараулил того на стоянке чисто чтобы кинуть в лицо запрятанный в его вещах конверт, отвратительно пузатый от натолканных внутрь вон, и увидеть, как бамбук да слива об него разобьются, и как кричал, что, черт возьми, сам чего-то стоит. Теперь понимает, что был неправ, еще тогда понимал, но обида напополам с яростью пузырилась под кожей, и слова лавой выливались изо рта, почему-то не жаля Намджуна нисколечки. Юнги помнит, как тот только глянул на разлетевшиеся сливовые листья и сказал, что Юнги еще более жалкий и тупой, чем он думал. Юнги смеется от того, что Намджун сейчас точно удивился бы, что он оказался настолько тупым, чтобы – кажется – влипнуть снова. Если Юнги и думает о том, чтобы позвонить Намджуну да рассказать анекдот, он в этом никогда не признается. Поэтому он звонит Тэхену, который традиционно не берет чертову трубку ни с пятнадцатого, ни с двадцать пятого раза, так что Юнги просто едет к нему, по пути заказывая доставку курочки. У комплекса, где живет Тэхен, удивительной красоты внутренний двор: влажная зелень листьев пахнет тропическим соком, и тишина, разбавляемая шумом ветра и веток, манит вглубь дорожек в укромные углы и зоны с фонтанами. У Юнги там есть любимое место – тупик одной из тропинок, местами лысый и ржавеющий засохшими растениями, он казался настолько местом Юнги, насколько это возможно. Юнги представляет вечер с Тэхеном, такой, каких у них было много во времена учебы, и как после вместо того, чтобы сразу поехать обратно, сядет в тупике с наушниками, чтобы послушать музыку, не чувствуя чертову тишину вокруг. Его план идеален. Один его знакомый когда-то говорил, что все идеальное должно вызывать опасения – оно идеально не потому, что лишено негативных качеств, а потому, что ты о них еще не знаешь. Юнги в такие моменты подшучивал над тем, что с такой философией удивительно, как он дожил до своих лет, но сейчас скорее удивился бы, что дожил сам. Потому что его план настолько неидеален, что едва выполним – Тэхен у одной из машин с кем-то в обнимку, и Юнги знает, и чья это машина – он запомнил номера в тот последний раз, когда его любезно подбросили до ближайшего отеля, с обещанием к херам разбить лобовуху и на капоте выцарапать «пидор» – и чьи руки на Тэхеновой жопе. Тэхен и Намджун красивая пара. И подходят друг другу, в голове мелькает, мудак и сволочь – замечательная комбинация. Юнги смотрит все то время, что они обжимаются (он чужой язык чувствует не во рту – в глотке, а покусывания на языке остаются болью и красными ручейками) и поднимаются наверх. Юнги говорит себе, что ненавидит Намджуна – с того момента, как тот пинком под зад отправил его на улицу, как выброшенного хозяевами щенка, потому что тому было нужно больше, чем они ожидали, или с того, как понял, что чужой человек относится к нему лучше, чем парень, с которым он встречался больше двух лет. Но Юнги представляет, как Тэхен, который прижимал его к своему плечу и приносил салфетки, выслушивал, что Намджун с ним сделал, сидел и ждал, что он свалит и освободит теплое нагретое место на хуе богатого мудака. И ему больно так, что он воет в сложенные руки и кусает пальцы до красного пунктира, и не может дышать. Он задыхается в прекрасном тропическом лесу с деревьями с отсохшими руками, и вокруг поют птицы и где-то между листьев стесняется радуга, и все, о чем он думает – что до ироничного банально умрет под окнами выбросивших его хозяев, когда где-то есть тот, которому он, кажется, действительно нужен. Юнги за эту мысль цепляется сведенными пальцами и тянет ее на себя, так близко, чтобы сделать вдох и уйти, не пялясь в окна, до которых не допрыгнуть. Когда он отходит, поводок все еще мягко тянет назад, на место, и Юнги срывается, как обиженная дворовая шавка: херачит «пидор» огромными буквами на капоте и смеется, что Намджун так прятал его и боялся, что кто-нибудь узнает, но забыл, что прятать нужно до конца. Или лучше хоронить. Юнги бежит со двора под сирену и крики подъездных работников, давясь смехом и воздухом без ошейника на шее, и, черт, чувствует, как будет еще веселее, стоит людям начать разбираться, кто и за что это сделал, камер-то на территории дохрена. Как Намджун, так сильно пекущийся о своем секретике в виде Юнги и такой спокойный насчет Тэхена, будет рассказывать полиции о гейской драме и требовать наказания для нарушителя под осуждающими взглядами. Черт, Юнги бы отдал то немногое, что у него есть, чтобы на такое посмотреть.

***

Юнги не обнимает Чонгука – влетает в него, руками спаиваясь у того за спиной, и до этого выхолощенная местью пустота заполняется прибоем жалости к себе и слезами, что душат и не дают сказать ни слова. Он ведь на Чонгука даже не взглянул, только упал, подкошенный иссякшим зарядом, и поливает теперь домашний свитшот так, будто из него прорастут розы. Те достаточно банальны – в самый раз для их истории. Юнги колотит. По телу будто судороги волнами, и дыхание спирает настолько, что он пробует глотнуть воздух – и чувствует только вакуумную трахею, и не может даже трепыхнуться. Лишь стоит, как парализованный, в Чонгука вжимаясь, и горло снова сдавливает. Не мягкой тоской – строгим ошейником, только Юнги об этом еще не знает. Он вдыхает с шумным сипом, обратно рыдания выдавливая, и не способен даже руки расцепить, чтобы отпустить Чонгука, который стоит безучастно и будто даже не двигается. – Хватит, – если бы Юнги мог, он бы поклялся, что никогда не слышал Чонгука таким. Его голосом, кажется, можно города замораживать, и Юнги инстинктивно отшатывается – ухты, руки, видно, не настолько в чужую спину впаялись – удивленный и расстроенный. – Успокойся и расскажи мне, что произошло, – звучит по-прежнему, так, как когда Чонгук утирал ему слезы и стискивал в объятиях. Юнги хочет сказать: «Ты бросил меня на две чертовых недели, когда мне только начало казаться, что ты всегда мне поможешь и всегда поймешь, и что я» – но не договаривает даже под сводом черепной коробки. Они идут в гостиную, та снова кажется теплее с Чонгуком, и Юнги начинает его немного за это ненавидеть. Тот разливает по чашкам очередной сорт чая, название которого Юнги не запомнит никогда, как и на вкус не отличит, только по цвету и только если будет достаточно освещения. Ему отчего-то огонек внутри жжется пожаром, и чай его нихрена не тушит, только окрашивает в синий, и Юнги бы хихикнул, как по-новому играет поговорка, но он горит. – Так что случилось, Юнги? От голоса Чонгука становится теплее, и почему-то кострище внутри вдруг не опасность, а необходимость, и он те языки ласково гладит, подживляя и кормя. Юнги не знает, как объяснить. Начинает: – Я узнал, что Намджун теперь с Тэхеном. Хочет еще выдавить: «Мне почему-то так больно от этого, он ведь знал, как Намджун со мной поступил, но все равно сделал это». И закончить: «Я, честно, давно к Намджуну ничего не чувствую, а Тэхен был моим другом, и это так странно». – И? Какая тебе разница, Юнги? Наверное, стоило бы спросить: «Почему ты не спрашиваешь, кто такой Намджун? Откуда ты его знаешь?». Возможно, стоило бы сказать: «Я так долго ждал тебя, что сошел с ума настолько, что забочусь о такой ерунде». Но он молчит. – Ты столько все это время плакал, что мне казалось, что слезы уже закончились. И вот опять, – пауза, – стоит ему появиться, и ты снова... Юнги не хочет, чтобы он заканчивал предложение. Ревешь, как девчонка. Такой жалкий, каким я тебя подобрал. Никчемный мальчишка. Чонгук бы поспорил, что у него есть куда лучшее окончание предложения, но он его не заканчивает. Ему, возможно, немного больно, что после всего Юнги не беспокоится так о нем – не плачет из-за него – и льет слезы по людям того совершенно не стоящим. Чонгуку вдруг кажется, что он зря это затеял: и квартиру эту, и потерянного мальчика в ней. Надо это прекратить, думается. Пока еще можно. Юнги разбирают совершенно жуткие рыдания: пузырятся в носу и клокочут в горле, продирая путь сквозь прикушенный в надежде не расплакаться язык. Юнги грызет тот снова, до крови и болезненного следа в отместку за то, что сам сделал себя еще жальче в глазах Чонгука, когда ему хотелось только лучшее показывать и лишь хорошей стороной к нему сидеть. – Я думал, что ты меня бросил, – захлебывается, – что больше не вернешься, что я останусь здесь один, и мне было так страшно, Чонгук, так страшно. Обнимает свои плечи ладонями, вжимаясь в выпирающие кости до хруста в суставах, и ногти вталкивает в плоть – так больно, но легче думать, что ему частично уже воздалось, что Чонгук не будет сильно сердиться, что оценит, что Юнги сделал всю работу за него и уже сам себя наказал. – Но я ведь теперь здесь, – Юнги не улыбается, – с тобой. Чонгук сцеловывает его слезы, сглатывая соль и горечь, и целует, пока Юнги не начинает задыхаться и немного после. Юнги отпускает, потому что он никогда не был ничейный – то родителей, то Намджуна – и если он сейчас будет Чонгука, станет гораздо легче. (У Юнги не получается быть хорошим Хатико, но Чонгук знает, чувствует в его влажных вдохах и порозовевших щеках, что точно получится.)

***

Юнги закрывает глаза так крепко, что под веками сполохами всплески шампанского и разговоры при луне и музыке, и лучший в его жизни секс. Его от имени Чонгука словно железным прутом херачит насквозь, и тот остается внутри ржаветь и отравлять кровь все дальше. Та в моменты, когда, чтоб глаза не расхлопнуть, в губы вгрызается или запястья кусает, течет янтарно-красным, и Юнги жмурится только сильнее. Юнги любит Чонгука. Слова по утрам ударяются в лед зеркала и бьются, осколками осыпаются каждый чертов день, но Юнги их собирает и бросает снова. Он хочет, чтоб ебаное стекло раскрошилось и ссыпалось в мусорку в доказательство того, какой он, Юнги, хороший и преданный, как он заслуживает всего, что у него есть. Он говорит себе, что молодец и все, что окружает – его достижение, и смеживает веки все крепче, когда хочется вспомнить, что он здесь гость. Чонгук его поддерживает. По ночам обнимает его глаза ладонями и спит так, даже если утром руку хочется отгрызть нахер, а для дня покупает Юнги повязку. Он, на самом деле, много что для Юнги покупает: и желанный мидик, и куртку, которую Юнги обходил пятой дорогой, но чертовски хотел. (У Юнги закрыты глаза, иначе он бы добавил, что самого Юнги он тоже покупает.) Еще лучше, когда Юнги спит – тогда он пуст настолько, что внутри не резонирует ни одной мысли о том, что все это началось только потому, что он был слишком одинок и жалок, что будь на месте Чонгука другой, он бы, возможно, к нему так же кинулся, только бы быть нужным. Пустота спасает. И пустой Юнги – нормальный Юнги, не тот, который «помните шлюшонка с продюсирования, недавно видел его с новым папиком», но «я закончил писать очередную песню для айдолов о гребаной первой любви, и вы никогда не отличите ее от сотен тысяч других», который сам зарабатывает и может обеспечить – но он не – себя. Иногда, просыпаясь, Юнги открывает глаза, и ему интересно, видит ли все это Чонгук. Чувствует ли. Нормально ли ему. Но Чонгук порой не возвращается домой на ночь, а оставаясь вдвоем, они либо трахаются, либо едят, а Юнги слишком любит и то, и другое, чтобы его испортить. Юнги думается даже, что так лучше: это его проблема, которую он сам должен решить, это ведь он такой неправильный, неспособный увериться в своих чувствах и успокоиться. Нужно только приложить чуть больше усилий, больше заботы и усердия, и все будет хорошо. Каждое утро Юнги готовит Чонгуку завтрак, иногда принося тот прямо в постель, где Чонгук такой сонный и улыбающийся, и Юнги в этот момент полон. Юнги играет Чонгуку на фортепиано, которое посередке гостиной появляется совершенно случайно, и Чонгук в музыке такой прекрасный, что у Юнги его полноту внутри скручивает и через мясорубку хуярит – стоит только взглянуть. Юнги в остальное время столь пуст, что блевать от себя тянет, но он не может, потому что ест только с Чонгуком, а тот дома все меньше и реже, и вакуум внутри – все больше и больше. Юнги говорит себе, что это ненормально. Что если Чонгук у него на изнанке век да на проводах жил серийным номером выбито, и теплеет только от присутствия – это любовь. Что завтраки и музыкальные вечера, когда ненавидишь готовить и фортепиано наедине расхерачить охота – любовь, но у него так чужие взгляды резонируют и так это общественное несвысказанное «приживалка» болит, что это звучное «люблю Чонгука» разбивается легко и просто. Разве может он Чонгука любить?

***

Чонгук уезжает надолго снова, перед этим шутя, что надеется на этот раз обойтись без чьих-то разбитых машин и пидорасов. Юнги не смеется, потому что Чонгука нет, нормального Юнги нет, зато есть Хосок – вечно недовольная нянька для брошенных собачек. Он сидит с Юнги каждый день с восьми до восьми и по ночам проверяет его в комнате с двенадцати до трех по разу в час, а с четырех до семи – через каждые полчаса и, кажется, не спит совсем. Юнги какое-то время держит то, что Чонгук заметил, знал, как ему плохо, и заботится даже очень издали. Он якорится на мысли, что дорог Чонгуку и тот не хочет его потерять, и когда течение тянет в ему-просто-жалко-меня-выбросить, Хосок приносит еду и чай. Хосок говорит, что он друг Чонгука, и выглядит как человек, ненавидящий Юнги за само его существование. Юнги в этой парадигме теряется, у них с Тэхеном был уговор «люби своего друга – люби его бойфренда» – который Тэхен очевидно понял немного не так – но Юнги хочется держаться за него, как за что-то свое, а не данное извне. У Чонгука с Хосоком очевидно такого уговора нет, и Юнги оказывается в квартире с человеком, способным зарезать его ночью, как цыпленка (что было бы печально, потому что быть собачкой ему хотя бы нравится). Юнги может даже поклясться, что в один из дней видит у Хосока под пиджаком пистолет. Но Юнги молчит. С Хосоком у него есть два правила: не открывать глаза и не говорить, даже если слова царапают глотку и лезут по горлу вверх, оставляя на изнанке кровавые следы. Они молчат уже неделю к тому времени, как Юнги, кажется, теряет связь с реальностью. Иначе почему Хосок заговаривает с ним в обед? – Ты упрямый, – тот жует рамен, потому что Юнги перестал готовить, стоило Чонгуку выйти за порог, а никто из них не хотел умирать из-за кулинарных умений Хосока, и выглядит позабавленным. В конце концов, на что еще сгодится Юнги, как не для развлечений. – Но потому ты ему не подходишь. – Думаешь, тебе виднее? – голос хрипит, и это наверняка делает его еще более жалким. – Это даже Чонгуку видно, он только не признается, – Юнги от этого имени, когда его хозяин далеко, больно: он ведь просто домашняя собачонка, он при знакомых звуках ждет ласковые руки и мягкие губы, а получает только острую лапшу. – Он, может, и не видит, как ты мучаешься, но чувствует, как ты его мучаешь. Юнги бы захлебнуться этим, крикнуть, мол, ты ебанулся и несешь херню, а у нас все прекрасно, и таким неудачникам, как ты, не понять. И надеть пластик с лапшой тому на голову. Но Хосок даже в пижаме и с повязкой на голове опасный и сильнее Юнги. – Я ведь не, – говорит. Юнги запоминает это как еще один повод винить себя. – Я его люблю, но мне просто плохо, но я же пытаюсь его оградить, он мне ничего не говорил никогда, я думал, все в порядке. Хосок какое-то время молчит, Юнги думает, что тот удивляется, как друг мог связаться с таким. – Так хорошо ограждаешь, что торчишь дома сутки напролет и заставляешь беспокоиться. Он вот меня, – рукой перед собой водит, – сюда припер, чтобы с тобой чего не случилось, а я ни разу не нянька и не нанимался сидеть со скучным пацаном каждый день. – Тебя это забавляет. – Страдания друга – нет, а твоя избирательная слепота очень даже. Он ради тебя столько всего сделал, – проговаривается, – и все, что получил – грустный пацан-хикка. – Я всего лишь пытаюсь быть не в тягость, он же и так столько всего сделал, – от того, что щенячьей мордой в правду ткнули, неприятно, но это так, немного погрызенная туфля после того, как носом в дерьме извозили. – Я просто не так себе это все представлял. – А как? В голубых облаках и на единорогах? Юнги молчит. Лапша на удивление оказывается вкусной, такой, как делал Чимин во время подготовки к экзаменам, и Юнги на секунду снова просто чей-то друг и сын, а не шлюха. Хосок второй после Чонгука человек, который с ним разговаривает так, словно он обычный, нормальный, такой, каким был когда-то давно. Человек, который его недолюбливает, единственный из всех в чертовом Сеуле, для которого Юнги – не то, что слышал, думается, говорят моральные устои – человек, проебавшийся и засирающий жизнь другу, но такой же. – Мне казалось, что я смогу быть независимым, что не буду на содержании и смогу все сам, что любить его, будучи мной, просто. – Он бы никогда не сказал тебе о деньгах, – даже палочки откладывает, – откуда этот бред? Юнги молчит: мой бывший ебарь карманные деньги, им же выданные, все пятьдесят тысяч, отбирал, если ему что-то не нравилось. Молчит: он закрывал меня в квартире на несколько дней. Молчит: иногда он трахал меня после «нет» и давал за это деньги. Молчит: для меня это – то, чего я стою. Говорит: – Ты знаешь, как на меня смотрит консьерж? Или уборщица, когда я прохожу мимо? – воздух набирает: – Как будто я пустое место, худший человек на весь Сеул. Он для них – развлечение рутинного дня, которым захлебнуться бы насмерть, но благодаря ему нет, потому что так ведь интересно, кого себе завел тот господин с двадцатого этажа. И Юнги понимает, честно, даже подшучивает над ними, облизывая губы и виляя бедрами, но каждый шаг под таким взглядом, как у андерсеновской Русалочки. – Какая разница? Думаешь, смотрели бы лучше, живи ты здесь один, а не думали бы, что это все – деньги твоих родителей, а ты зажравшийся ребенок? Не осуждали бы за не такой цвет волос или другую одежду? Они ненавидели бы тебя, даже если бы ты был идеален, потому что это то, как они живут. Хосок договаривает и продолжает есть. Юнги осознает: тот не поймет и ничего больше не скажет, он слишком здоров для обоих действий. Ему даже немного жаль. Хосоку кажется, что он прав, но Юнги ведь тоже, только каждый из них – для себя. – Я знаю. Юнги бы сказал о том, что всю жизнь свой поводок тащил к чужому одобрению: родителей, преподавателей, того самого, а сейчас он – без Чонгука, поводка и ошейника, и без одобрения тоже, а он только на нем и херачил дальше-больше-лучше. Он потерян, и рядом только осклабленная зубастая пасть, клавиши которой вырвать бы голыми руками, и пустые песни, от которых помощь только в том, чтоб проблеваться, если перепил. А он хочет быть лучшим, привык быть, любят же только таких. – Это не помогает. Когда я с ним, я чувствую себя самым счастливым, но сейчас я просто чувствую, что лапша эта на его деньги, мой свитшот на его деньги, все, что у меня есть – на его деньги. А я не лучший. Никто. Ничей друг и ничей сын. Я этого не стою. – Если тебя это успокоит, лапшу я купил на свои.

***

Поцелуи влажными лужами ложатся в ключицы, заливая те мурашками и дрожью плеч. По коже легкий холод, опаляющий, но не жгущий, переходящий на изнанку и зудящий под ребрами, ползет дальше с каждым мазком языка по груди и ударом сердца. Касания губ успокаивают, пока те ласково сминают алеющую кожу, и стелят дорожку ниже-ниже-ниже. Кусает тоже легко, на пробу, чтоб глянуть, сколько нужно для ягодных росчерков по торсу и тихого стона, задушенного в кулаке. Юнги под ним почти идеален, не хватает разве «я люблю Чон Чонгука», выбитого на сердце, но он над этим работает: и прямо сейчас, катая между зубами тонкую кожу, и вообще, когда пытается с Юнги поговорить после своего приезда. Первое получается настолько успешно, насколько возможно. Юнги захлебывается всхлипом и подается вперед, давя рвущиеся из горла мольбы. Второе – явно не так хорошо, потому что тот в ответ только улыбается и говорит, что все исправит, но так и не объясняет, что именно было не так. Юнги сложный. Был таким, когда только вошел в квартиру. Замкнутый, обиженный, разочарованный, выставил шипы, все это время внутри его ранящие, наружу и решил ранить других, но с Чонгуком почему-то не получилось. И сейчас тоже: лежит в изломанной позе с острыми коленками врозь, маленький и невинный, но Чонгуком правящий каждым своим движением и вдохом. И простой тоже. У него сердце будто к рукаву приколото – дерни и упадет прямо в руки. Кому-то в ладони уже попадалось, те были сухими и жесткими, держали крепко и в строгости, сжимали в наказание и гладили в редкие минуты извинений. У Чонгука оно с момента, как взял за руку и привел к себе домой, и пальцы его нежны и ласковы, только что-то все равно не так. Губы в губы впиваются так, что воздух вокруг схлопывается, и остается только кофейная горечь и шершавость корочек, и влага. Целуются с перерывами на затяжки и рваные движения, Юнги в отместку кусает до вишневых бусин по коже и лопает их языком, слизывая. Чонгук почти падает, ему еще немного, одно движение языка и пять отстуков сердца, когда понимает, что Юнги плачет. Слезы по щекам размазывает руками, и щеки в свете ламп блестят и переливаются, и Чонгук целует их снова, превращая в свои следы. Те все катятся, вздрагивая на каждом толчке, и Чонгук хочет собрать каждую, губами пометить и больше не допустить. Юнги и за руку-то его хватает, мол, все в порядке, все охуенно, ты в этом виноват, но это хорошо, но Чонгук видит в его зрачках не себя отзеркаленного – принятое решение. Бедрами вколачивается сильнее и быстрее, может, то выпадет, как осколок зеркала злой волшебницы, но все мало похоже на сказку и в карамельных глазах по-прежнему «а потом нам нужно поговорить». Юнги кончает, и Чонгук не видит то, что не хочет, все время, пока другой глаза закрывает и дрейфует. Чонгук выходит из него еще твердый, но чувствует – сейчас ничего не будет. По венам напряжение и слабость напополам, и мысли только о том, что Юнги это все закончить хочет. Чонгук не кончает, член опадает сам, даже думать о всякой херне не приходится, и тормошит пригревшегося Юнги: – Что ты хотел сказать? Юнги моргает осоловело и морщится от необходимости что-то делать. Он после секса обычно на Чонгуковом плече оставался, пока сердце частило и даже после, и слышал, как качается чужая кровь. Сейчас Чонгук сидит на краю, и спина в блеклом свете белеет напряженно. – А, я хотел сказать, что нашел себе квартиру и съезжаю завтра. Чонгук не оборачивается, но Юнги чувствует, как у того внутри что-то обрывается.

***

Чонгук спит. Или в какой-то момент напился настолько, что галлюцинирует. Или умер. Или еще два десятка других оправданий тому, что он видит Юнги в гостиной. Глаза покрываются тоненькой блестящей пленкой (от того, что слишком светло, а не то, что можно подумать), и Чонгук трет их, перекатывая влагу под веками и чувствуя хруст ресниц. Юнги на диване. Пальцы кожу сжимают сильно и резко, больно, но Чонгук все еще видит то, что видит. Как странно, думается. У Юнги под глазами темная сторона Луны, а белки испещрены ржавыми рисунками графика-неумехи. Закат из окна на лицо лег бы бликами да теплым оранжевым, хорошо, что не, потому что Чонгук бы не выдержал. Он и так едва ли. Юнги прекрасен даже сейчас, и у Чонгука внутри мерзкое «он выглядит уставшим» и «у него все в порядке?», но ни одного «он бросил тебя так, будто ты ничего не значил и не значишь». Нужно бы спросить, как он устроился и хватает ли денег, но Чонгук и так знает, хоть от этого и не легче. Чонгук сейчас приготовил бы чай, как всегда делал, и сел бы рядом смотреть в окно. Руки бы по плечам легли легко, как паззл в нужный паз, с приятным щелчком и полным совпадением. Клубок внутри вспыхнул бы теплотой и мягкостью волос под руками и горел бы вместе с катящимся в пропасть солнцем и даже после, когда по лицу поцелуи россыпью родинок и мурашками вдоль позвоночника. Но Юнги, кажется, больше не из его, Чонгука, картинки. Все еще подходит сюда, паззлы-то по одному трафарету вырезаны, но смотрится чужеродно, как в том меме, который показывал Юнги, где жуткий сюрреализм из головоломок коня и поезда. Чонгук рассмеялся бы, если бы мог, от того, что в какой-то момент действительно задается вопросом, кто из них лошадь. Забавно, что он так ждал эту чертову встречу, ездил к новой квартире Юнги вечерами, так и не поднимаясь в подъезд, и все, что делает сейчас – думает о дурацкой шутке прямиком из две тысячи пятого. – Ты меня не выгоняешь. Я был бы самым счастливым человеком на ебаной планете, если бы мог выгнать тебя. Чонгук молчит и уходит. Возвращается с чаем, на этот раз для одного, но Юнги тоже слишком устал, чтобы видеть такие мелочи, и садится в кресло подальше от него. И вот это – вот это – уже делает Юнги больно. Тыкает мордой в пол, где когтями по деревянному выведено, мол, сколь ни пытайся, останешься дворняжкой, ластящейся к мягкой руке. Он бы заскулил и перевернулся на спину, подставляя изодранное мягкое пузо, он же на нем и остатках гордости сюда приполз, и вилял хвостом, глазами прося, чтоб хозяин погладил и простил. Но Юнги сидит, может, немного сгорбившись и в угол забившись, но все еще не делая ничего жалкого. Чонгук бы уколол его: «Тебе нужны деньги, если ты пришел?» – но в бетонной коробке по ночам все еще резонирует хлопок двери, закрывшейся за Юнги в прошлый раз, и еще один наверняка расхерачил бы Чонгуку перепонки. Так что он молчит. Вообще, странно было бы, заведи он разговор. Это его бросили, когда все шло, да, не идеально, но хорошо, он чувствовал, что Юнги был счастлив, он же для него бы содрал звезду с неба, чтоб в комнате вместо светильника, потому что Юнги темноты боится. Это Юнги стоит объясниться. – Я репетировал, с чего начну, но, кажется, забыл текст по пути, – на выдохе и слабо, тихо так, что не вслушивайся Чонгук в каждый гребаный звук, такой нуждающийся и зависящий от Юнги, не услышал бы. – Я, правда, хочу все тебе объяснить, ты этого действительно заслуживаешь. – Действительно, – прыскает в кружку. Чай на поверхности исходит концентрическими кругами, и чашка в руках подрагивает, новая и отвратительно малиновая внутри, такая, что чай кажется оранжевато-розовым и мерзким. – Это новая? Не видел ее здесь раньше. – Здесь теперь, – блять, – так много нового, что ты это место не узнаешь, если приглядишься. Только Чонгук старый. Тот, которому Юнги хотелось к себе прижать и в плед укутать, и чтобы вокруг только кокон тишины, потому что их лишь двое, а за пределами кровавый огонь, в котором они оба когда-нибудь сгорят. Рука тянется чужие вьющиеся волосы за ухо заправить, поэтому он в керамику крепче вцепляется и сидит. Чонгук, может, и старый, но он тоже кое-чему научился. – Понимаешь, – начинает, – я думал, что так будет правильно, лучше для нас обоих. Что меня отпустит и я вернусь, и все станет лучше. Я же только и себя, и тебя мучил. – А так получилось просто прекрасно, – и голос такой, от которого весь сжимаешься и холодеешь, а по языку горечь разливается и течет дальше-дальше-дальше, комом в горле становясь, чтоб не выкашлять. – Ты, блять, решил за нас двоих, меня не спросив, даже не сказав заранее, а сейчас заливаешь мне про «я думал, так будет лучше»? Юнги Чонгука таким никогда не видел. Тот дрожит, то ли от ярости, на коже пузырящейся, то ли от сдерживаемых криков. Закат красным соком на него льется, к белеющим рукам стекает яркими разводами и портит брюки, но Чонгук ничего, кроме обиды и злости, не чувствует. Чай по рукам раскидывается ожогами и влажными укусами, жалит и делает больно, но ему блять настолько плевать, что на кровь на пальцах и осколках не смотрит. Юнги к нему бросается инстинктивно. Не на кровь – на боль и чувство вины, куски чашки откидывает подальше на пол и целует пальцы в розоватой жиже, губами ощущая опухшие обожженные зоны. Соленая кровь во рту растекается, а пальцы привычно давят на язык, в слюне измазываются да по кромке зубов легко пробегают. Юнги берет глубже, обильно слюнявя и посасывая, и с розовыми зубами улыбается. Чонгук руку не выдергивает, тоже будто застывает, боясь пошевелиться и вспомнить, что вокруг не сон и все взаправду. – Погоди, я сейчас аптечку возьму. На кухню влетает случайно, со взглядом все еще на Чонгуке, который закрывает лицо руками и кровь и слюну по щекам размазывает. Аптечка все там же – а ты говоришь, не узнаю – и Юнги едва не бежит обратно промыть рану и защитить порез. Движения спокойные и привычные, только первый раз под руками кто-то, а не он сам, первый раз под руками Чонгук, которому он наконец-то полезен (пусть и только из-за того, чему сам является причиной). – Так вот, – с духом собирается, – мне все казалось, что я сам поживу, почувствую, что чего-то стою и сам могу, стану независимым и вернусь. Смогу рядом стоять так, чтоб не казаться жалким, – продолжает, – и стоить всего, что ты для меня делал. – Ты мог прийти с этим ко мне. У Чонгука пальцы в мозолях, те под прикосновениями мокрой наждачкой скользят и фантомом ощущаются на языке и внутри, скользящие по смазке и стенкам, доящие простату и сцеживающие слюну. По коже проходятся влажно и возбуждающе, и Юнги, чертова шавка, чувствует трепет и желание получить все, что Чонгук хочет ему дать. Если хочет. – Ты и так столько для меня сделал, я не хотел еще и это на тебя повесить. Улыбка на окровавленных щеках выглядит пугающе, краснеет полупрозрачными солеными пятнами, но Чонгук ее и так ломает, прячет вместе с кислящим «а о скольких вещах ты не знаешь» за белеющей пластырями рукой. – Тебе это все хоть помогло? Они оба знают ответ. – Нет. Юнги легче. Настолько, что плечи под джинсовкой незаметно распрямляются, а взгляд почти поднимается вверх, к Чонгуковым глазам и кровавой абстракции. Это заставило меня привязаться только сильнее.

***

Юнги помнит, что нужно учиться на ошибках. Прогулял занятие по фортепиано – завтра играешь весь день и больше никогда не повторяешь этого. Попался на куреве – скуриваешь пачку и впредь не поджигаешь ни одну сигарету. На моменте с его ориентацией схема дает сбой, потому что он, выпнутый из дома пинком под зад и маминым криком, никак не может натрахаться так, чтобы больше о члене и нормальном мужике никогда не думать. Но ему, наивному, почему-то кажется, что с Тэхеном сработает: просто подойти поближе, снова начать общаться, только верить ему чуть меньше и быть немного осторожнее. Все так и происходит. Они случайно сталкиваются в районе, где оба теперь живут, и разговор перетекает с как-с кем-за сколько на что-то столь далекое от них, как одногруппники. Юнги с трудом помнит их имена, разбирается по описаниям – «круглые очки, нос на половину лица» и «самые шикарные ноги группы» – но слушает, потому что слушал до этого и было нормально, значит, поможет и сейчас. Но помогает не сильно, и на Тэхена, который его спас, смотреть мерзко до скопившейся под языком слюны. (В параллельном мире, где Юнги делает и живет только так, как чувствует, слюна эта по Тэхеновому лицу стекает пузырящимися потоками и марает блузочку, сплошь утыканную валентиновскими «v».) Юнги на этой тряпке залипает. Какое-то время пытается понять, это проявление тщеславия или неудачный подарок Намджуна. Оба варианта неточные: Тэхен никогда не купил бы шмотку, на фоне которой его кожа зеленеет да дурнеет, а Намджун никогда не дарил подарки. Хочется усмехнуться тому, что на этот раз дорогой Намджун-и, похоже, запасной вариант, но почему-то вспоминается, что тот и Юнги на улице не целовал никогда. И с друзьями не знакомил, а чертов Тэхен пиздит о коллегах-друзьях «ну, человека, с которым я сейчас встречаюсь» уже с полчаса. Те сплошь начитанные, высокоинтеллектуальные люди и выглядят как боги. И «человек, с которым я встречаюсь» знакомит Тэхена с ними, и они говорят о тенденциях в современной музыке и новой классике, а после бранча едут в гольф-клуб и берут Тэхена в качестве довеска. У Юнги на языке кислотой жжется: «Ты для них просто временное Намджуново развлечение, так, блажь» – но он все еще учится на своих ошибках, а чтобы перестать врать, нужно в какой-то момент наврать дохера. Поэтому он добавляет, что те люди, должно быть, достойно оценили Тэхена и наверняка завидуют «человеку, с которым ты пришел». Про Намджуна почти проговаривается. В последний момент имя сглатывает вместе с горькой слюной, свое предназначение так и не выполнившей, и бросает пришедшийся Тэхену по вкусу эвфемизм вместо «ты – та блядь, которая теперь ебет моего бывшего». Позже думается, что Юнги для такой экспрессии, в общем-то, уже слишком остыл. А жаль. (Намджун мерещится почему-то меньшим из зол.) Тэхен разговором увлечен максимально. Юнги видит по неоправленной стоечке воротника и встрепываемых ветром волосах, которые тот не пробует ни пригладить, ни немного прикрыть. Тэхен, который за неровную стрелку на брюках устраивал скандал, а за ту, что вывел лайнером на веках, мог и убить. Информация о людях льется-льется-льется, заставляя по уши в воде и чужом дерьме стоять. Юнги говорит себе, что жил так чертовски долго, поэтому сейчас можно и потерпеть. Терпеть оказывается сложно. Удивительно, что Юнги это сложно и странно после стольких лет, но он вдруг понимает, что с Чонгуком ему не приходилось. Ни терпеть, ни ждать, пока человек выговорится, чтобы сказать то, что хочешь. Ни пытаться спасти роговицу от ублюдского вкуса на тряпье. – Может, как-то встретимся компанией с твоим человеком? – Юнги знает, что выглядит максимально невинно: белые волосы на солнце сияют как нимб да звучат как ода его чистоте, и глаза искрятся любопытством и честностью. Что Тэхен не знает, что ему честно любопытно, как тот выкрутится из положения и какой бред будет нести, это ничего, бывает. – Мы с тобой просто так давно не виделись, а твой парень, похоже, действительно классный и интересный, было бы круто провести время вместе. – Мне кажется, нам втроем было бы неудобно. О, Юнги готов поспорить, что было бы очень даже (Намджун как-то хотел его на такое подбить) ничего, «человек» затею оценил бы, но молчит. Только подбирается незаметно, дышит медленнее и в Тэхена всматривается сквозь резь в глазах. Тот, кажется, готов сбросить хвост, в ладони Юнги зажатый и между пальцев накрученный, и убежать на новую квартиру, оставив другу только холодеющую шкурку и подранный соперниками кусок плоти. Но Тэхен стоит, и ему даже хватает совести не выглядеть застанным врасплох. – Конечно, я понимаю. Может быть, позже встретимся только вдвоем, как раньше, да? Уходит, не слушая попыток Тэхена лепетать, что раньше было классно, да, надо повторить. Возможно, потому что классно не было даже раньше. Возможно, потому что едва ли будет сейчас.

***

Юнги днюет у Чонгука в четырех случаях из семи. Только в двух из них хозяин дома. Юнги говорит себе, что то, что его пустили, не оставив сидеть на коврике с чертовым «welcome home» уже больше, чем он заслужил. Поэтому он, как хороший и благодарный мальчик, готовит перед уходом ужины и зачем-то убирает в квартире, хоть и знает, что по пятницам приходит домработница. Жаль только, что хватает его хорошести на четыре дня без подзарядки, потому что Чонгук объятия не раскрывает и за стол зовет лишь однажды – сказать, что был бы благодарен, если бы Юнги уходил пораньше. Юнги не спрашивает, почему тогда Чонгук сам иногда остается дома, он ведь слышит, что ему звонят и в какой-то день даже разбирает голос Хосока, просящего приехать разобраться, но Чонгук каждый раз сидит в своей комнате (и блять, Юнги, там все комнаты его, только твоего – ничего) и выходит только после хлопка дверей. Юнги после разговора дверью не хлопает – прикрывает тихонько да уходит, и Чонгук отсиживается в кабинете, думая, что выйдет и увидит снова того Юнги, который «я не хочу отнимать твое время» с застывшими на веках слезами, но в гостиной пусто. Пусто и следующую неделю. И в чертовой гостиной, и у Юнги внутри. Батарейка садится как-то слишком неожиданно, и он устал, чтобы что-то с этим делать. Вдруг вспоминается, что у него и своя квартира есть, пусть и съемная, но в дорогом тэхеновском районе, даже со своей маленькой студией, потому что на лейбл ездить не охота (ему все еще стыдно, что пишет такое, но хрустящие воны и нолики на счету стыд тушат довольно эффективно). И что у себя тоже стоит убираться и даже немного жить, он же зачем-то за это платит. Юнги в какой-то момент, возможно, думает, что у себя – это почти дома. Ему, сорвавшемуся с поводка щеночку, это внутри черепной коробки раздается странно: у него такого не было уже очень давно, но так, черт возьми, хочется, что он проводит все свободное время, пытаясь сделать перестановку и «чтоб как дома». И если комната получается точь-в-точь, как та, что закрыта на ключ и забита деревянными планочками в родительском доме, он может сказать, что да, отдаленно похоже, но вот плакатов с хенами – там же, господи, ни одной женской группы не было, разве родители не должны были заметить? – нет. Наверное, поэтому он чувствует себя почти как дома. Но становится лучше. Настолько, что он спрашивает себя, какого хера снова волочился за Чонгуком, когда тот сказал не попадаться на глаза. Ни один из возможных ответов ему не нравится, поэтому вопрос больше давит-давит-давит, и черепушка скрипит-скрипит-скрипит, все не исходя трещинами. Если без ответа ему будет лучше – он ему не нужен. Лучше ли ему без Чонгука и почему нет, он себя не тоже спрашивает. Только ловит иногда на мысли, что сегодняшний ужин Чонгуку понравился бы, а вот обстановка кухни не очень. Ловит и шлет Чонгука (и себя, и свои мысли) нахер, потому что если он больше не нужен – да и едва ли был, приживалкой пришел, приживалкой и вышел, разве что секс был супер – навязываться не будет. Юнги ведь себя не на помойке нашел. Чонгук его – возможно, домик Тэхена иначе-то и не назовешь. Юнги и блажь с Тэхеном-подружайкой обещает себе бросить, потому что лучше после звонков и встреч не становится, только яблочко глаза под пальцы ложится все удобнее – вот-вот выцарапает, чтоб того не видеть, да уши раскурочит нахрен, чтоб про сраного «человека» ни слова не слышать. На Намджуна, в общем-то, все равно: если Тэхен готов терпеть такое, это его дело, если тот с ним такого не делает, то что ж, возможно, Юнги слишком жалкий, чтобы относиться к нему нормально. Он почему-то игнорирует, что жалок настолько, чтоб к загорелой коже присматриваться, нет ли синяков да ссадин, но их действительно нет. А Юнги действительно жалкий, иначе как он оказался на встрече с Тэхеном, «человеком» и его друзьями? Ради алкоголя. Точно. Юнги обьясняет, что алкашка на таких сходках должна быть отменная, а он слишком пустой, так что заполнить время и себя развлечениями – и бренди, конечно – кажется хорошей идеей. Внутри и вправду булькает и переливается, играет янтарной теплотой, и хорошо так, что хочется кричать всем об этом, чтоб знали и завидовали. Намджун через стол смотрит разочарованно: то ли потому, что в мечтах виделось, как Юнги на коленках просится назад, хоть на грязный преддверный коврик без надписей, то ли потому, что Юнги – все та же жалкая шавка, теперь только выброшенная другим хозяином. А когда пинают под жопу и выкидывают нахер дважды, проблема ведь не в хозяевах. Юнги думает, что да, он ведь сам себя таким сделал, так что пора исправляться. Только то, что градус ничем не поможет, он понимает поздно. Может быть, он в этот момент в туалете, с чьими-то руками – Намджуна – на заднице и языком во рту. И поцелуи старые, слюнявые и теперь никакие, долбят в бошку, пытаясь достучаться, что все не то и не так, но Юнги слишком хотел все исправить, чтобы понимать, что происходит. Когда Намджун не целует, становится лучше: у него большие и горячие руки – почти как у – и прожигают джинсы они очень правильно, настолько, что он чувствует, что почти течет. – Сука, – Намджун возится с ширинкой, нервно дергая язычок молнии, и, кажется, может дышать, только когда змейка едет вниз, а пуговица отскакивает от кафеля. – Ничего, Юнги-я, сейчас. Юнги отворачивается к стенке дурацкой кабинки, вглядываясь в мозаичный рисунок, и все вокруг плывет в легком мареве и кружится настолько, что пол под ногами кажется мягким и волнующимся, его перекатывающим с ноги на ногу. Его пришатывает ближе к Намджуну, задница проезжается по чужому стояку, и Юнги чувствует, что сейчас либо кончит, либо вырвет. Получается ни то, ни другое, только складывается едва не пополам, тщетно пытаясь это все из себя вытолкнуть, и скребется ногтями по вензелям на плиточке прямо перед лицом. Трусы вниз спускаются плавно и незаметно, понимает только, когда палец уже у него в анусе, немного влажный, но недостаточно – Намджуну очевидно похрен – и тошнота волной жжения из желудка поднимается опять. – Чонгук? Говорить сложно, потому что вдох на раз и выдох на три рвоту сбрасывают куда-то вниз, где далеко и не чувствуется, и становится почти лучше, но что-то все равно не так. – Не придет, тупая ты сука, – шикает. – Что он в тебе нашел вообще? – сзади вжикает молния. – Все пытался вынюхать о тебе что-то, – фыркает, – обрадовался, как щеночек, когда я тебя бросил, – Юнги слышит и, может быть, даже понимает, но в голове все еще пусто. – И что, как он тебе? Юнги молчит. Возможно, потому, что готовится выблевать собственный желудок. Возможно, потому, что ответ Намджуну едва ли понравится. Но молчание ему не нравится тоже, и Юнги чувствует, как голова словно становится больше, пухнет, а вена бьется под чужими пальцами, царапающими шею. Юнги знает, что нужно потерпеть и тогда будет лучше – воздух через крепкую хватку не пробьется, но шум в ушах превратиться в монотонный и мерный, успокаивающий, и пульс перестанет частить, и потом – почти хорошо. Почти – потому, что Намджун вряд ли все-таки его задушит. Отпускает тогда, когда Юнги готов к получению премии за самую ироничную смерть – от рук бывшего, когда только понял, что можно жить. Отдышаться не получается: он чувствует слишком много, и ногти давят под кадыком, напоминая, что долго молчать плохо. – Кто угодно лучше тебя, – получается слабо и тихо, горло горит так, что охота разодрать глотку, лишь бы отпустило. Что ж, Намджуну не нравится, но он слишком занят, чтобы что-то с этим делать. Ему туго и очень жарко, и боль, чужая и сладкая, перед глазами сведенными лопатками и маленькими сжатыми кулаками, ничего ему сделать не способными. Юнги такой же прекрасный, как был, когда Намджун его себе забрал, и ломается под руками по-старому легко и звучно. – Ага, именно поэтому тебя сейчас трахаю я. Юнги готовится сказать, что это чудовищная ошибка, но сбитое с ритма дыхание не помогает, так что приходится выпрямиться, ощущая, как внутри что-то булькает и перекатывается. А после начинаются спазмы, и его под ними сгибает на девяносто градусов, прикладывает к кромке унитаза и тошнит. Так долго, что в какой-то момент думается, что он задохнется – пряжка ремня ритмично долбит о стену – а потом становится все равно, лишь бы поскорее. Насколько быстро получается Юнги не знает. Следующее, что помнит – плетущаяся на мизерной скорости машина и дьявольски злой Хосок, и все.

***

Утром – собрать себя по кускам, разбросанным по кровати тут да там, не разнести гудящую голову о подушку и выместись из квартиры под знакомое щелк замка. Не получается ничего. Чонгук – надо же – спит с ним в одной постели, прямо поверх покрывала и в костюме далеком от домашнего, с рукой, закинутой на Юнги. Если бы мог, рассмеялся бы, потому что сейчас Чонгук ближе, чем за весь прошедший месяц. О смехе больно даже подумать – в висках гудит набирающий обороты мотор, вытягивает силы на что-либо, кроме как лежать и смотреть, как Чонгук во сне снова похож на Чонгука, который включал ему свою музыку и целовал, и вел себя так, словно Юнги хрупче всего, что можно представить. И все еще красивее всех, кого Юнги видел. Самый. Юнги не видит, но чувствует, как тот просыпается. Рука на животе застывает, Юнги ощущает, как под кожей натягиваются мышцы, но лицо неподвижно, может, только теперь меньше похоже на человека, любящего его, Юнги. (Да и как его теперь любить-то.) Чонгук притворяется долго. Юнги успевает посчитать упавшие на веки тени ресниц и почти тянется, чтобы разгладить складку у губ. Одергивает себя, как раз когда Чонгук перекатывается на другой бок, садится спиной к нему и молчит. Раньше Юнги бы спросил, как спалось и будут ли они завтракать вместе. Приготовил бы что-нибудь и заглянул в ванную, чтобы позвать к столу. К еде добрался бы, только когда она отвратительно холодная. Сейчас все гораздо проще: молчат, не по-хорошему, когда в воздухе «я понимаю и принимаю тебя, и люблю», а когда сказать нечего, но они пытаются что-то найти, кроме «ты такая блядь» и «нужно было оставить меня там». Юнги в какой-то момент (возможно, когда осознает, что смотрит на спину Чонгука пятую минуту) думает, что и искать-то бессмысленно: ширина кровати между ними видится пропастью, устеленной дорожками крови Юнги, ее пересечь пытавшегося. Юнги отмирает первым. Выходит, не глядя на Чонгука, на ходу бросает, что захлопнет дверь, и пересчитывает ступеньки вниз, которых почему-то гораздо больше, чем было. В гостиной Хосок. Юнги кивает ему – голова взрывается болью, но это просто еще одна капля в бездонном море, так что поебать – и снимает кроссовки с полки для обуви. Шнурует медленно, руки немного дрожат, и обстоятельно, пытаясь понять, хватит ли денег на карте на такси домой, потому что в метро наверняка захочется прыгнуть под поезд. Наверное, хватит, а если нет, есть кредитка, пусть до лимита и осталось всего пара десятков тысяч. – Ты реально просто уйдешь? Хосок опирается на косяк и выглядит так, будто от того, насколько ему похуй, сейчас упадет. (Чонгук как-то говорил, что Хосок никогда не делает того, на что ему посрать, но он ведь и про любовь заливал, так что нахрен.) – Ага. Спасибо этому дому, пойдем к другому и все такое, – паттерн на кроссовке сбивается, поэтому он начинает сначала. Слева направо, потом симметрично с другой стороны, повторить. – Ага, – и голос такой, что яд едва не капает. – Тебе норм то, что произошло? Типа никаких вопросов? Юнги матерится. Потому что впридачу к вчерашнему сексу у него ментальный сегодня, потому что впереди час в пробке с таксистом, злобно сжимающим руль и зыркающим так, будто Юнги сидит в каждой ебаной машине из цепочки и создает пробки, потому что нужно начать искать работу и закрыть кредит. Начать стоило бы, наверное, с того, чтобы доехать домой, там бы все остальное подтянулось, но он не может. Перешнуровывает заново, дергая болтающийся язычок. – Он в прошлый раз достаточно понятно объяснил, что меня здесь видеть не хотят, – затягивает туже, – а сейчас ты притащил меня сюда, как собачонку на поводочке, потому что твоему хозяину так захотелось. Все довольно ясно, мне кажется. – То есть, по-твоему, это все ничего не значит? – Кроме того, что ты следил за мной? Хосок не отвечает. Качает головой, мол, два идиота, и остается стоять, где был. Юнги сидит над зашнурованным кроссовком, спрашивая себя, почему он еще там, если такси уже внизу и можно почувствовать, как минус на карте становится все больше с каждой минутой простоя. – Позавтракаешь со мной? – Только если не здесь, – громче, – с чужих ушей уже достаточно. Идут по ступенькам. Юнги сам сворачивает на лестничную клетку вместо лифта, чтобы подумать и по пути отменить такси, которое по подсчетам сожрет половину оставшихся денег. Желудок сжимается в предвкушении рамена на все то время, пока Юнги не найдет работу. – Знаешь, тебе придется за меня заплатить, – усмехается, – или жить, зная, что я умер с голоду из-за тебя. – Знаешь, – ответочка, – если бы ты сдох, было бы гораздо проще. Юнги не знает, что на это ответить. Может быть потому, что почти с ним согласен, и этого всего не было бы. На языке крутится тупая шутка, что вряд ли заниматься похоронами было бы веселее, чем катать ужравшегося его по Сеулу, но он смалчивает. Вокруг только эхо шагов по лестнице и редкие пальмы в пролетах. Завтракают в кафе на первом этаже. То по-странному простое – Чонгук как-то объяснял, что чем выше человек, тем проще принять свою любовь к обычному и дешевому – но милое. Хэджанкук, правда, никакой, и Юнги было бы жалко потраченных денег, будь они его. (Самое время вспомнить, что из своего у него только долги.) Юнги катает жижу по тарелке, смотрит, как краснота льется из ложки прямо на кусок мяса и лучок сверху, повторяет процедуру снова. Хосока это должно бы бесить, таков план, но тот спокойно жует чаджанмен и даже не морщится от раздражающего на фоне тишины звука. Серьезно, у них даже музыки на фоне нет. – Я, конечно, рад, что ты решил меня проспонсировать, но для человека, желающего моей смерти, это как-то слишком мило. Бульон капает опять. Хосок не начинает говорить, пока не доест, складывая палочки и двигая тарелку по столу. Прочищает горло и как будто собирается с мыслями (тут Юнги бы, конечно, усомнился, что он вообще может думать), стучит пальцами по столешнице и начинает: – Ты никогда не задавался вопросом, почему он тебя к себе жить взял? – О, – разочарованное. Юнги чувствует, что проебал свое время с человеком, заведшим шарманку про большую честь оказаться в покоях самого Чонгука, по уши в него вляпавшегося, и от этого совсем немного сосет под ложечкой и горчит на языке. – Сейчас будет история о том, как сам-знаешь-кто увидел меня и влюбился с первого взгляда? Можешь сократить это все до пары предложений, и я пойду. Меня ждут дела. Хосок не шутит, что из дел его ждут разве неоплаченные счета да неполитые цветы. Скорее потому, что удивлен проницательностью, чем из жалости к Юнги. – Вы говорили об этом? – Нет, спасибо, от такой хуйни я бы свалил сразу. Но про любовь он мне заливал, конечно, боялся, наверное, что я уйду, – бормочет. – Забавно, конечно, что вранье не помогло. Юнги надеется, что выглядит убедительно, потому что внутри прилипший к гортани ком и желание его пальцами оттуда достать да ногтями выцарапать. Кажется, что да. По крайней мере, Хосок не упустил бы возможности пройтись по тому, что он сам, Юнги, что-то про любовь нес, если бы видел, что его это добьет. Почему-то подумать, что он здесь по другой причине, а не чтобы мокнуть тупую шавку в говно, мол, гляди, что ты натворил, невозможно. Хосоку-то иное зачем? – Намджун говорил что-то про Чонгука, поэтому ты можешь сразу перейти к части, где Чонгук вкрашился в меня у Тэхенового подъезда и решил помочь бедному-несчастному. – Говорил, да? – риторически. Хосока его спокойствие почти бесит, настолько, что он бы вдавил его рожей в стол до кровавой юшки, та была бы гораздо красивее тупого супа в тарелке, чтобы увидеть хоть какую-то реакцию. Юнги напротив мерзок в безразличии, с которым сталкивает слова с языка. Как кукла, которая теперь, с опухшим лицом и размазанной по глазам подводкой, некрасива настолько, что ее можно в утиль. – Ты помнишь прием у Чхве? Юнги сдерживается, чтобы не сказать, что для них обоих он «господин Чхве» (Намджунов голос, заменяющий Юнгиев внутренний, точно похвалил бы, что мальчик знает о вежливости). Не говорит, что помнит, как сегодня: едва упросил Намджуна, жалкий-то какой, куда-нибудь его взять. Тот неохотно, но согласился. Представлял его, правда, как друга, и отшатывался каждый раз, стоило подойти чуть ближе. Но Юнги действительно понравилось. Не роскошный особняк, выстеленный мрамором и позолотой, безвкусный и разящий богатством из каждого уголка, а люди – он так долго жил в пути по маршруту университет-квартира с запретом на любое отклонение, что люди, говорящие с ним, спрашивающие его мнение и действительно его слушающие, казались едва не лучшими из всех, кого он знал. И он знакомился все с новыми и новыми, и их было столько, что лица с именами сливались в одно очень длинное, а по возвращении домой, в Намджунову квартиру, куда тот милостиво его пустил, получил за каждый переход и каждое слово не тем тоном и с улыбкой, которая не для чужих, а только для Намджуна. (Возможно, он прекрасно помнит, как скулил, что он сам – только для Намджуна, только, пожалуйста, хватит.) – А, вывих плеча и сломанные ребра, – хихикает. – Да, помню, а что? И да, у него получается сбить Хосока с мысли. Забавно, что хватило даже не самого кровавого воспоминания. – Вы с ним разговаривали, – и может быть, он видел тебя с Намджуном и раньше, и знал, что что-то не так, а тогда впервые перекидывался шутками и смешками, прятался с тобой на балконе от других, и ты показался ему таким, что домой Намджун увез тебя и его сердце. – Он видел тебя и раньше, а после того вечера попросил меня за тобой присмотреть. – Круто, у меня, кроме психованного бывшего, есть сталкер. Бинго, мать вашу, – интересно, а приз какой? Юнги какое-то время молчит, пытается вспомнить, а Хосок ждет, потому что все, что мог, уже сказал. Юнги честно пробует представить Чонгука и их разговор, но перед глазами только рисунок на мраморе чужого дома да люди-люди-люди и – вспышка – залитая жижей плитка в ванной, которую пришлось отмывать до утра, а после оттирать снова, потому что вода после душа с него стекала не прозрачная. – То есть, ты действительно хочешь сказать, что я настолько потрясающий, что одного разговора со мной хватило, чтобы втюриться? – на этот раз таки смеется, искусственно и очень тихо, но в шумовой пустоте кафе кажется, что оглушительно, и смотрит на Хосока, ожидая, что тот сейчас поддержит, зальется гиеньим хихиканьем и объявит, что это все развод. – Думаю, тебе стоит с ним поговорить, – встает, и ножки стула по полу чиркают с мерзейшим звуком из существующих. – Если что, этаж и номер квартиры ты помнишь. Код все тот же.

***

Юнги хочется верить. Чужое «он – в тебя» питает что-то почти умерщвленное в груди, и оно бьется с каждым ударом сердца и скребется о ребра на каждом отрицании и отговорке, что так будет лучше для всех. Получившее хотя бы косвенное подтверждение взаимности, оно снова разрастается, укореняется в грудине так, что Юнги перестает притворяться, будто чувства есть(?) только у Чонгука. Нет, он все еще пытается заглушить тягу к нему, всю неделю честно старается, получается только с переменным успехом – случайно не у своего дома оказывается несколько раз, но подняться и поговорить не может. Немного потому, что кажется, что Чонгук посмеется, вон, какая отвратительная наивность (Юнги вместе с этим вспоминает, как руку с его живота убрал, словно он такой, что касаться противно). Немного потому, что сам Юнги причинил слишком много боли, чтобы просто заявиться и продолжить с того, на чем остановились. Немного потому, что от пальцев Намджуна синяки на все горло и бедра. Но он заявляется и надеется, что они продолжат, или он хотя бы перестанет приходить в себя у знакомой высотки, как отбившаяся от хозяина собака. В надеждах он приходил и Чонгук ждал его в коридоре, расслабленный и домашний, вальяжно прислонившийся к стене, и спрашивал, почему так долго. А после – после они жили так, что уход Юнги и Тэхен с Намджуном кажутся глупыми выдумками подсознания. В реальности в квартире пусто, и время ожидания не тянется – застывает, как янтарь, и Юнги дергается в смоле, перебегает с кухни в гостиную и для успокоения наигрывает на рояле простенькую мелодию, которую как-то включал Чонгук. Что он пришел, понимает, когда паузу между композициями заполняют хлопки. Они Юнги вырывают хребет, так что ноги слабеют, и глаза на него не поднять. Юнги теряется, оно рвется и тянет, хотя рядом с Чонгуком должно бы отпустить, и он слишком в чужой власти, так, как не хотел быть больше никогда. Думается, тогда не стоило появляться здесь, но уже слишком поздно. Юнги не может встать и подойти, прислониться щекой к плечу и вцепиться в спину сведенными судорогой пальцами, но сыграть может, даже если руки вправду дрожат и не слушаются. Он и играет, что еще остается делать, и клавиши под пальцами уходят вниз, молоточек – стук – по струнам, и этот звук, он надеется, понятнее его голоса. Останавливает его Чонгук. Бедро у корпуса, пальцы поглаживают клап, и Юнги засматривается настолько, что перестает играть. Двигается на край банкетки, освобождая место для Чонгука, но тот только качает головой. – Хочу видеть твои глаза, когда ты это скажешь. Юнги понимает, но как встать, когда он сам как подтаявшее желе, вот-вот расползется так, что не вымоешь? Он не знает, зато знает Чонгук, берущий за руку и за плечи придерживающий, пока идут к дивану. – Это правда? – Если Хосок не рассказывал, что я смертельно болен раком, то да, – пытается. Оба не смеются, потому что им бы серьезно и глаза в глаза, но если Юнги пробует схитрить и начать, пока не напротив и далеко, а бок о бок и очень близко, то Чонгуку тоже можно хотя бы чуть-чуть. Юнги невпопад думает, что по словам Хосока он смертельно болен им, и бля, это настолько пахнет дешевой дорамой с KBS, что его едва не тошнит. – Почему ты не сказал, что мы уже знакомы? Ты же мог, черт возьми, – срывается, голос к концу немного хриплый и тише, – сказать – это же так просто. – Я же пытался. Да и ты, открестившийся ото всех, кто знал про Намджуна, спокойно жил бы здесь? – Юнги молчит, потому что, конечно, нет. Видел бы в каждой чашке чая жалость и сострадание – они ему и так мерещились, но хотя бы потому, что он для Чонгука, думалось, был несчастным бездомным мальчишкой, а не жертвой бывшего ебаря – и байча в горле вставал бы пробковым комом, что проще сдохнуть, чем проглотить. – Скажи ведь, что нет. Юнги обещал себе, что не будет врать, поэтому молчит. Он же с Чонгуком и правда почти забыл, как под кожей давят синяки и щиплет спиртом раны, и как рука, которая недавно дрочила и стискивала задницу, держит не за жопу или член, а за горло так, что потом вокруг синий ошейник. – Нет, не жил бы. Он чувствует «я же говорил», которое Чонгук не сказал бы никогда. Он вообще не делал Юнги больно ни разу, кроме того случая с «уходи, пожалуйста, пораньше» и непроизнесенным «чтобы я тебя не видел», но даже тогда это не было «уебывай и не появляйся здесь больше». Может, просто неверно истолкованная попытка спасти себя от Юнги, но не потуги изничтожить его самого. – Намджун никогда не рассказывал о тебе, но упоминал иногда, что у него кто-то есть. Я видел тебя издалека пару раз и после на приеме, и ты не казался счастливым совершенно, – особенно с теми ссадинами на запястьях, – но я подумал, что не могу вмешиваться в твою жизнь. Только позже понял, что ты никогда и не узнаешь, что я хотел бы вмешаться, и предложил, чтобы ты пожил у меня, – ты ведь все равно Тэхену мешал. – Я хотел просто помочь, честно, не было никакой любви с первого взгляда. Юнги вот это «никакой любви» не нравится совершенно. Принять даже сказку про «влюбился, как только увидел» было бы легче: да, комплекс спасателя, но он хотя бы тоже влюблен, а не благодетели проявляет. И фраза эта, рубленая и острая, что-то внутри надрезает, и «не было» смягчает только чуть-чуть. – Спасибо. Чонгук не спрашивает, за что: за правду или то, что вмешался. – Но сейчас есть. Стоило поговорить раньше. Они далеко друг от друга, как в то утро, когда даже не попытались, но с каждым словом немного ближе. Лишь кажется, но вокруг теплее и оно, у каждого свое, бьется на толику сильнее и вцепляется крепче – он твой, точно и навсегда, просто протяни руку и коснись, поцелуй, сожми и не отпускай, и, пожалуйста, не тупи, не глупи так больше, я ведь не спасу – сбивает дыхание и мешает думать. Да и что тут думать-то: они – друг в друга, осталось признать и признаться, желательно вслух, и жить, снова вместе, но по-новому, научиться делиться чем-то, кроме радостей и знаний, и просыпаться да засыпать каждый день вместе, даже если по скайпу, потому что командировка, и сказать спасибо Хосоку, ангелу-хранителю и немного черту, который с плеча нашептывает и науськивает. – Я люблю тебя, – в унисон, с руками переплетенными так, что не различишь, где своя. Юнги подается вперед, Чонгуково дыхание оседает на его губах, и Юнги так мерзко от себя и того, что Чонгук знает, что он не может. Хочет отвернуться, но Чонгук не дает. От поцелуя тепло, но не жарко, так, чтобы «хочу не только тело, но и душу» звучало под куполом неба, и оно самое, глубоко внутри сидящее, взрывается, но не осыпается фейерверком, а поджигает кровь, и они горят, но не сгорают, а вплавляются друг в друга, и так хорошо, даже если воздух закончился, выгорел. Им ведь теперь для жизни двоих достаточно – остальных и так едва видно – и что там кислород, если есть он и можно им дышать. – Тебе не противно? – Чонгук кажется удивленным и непонимающим, смотрит, мол, у меня от тебя голова кругом, какое противно. Юнги легче, но нужно, чтоб Чонгук это сказал. – Когда Хосок забрал меня, – Чонгук сжимает его руку и гладит линии на ладони большим пальцем, и Юнги чувствует, что едва ли договорит. Чонгук согревающе горячий даже через одежду, и в его объятиях на секунду кажется, что непроизнесенное – далеко и неправда. Настолько, что синюшные пятна на горле не болят совсем, когда он шеей притирается к чужому плечу. – Не похоже на то, что это было по обоюдному согласию. Юнги вскидывается: я понимал, что происходит, но его целуют снова, и касания к затылку нежные и мягкие, говорящие, что другую версию он не примет. – У меня есть условия. Юнги отрывается первым. Говорит едва-едва, вдохи-выдохи сбитые и шумные, но Чонгук слышит, потому что так было всегда. – Все, что захочешь, любовь моя. Юнги вспыхивает щеками, такой милый и настолько Чонгуков, что сердце заходится от радости. Мой и сам назвался моим. – Давай больше без секретов? И я хочу стоять рядом, – не внизу у твоих ног. – Хорошо, но тогда у меня тоже есть одно. – Какое? – Люби меня, пожалуйста. (И может, у Юнги больше нет ошейника, у его сердца совершенно точно есть хозяин – Чонгук, который путь от «спасу потому, что жаль» до «вырву свое из груди, только бы ему стало легче» не проходит – пролетает.)
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.