Жутко как-то! Уж камин давно потух. Ночь! Молчанье! Одиночество! Точно мрачное пророчество Мыслями о смерти угнетает дух.
Леон Дьеркс.
В кабинете было мрачно, однако прямо за спиной, сквозь закрытые ставни, у горизонта кожа неба была распорота кровавым алым пятном — свет зари, что почти (сказал бы даже совсем) невидимыми ладонями своих лучей упирался ему в затылок. Была бы его воля, плёл бы из них ёбанные непрочные нити судеб, как последний идиот. Но, вроде как, такой воли сейчас нет, да и чего уж там — не было и, скорее всего, не будет. Или же Леви всё-таки идиот. Даже с закрытыми веками был виден мутный свет единственного абажура, который вечно показывал бумаги, запятнанные отпечатками грязных, мокрых пальцев. Он слышал их шуршание, такое близкое, словно колокольчик подле уха. Слышал, как она, женщина бесстыдная, стучит поломанными ногтями об дубовый стол, при этом — конечно, как без этого? — бубня какую-то мелодию покусанными губами, будто звук ряби: такой же невнятный. По правде она всегда так делала. Он же просил сидеть смирно, не елозя, словно ошпаренная. П-р-о-с-и-л, блять. А она не слушала, всё также нагло цокая и сильней стуча указательным пальцем. Почти никогда, мать твою, не слушала, продолжая бубнить да стучать, что сделала неосознанно обыденным. В эту самую секунду, что последний раз прозвучала у настенных часов, он обмер, не понимая, когда ему стало слишком тихо без этих звуков. Он ведь просил. Но она, блять, наглая. Леви обходил то, что обжигает, накрывая плотным полотном поверх, и убегал, чтобы не задохнуться от едкого дыма. И он, несясь, во весь дух, не ощущая под собой ног, так бежал, чтобы боль не ютилась в нём, но… Одно ёбанное «но», что сделало дым сладкой ватой, огонь обсидианом и его, конечно же, идиотом. Леви так бежал, оставляя за собой испепелённую дорожку травы, а она шла за ним, где-то (он, блять, никогда не понимал, где) находя самые роскошные в мире цветы, гадая на порванных лепестках, а потом роняя их на спалённую им же почву. Из-за неё его сердце было обглодано и одновременно кипело. Когда-то Леви, набравши сухой воздух в лёгкие, сказал: — Кто-то из нас вскоре станет блядской гароттой для другого, — эти вязкие слова громкого, грубого голоса рассыпались бисером по всей комнате. Она тогда сидела, вытянутая, как дощечка, и смотрела глазами, что так походили на серую осень за окном. У неё были небольшие красные змейки в склерах, скорее всего, из-за недосыпа. Но он увидел: она замялась. Коснулся её смятенный взгляд его лица в поисках поддержки или же чтобы услышать простое «шутка». Мышцы шеи задергались, она сглотнула горькую слюну и скривила рот. Да, он мог бы быть потише, как и мог бы не быть тогда искренним, направляя от себя. Мог бы, но никак не смог. Потому что… ну… а потому что идиот. Она прокашлялась, резко нахмурилась и опустила взгляд вниз, словно пыталась считать текст с пола. Как же эта женщина неумело прячет тоску. «Не мучай уже меня этой тишиной». И, будто прочитав его мысли, наконец ответила: — Но пока что… мы ведь её ослабляем. Зачем нам бояться будущего? «Боже, какая идиотина. Дура. В первую очередь нужно бояться именно будущего». Упрямый да наивный солдат. Она так бойко доказывала, что всё это — потом. Впрочем, пусть. Сил не было фальшивить себе. Он любовался неловкими движениями пальцев, что она так забавно мяла из-за волнения. Смотрел, как она в ответ глядела осенними глазами, ожидая желанного ответа. Леви любовался ею, зная, что эта женщина причинит ему боль. Он приоткрыл рот и сразу остановил себя: не мог отказать. Сколько бы он не убегал, она догоняла, собирая непонятно где цветы, — всегда находила их для Леви, утихомирив его печаль. Что ж, он сбавил скорость, чтобы им было легче, и обнажил изнанку. Их двое. Да. Он не знал, что с этим делать, как выживать. Мир стал тесен с ней. Была ли вообще какая-то теория в таких случаях? С радостью взял бы как-то почитать эту книжёнку между тренировками. По правде Леви внушал себе, что счастье выглядит безразличным, предпочитая обжигаться о чёрствость, чем о нежные прикосновения и безудержные поцелуи. Он привык жить без кожи, считая, что открытость, чувства и эмоции — балласт. Искусно врал. Однако сил, опять же, больше не было. Леви всё сидел с закрытыми глазами, зарывшись в грёзах. Он напряг свой слух, чтобы уловить не только хрипоту птиц за окном и одинокий стук ветви об ставни, однако… ничего. Неприлично пусто. Все обожаемые звуки растворились. Вот она — тишина, что разнеслась оглушительным взрывом в комнате. Кажется, она даже стала дышать тише. Думает, что уснул? Боится разбудить? Или просто так засмотрелась, что забыла дышать? Леви уверен, что, открыв глаза, увидит лицо, часто смотревшее в комнатное небольшое зеркало, что сейчас осколками рассыпано по его кабинету. Ведь увидит, да? Сейчас. Конечно же сейча-а-ас. Всё ещё не разлепив тяжёлые веки, он видит. Правда слишком… кажется, так давно нечетко: память, ёбанная память больно стирает часть за частью, и Леви теряет связавшим их нитям счёт. Испитое лицо, худые пальцы, родинки на теле и белёсый шрам на щеке стали помехой перед глазами. Короткие, тёмные волосы, что касались плеч. Она всегда хотела длинные, чтобы заплетать косички, как это делала её мама в детстве. Такое невинное исполнение желания, конечно же, мешает службе, с-л-у-ж-б-е. При этом она всегда просила сходить вместе в ближайшее поле, где видно звёзд горение. Говорила, мол, солдаты должны видеть за что они сражаются. Жизнь. Они должны видеть жизнь, тогда возможная солдатская смерть станет умиротворенней, а само стремление к ней засядет в пучине.***
Микаса, как заведённая, собирает разные цветы возле озера, а Леви развалился на траве, оперевшись на руки, и боковым зрением наблюдал за каждыми её движениями. Это место оба любят. Озеро — зеркало плывущего неба и каждой расплывчатой звезды. Тихий, сладкий звук дремоты ряби и хлопки крыльев бабочек вокруг. Шар пронзительной свечи луны иногда погашался от порыва ветра, прикрываясь облаками, плывущими на юг. И Леви любил чувствовать голыми лодыжками и ладонями колючую траву, что прилипает к телу. Обыденно и просто — ему этого не хватало. Он раньше не видел окутанное спокойствие вокруг него, просто не придавал значения. Но не Микаса. Она — парус по направлению к простой жизни. Война войной, но неживущий солдат — не более, чем мертвец в сухой земле. Это же проще, чем, чёрт возьми, «до ре ми». — Леви, смотри! — крикнула Микаса, подбежав к мужчине. В руках она держала небольшую связку лилово-синих, размером с пуговицу на рубашке, цветов, что так походили на ляпис-лазурь. — Опять цикорий? — усмехнулся Леви. — Опять цикорий? — пародировала мужской голос девушка, закатив глаза. — Я в твой кабинет вообще-то нарвала, а то в той атмосфере сразу хочется найти верёвку и мыло. — Нормальная там атмосфера, — устало сказал Леви и, немного подумав, добавил: — Спокойная. — В гробу только такое спокойствие обитает. — Вот и говорю: покой там, — хмыкнул мужчина, хлопая по месту рядом с собой. — Неисправим, — на выдохе произнесла Микаса и села рядом с Леви, облокотившись о его плечо.***
Она напоминала ему, что он жив не только в дыхании и ударах сердца. Стоит, наверное, поблагодарить. И ещё сказать «спасибо» за то, что она одна так переживала о его окружении и комфорте. Но мертвым плевать на живых, чего, конечно, не скажешь о вторых. Хотя наверняка уже и земля не баюкает сухое тело. Леви наконец открыл глаза и покосился на сиденье напротив, что занял холод. Лилово-синий цикорий, стоящий рядом с документами, почти осыпался. Поменять бы. Да, завтра обязательно нарвёт новые. Он продолжит собирать цветы, чтобы напоминать себе о том, ради чего она погибла. Гаротта, что затянулась вокруг шеи. Леви сжал грязную нашивку, что никак не смог отмыть от засохшей крови, и положил в открытый ящик к остальным. Отпустил. Теперь у них разные дороги.