ID работы: 11134301

I will carry you

Слэш
NC-17
Завершён
606
Namtarus бета
Размер:
19 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
606 Нравится 18 Отзывы 124 В сборник Скачать

Tell me it'll all be alright

Настройки текста

I know it hurts It's hard to breathe sometimes These nights are long You've lost the will to fight Is anybody out there? Can you lead me to the light? Is anybody out there? Tell me it'll all be alright You are not alone I've been here the whole time singing you a song I will carry you I will carry you

– Dispeream*! Олег закатывает глаза и улыбается уголками губ – давненько он не слышал от Серёжи ругани на латыни. Даже ностальгия ощущается по школьным годам, когда утончённый Разумовский, преисполнившись знаниями из учебника в библиотеке, начал использовать вместо простого русского мата экспрессивные выражения на мёртвом языке. – Я эту блядскую кукушку на помойку выкину – пусть там и кукует. «О, а вот и простой русский мат», – усмехается про себя Волков. – Серый, часики стоили пол-лимона. – У меня из-за этого пол-лимона глаз дёргается каждый раз! – А я говорил… Серёже крыть нечем – в огромном антикварном зеркале у стены напротив Олег видит, как Разумовский краснеет, отчаянно пытаясь найти ответ, дует губы, после чего раздражённо передёргивает плечами и смахивает выбившуюся из рыжей чёлки прядку. Жест детский немного, но Серёжа в подобные моменты выглядит уморительно-умилительно, особенно когда потом бурчит себе что-то под нос, как сейчас: – Всё равно выкину… чуть ли не заляпал всё… но пол-лимона… – Ты давай, решай уже, часики-то тикают. В чуть мутноватой зеркальной поверхности отражается момент, когда Волков пересекается взглядом с Разумовским, и комнату наполняет сначала тихий, а потом безудержный хохот. Он скорее истерический и усталый, это видно по выгоревшим глазам: опухшим и блестящим в уголках – у Серёжи и заплывшим, с лопнувшими капиллярами – у Олега. Впрочем, через пару минут смех прекращается так же резко, как и начался, – есть дела поважнее. Разумовский отворачивается, опомнившись, перебирает в аптечке судорожно всё необходимое, и подобная перемена в поведении Серёжи вполне объяснима, но всё равно заставляет Волкова поволноваться. Не сильнее, чем его попытки приготовить банальный лапшичный суп на курином бульоне, непередаваемый вкус которого Олегу будет сниться в кошмарах, но тем не менее. Воздух пропитан запахом свежих бинтов, запёкшейся крови, перекиси и спирта, и от этого букета Разумовскому хочется выть, потому что ещё пару дней назад в квартире витали ароматы горячих круассанов c шоколадом, которые Волков готовил им на завтрак. Теперь же остаётся только благодарить судьбу за то, что Олег хотя бы живой и дышит, а тошнотворный запах больницы, навевающий не самые приятные воспоминания, Серёжа может и потерпеть. Спина у Волкова во всех оттенках лилового и бордового – где кровавыми полосами, где растёкшимися пурпурно-синими гематомами. Олег не дёргается, когда Разумовский дрожащими, всё ещё дрожащими даже спустя сутки пальцами с мазью едва касается кровоподтёков, перед этим обработав рубцы антисептиком. Больно, но к боли Волков привык. В конце концов, его состояние сейчас не самое ужасное, бывало и хуже. Серёжа боль ненавидит, особенно когда речь идёт об Олеге, а после определённых событий и вовсе боится сделать хоть что-то не так. Однако повязку всё равно надо менять два раза в день, это они оба помнят, ведь синяки, раны и шрамы в их жизни появились с очень раннего возраста, так что не привыкать. Но обычно это Олег заботился о Серёже, тут как-то исторически сложилось, что Разумовскому доставалось сильнее, а заживало на нём долго и мучительно – болевой порог был невероятно низкий. В детдоме его называли неженкой, но у этой неженки так башню сносило и адреналин в кровь выбрасывало, что останавливался Серёжа либо с помощью Волкова, либо когда уже ноги не держали. Тормозов у Разумовского и по сей день не наблюдается, а тогда и подавно, так что разукрашивала его жизнь и отыгрывалась с садистским удовольствием – Серёжа потом долго плакал, шипел и матерился. Видя раны на бледной веснушчатой коже, Олег старался делать всё, чтобы облегчить его боль. Для этого у него были свои способы. Волков как сейчас помнит каждый случай, когда их использовал. *Dispeream! – Чтоб мне сдохнуть!

***

В первый раз это случается, когда им по двенадцать лет. Олег сидит на полу возле скрипучей кровати, которая даже под весом хрупкого Серёжи провисает нещадно, и задумчиво смотрит на зарёванного друга. Мысль случайная, странная, выплывшая из таких далёких, что уже будто придуманных, воспоминаний из детства. Тем не менее, Волков попросту не знает, как по-другому, да и от жалобных всхлипов Разумовского в груди ноет невыносимо, требуя сделать уже что-нибудь, хоть как-то помочь. Поэтому Олег наклоняется вперёд и целует саднящие после драки колени, ощущая едва уловимый запах перекиси. У рыжего ещё мгновение назад слёзы катились по щекам из-за того, как щипало кожу от антисептического средства, но теперь он замирает, пристально следя за каждым движением Волкова, и глазами хлопает удивлённо. – Т-ты чего? – заикаясь, спрашивает Разумовский. А Олег тем временем берёт его руки – холодные просто ужасно, мальчишка совсем замёрз, – в свои и поочерёдно оставляет поцелуй на каждой из алеющих костяшек Серёжи. Только после этого ритуала Волков поднимает глаза на рыжего и отвечает на вопрос – вопросом: – Болеть меньше стало? – Ну да, – рассеянно произносит Разумовский, ощущая как от тёплого, бесконечно тёплого взгляда карих глаз напротив в груди разливается что-то такое же бесконечно-тёплое, и что, похоже, останется с Серёжей чуть дольше, чем навсегда, – то есть... Vale*! В следующую секунду Разумовский резко вырывает свои руки из ладоней Волкова, забираясь на кровать с ногами, кутается в одеяло и смущённо выглядывает из него – на покрытых румянцем серёжиных щеках, по мнению Олега, веснушки выглядят ещё красивее. Волков не уверен, что Разумовский в принципе может выглядеть ещё красивее, чем уже, а если и может, то боится, что собственное сердце не выдержит, переполнившись необычными, пока непонятными до конца чувствами. Отогнать их на задний план Олегу удаётся, когда ему начинает казаться, что вот такой Серёжа походит на какую-то нахохлившуюся птичку, неуверенно высовывающуюся из дупла и пытающуюся изучить обстановку вне своей безопасной территории. Он такой забавный и милый в этот момент, что Волков невольно улыбается как идиот, а Разумовский и может только продолжать то глазами хлопать, то коситься с подозрением. – Почему ты на меня так смотришь? – не выдерживает и всё-таки интересуется Серёжа. – Так – это как? – Олег прищуривается и чуть голову на бок склоняет. И рыжий действительно не знает, как ответить на вопрос Волкова, и по нему это заметно – губы кусает, хмурится, глаза бегают. Подобные привычки Разумовского к этому моменту Олег уже все наизусть выучил, и в каждой из них находит свою необъяснимую прелесть, открывая в себе странное желание продолжать смущать и выводить Серёжу на полную гамму эмоций. Волков залип, откровенно, совсем умом тронулся, вот здесь, где-то между чудесными ямочками на щеках Разумовского и подрагивающими пушистыми длинными ресницами. А потом Серёжа облизывает сухие потрескавшиеся губы, и Олег отключается, зависает откровенно, смотря как они становятся краснее и как поблёскивают слегка. Конечно же Разумовский замечает. И проводит языком по губам снова, только теперь медленнее – зрачки Волкова дёргаются немного и опять фиксируются на одной точке. Пока Олег такой сфокусированный, Серёжа внимательно наблюдает за ним из своего одеяльного дупла. У Волчонка, как его называет изредка рыжий, на щеке порез неглубокий, и, что удивительно, Олегу подобные украшения даже идут. Особенно подходят дикому, но в то же время тёплому, когда Волков смотрит на Серёжу, взгляду карих глаз. Разумовский, снова и снова смотря в них, чувствует, что земля уходит из-под ног и кислород в лёгких заканчивается. Когда это случается, Олег подхватывает Серёжу за локоть, и у рыжего от прикосновения друга по коже бегут мурашки, каждый чёртов раз. Хотя если сравнивать с теми поцелуями – Разумовскому до сих пор они на коже мерещатся, отчего сердце в груди бьётся как ненормальное – то ощущения совсем другие, более яркие, более... волнующие. Почему-то хочется ещё. – Иди сюда, – забывая, что нужно сначала думать, а потом уже говорить, шепчет Серёжа из своего укрытия. Олег послушно перебирается на кровать к другу, не отрывая глаз от его губ сначала, и только поняв, где сидит – на коленях Разумовского, чёрт возьми, как он здесь оказался? – поднимает взгляд на рыжего, и его встречает загадочное васильковое море. – А ты сейчас почему на меня так смотришь? – почти не заикаясь спрашивает Серёжа. – Так – это как? – ухмыляется. Волков прикидывает в уме, как бы слезть и извиниться, но внезапно чувствует, что губ касается нечто холодное – это Серёжа прикладывает к ним кончики пальцев и глядит на него выжидающе, будто ждёт чего-то конкретного, важного. «Тоже саднит, наверное, – думает Олег, – больно, должно быть». И целует осторожно – подушечки, ладонь, запястье, опять ладонь и подушечки, возвращается к недавно обработанным костяшкам, а Разумовский не понимает, отчего весь мир плывёт. Кажется, он забыл, как дышать. Серёжа моргает – и вот в сантиметре от его лица оказывается обеспокоенное лицо Волкова. – Эй, там, в дупле. Выходи, я не кусаюсь. Олег щёлкает Разумовского по конопатому носу, и Серёжа от такой наглости вдыхает – и выдыхает, после чего действительно высовывается из одеяла поближе – а куда ближе-то? – к Волкову. Сердце Олега, похоже, не выдержит, разорвётся от предвкушения, но Разумовский хитро улыбается, точно по-лисьи, и кусает Волкова за нос. В каком-то смысле Олег впечатлён, хотя ожидал он вообще другого, о чём взрослые бы сказали, что думать рано, да и Серёжа, наверняка, тоже планировал сначала вообще другое. Но пока они чистые и невинные – условно, не считая троих отправленных в травмпункт пацанов на год старше – могут не беспокоиться об этом, а завалиться на скрипучую кровать, нещадно провисающую, буквально на последнем издыхании, и щекотать друг друга, смеясь безудержно и немного, капельку совсем, догадываясь о чём-то. *Vale! – Прощай!

***

Особенным и в некотором роде поворотным становится тот раз, когда им по шестнадцать лет. Поворотным, потому что они отбитые наглухо оба, и понимают, что можно не прятать эту сторону, когда прилив адреналина накрывает с головой – никто никого не осудит, и это чувство абсолютной, мать её, свободы и вседозволенности, которому Разумовский и Волков отдаются с головой. Олег зажимает Серёжу у обшарпанной стены в подворотне, между надписями баллончиками кислотной краски «пиздец» и «Цой жив, а мы – нет», и целует сначала разбитую бровь, а затем и кровоточащий уголок губ. Разумовский вырос и уже давно не плачет, а глаза у него блестят не от слёз – от аффекта после драки с местными гопниками, которые довольно бодро для их состояния съебались где-то с минуту назад, но Волков всё равно зализывает раны… друга. Никто из них ничего не говорит вслух, но оба всё поняли для себя и решили. Единогласно. Холодная стена отвратительно шершавая, если бы не кожанка Олега, накинутая на вечно мёрзнущего рыжего, Серёжа бы точно протёр в тонкой футболке дыру, вертясь в руках Волкова, подставляясь под его поцелуи и горячий мокрый язык. У Разумовского в голове все мысли заняты этим языком и его прикосновениям к порезам и царапинам, а у Олега на уме примитивное животное желание так ебануто обработать раны собственной слюной и вкус серёжиной крови. Солёной? Сладкой? Он не уверен, чувствуя остатки мяты от жвачки, которую рыжий жевал до этого, но кровь пробуждает аппетит, заставляя кусать поверх следов, оставленных в драке, и Волков становится лишь голоднее, заслышав первые, пускай ещё тихие, довольные стоны Разумовского. Рыжий перестаёт бездумно царапать Олега через чёрную футболку с «Арией», вместо этого беззастенчиво пробирается ледяными – неудивительно, октябрь на дворе – руками под ткань и водит, согреваясь, ладонями вдоль рёбер. Волкову тоже очень хочется трогать Разумовского везде, и ещё до того, как он озвучивает эти желания, Серёжа хватает Олега за подбородок, всматриваясь своими яркими, с жёлтыми искрами от фонаря неподалёку, глазами прямо в душу. Рыжий растягивает губы в понимающе-ехидно-позволяющей улыбке и кивает, мол, можно, Волче, где хочешь, как хочешь, давай, давай, давай… И Волков лапает его, правда как ему вздумается, тоже пробирается под футболку, и у Серёжи голова кружится от знания, что Олег ласкает его этими руками, которыми совсем недавно сломал кому-то нос, выворачивал руки и выбивал зубы. Но Разумовский также знает, что эти руки могут ещё перебирать струны гитары, гладить по скуле или, как сейчас, вести по впалому животу, выводить узоры на солнечном сплетении, касаться – пока что осторожно – груди. Серёжа скулит, когда чуть мозолистые пальцы сжимают соски, и Олег выдыхает сквозь стиснутые зубы облачко пара, стараясь не перегнуть палку, потому что знает, какой рыжий после драки чувствительный, как заводится каждый раз при виде калечащего обидчиков и простую гоповатую шваль Волкова, как у Разумовского крышу сносит от ощущения тёплой надёжной спины во время схватки. Они пока мало знают о том, что лучше делать и каким образом – не так много времени и мест, где они могут уединиться, но подросткам хватает и сумбурных прикосновений. И пока Олег шарит у него под футболкой, Серёжа подставляет шею под новую порцию засосов и укусов. Разумовский называет все следы, оставленные Волковым, доказательством их связи, принадлежности. Поэтому неудивительно, что Олег возвращается к недостаточно – на его взгляд – искусанным губам Серёжи, оттягивая нижнюю зубами, а потом наклоняет голову на бок и отдёргивает ворот футболки, обнажая собственную шею и ключицы. Разумовский облизывается от вида хищника, позволяющего другому, равному ему, хищнику поставить свою метку. Волков сильнее вжимает своё ненасытное рыжее животное в стену арки, вылизывая и прикусывая за ухо, пока Серёжа остервенело накидывается на ключицы Олега. Чтобы успеть всё, Разумовский делает несколько дел одновременно: и всасывает солоноватую от пота кожу, и проводит ладонями по широкой горячей спине. Руки скользят по выпирающему – пусть и не так заметно, как у Серёжи – позвоночнику и лопаткам, и опускаются ниже, к пояснице. Олег буквально ощущает его ухмылку, когда Разумовский запускает руки под джинсы, нагло хватая и сминая подкаченную – спасибо качалке – задницу Волкова. Серёжа так невинно закусывает губу, смотря на Олега, что тот мог бы и купиться, не заучи все уловки этой хитрой морды. «Самой красивой, но хитрой пиздец», – думает про себя он, вновь прижимаясь к припухшим от поцелуев губам. Разбитый уголок всё ещё кровоточит, и у Олега уже стоит каменно от этого привкуса крови, так что он подаётся бёдрами вперёд, намекая Серёже – пора бы остановиться, хотя останавливаться и не хочется. Разумовский тоже прижимается к нему пахом и трётся сквозь ткань джинсов, показывая, как сильно возбуждён, не меньше Волкова. – Блять, Серый… мы в блядской арке, – между настойчивыми поцелуями пытается достучаться до него Олег, – ведущей в ёбаный… мм… колодец… нас весь дом услышит! Серёжа, судя по взгляду, не особо впечатлён, и останавливаться не намерен, да и Волков вслух разглагольствует даже не с Разумовским, а себя уговаривает, для галочки, совесть успокоить, или, скорее, пародию на совесть – что у детдомовских атрофируется с годами, так это она. Отчасти смирившийся, отчасти подыхающий от желания Олег придерживает Серёжу, у которого коленки дрожат – упадёт вот-вот – под бёдра, и тот мигом обхватывает ногами Волкова за талию. Разумовский расстёгивает пряжки ремней – сначала чужой, потом и за свой принимается, а руки дрожат от нетерпения, ещё и Олег лезет с поцелуями и засосами, будто представив, что бледная шея Серёжи – это холст, на котором должны расцвести все оттенки багряного, бордового и лилового, заставляя рыжего голову запрокинуть, больно ударившись о стену макушкой. – Волче… – шипит Разумовский, – Ita me di amabunt*, будь осторожнее, а? Взволнованный тем, что не рассчитал сил, Олег тут же становится нежным, целует ласково Серёжу то в кончик веснушчатого носа, то в висок с запёкшейся кровью, то в щёки. Через минуту Разумовский кивает – не больно, прошло, продолжаем. Волков успокаивается, оставляя лёгкий поцелуй за покрасневшим ушком, и принимается снова атаковать его шею, пока тот буквально наощупь, из-за закатывающихся от наслаждения глаз и темноты подворотни, расправляется с пряжками и тянется к ширинке. – Ты такой красивый, Серёж, – не удерживается от комментария и возможности смутить друга Олег. На провокацию Разумовский не поддаётся, разве что краснеет сильнее и охает, стоит Волкову потереться своим членом о член Серёжи, у них уже очевидная разница в размерах, но почему-то все комплименты – аккуратный, изящный и какой-там-ещё-Олег-блять-заткнись-пожалуйста – получает именно он. Незаслуженно, по мнению Разумовского, ловя себя на мысли о том, как было бы здорово упасть перед Волковым на колени и взять в рот сначала эту лиловую сочащуюся от предэякулята головку, наслаждаясь судорожными вздохами Олега, а потом… – Замечтался, Серёж? – беззлобно, но довольно посмеивается Волк, – Смазка в правом кармане куртки. Напоминаю, куртка на тебе. Разумовский рассеянно кивает, лезет в карман куртки и проклинает самого себя, когда рука не слушается, и тюбик падает где-то рядом – придётся отлипать и искать его впотьмах, теряя драгоценное время, пока кто-то не заходит в арку. Серёжа разочарованно стонет, но замирает, стоит Олегу покрепче вцепиться в его бёдра, привлекая внимание, и переводит недоумённый, чуть замутнённый взгляд на Волкова. А тот призывно облизывает губы и открывает рот, высовывая свой огромный язык. Понимать без слов один другого они научились давно, и Разумовский касается двумя пальцами горячего языка Олега, чуть надавливая, и проскальзывает в не менее горячий, если не раскалённый, рот. Серёжа стонет от ощущений, когда пальцы так старательно вылизывают со всех сторон и посасывают, стараясь смочить побольше, переходят на всю ладонь, даже странные витиеватые узоры водят. – Х-хороший мальчик, – вырывается у Разумовского, и Волков довольно целует слюнявые подушечки. Рука Серёжи опускается вниз, и он коротко целует Олега, не отрывая взгляда от карей похоти и обожания в его глазах. Сил терпеть больше нет, и Разумовский сжимает их члены в ладони, проводя пару раз на пробу от головки до основания, чтобы растереть выступившую смазку со слюной. Наверное, это неправильно, в их головах должен зажечься красный свет светофора или ещё какая-то хуйня наподобие того, они ведь друзья, а друзья не целуются в грязных подворотнях, возбудившись от вида друг друга во время драки с местной пьяной гопотой, и уж тем более не… не… Вот только что Олегу, что Серёже уже давно и глубоко похуй, так что Разумовский спокойно дрочит им обоим, не дразнясь, остановившись у головки, а полноценно так. Ладонь обвивает члены полностью – Волков обожает эти длинные словно у пианиста пальцы, сейчас мокрые и блестящие от его слюны. Серёжа двигает от головки до лобка и обратно, быстро, сумбурно даже, но в едином и нужном для них ритме, им с Олегом ведь многого не надо, подростки же. Да, подростки, бесстыдные и громкие, ловящие стоны попеременно со сбивчивым шёпотом с родных губ, потому что им не хорошо вместе, им вместе до звёзд в глазах охуенно, как надо, идеально. Так что даже плевать на чей-то ор, доносившийся из окон дома, их не видно, да даже если бы и было видно – Разумовскому с Волковым не до них, они слышат только бешеный стук сердца в висках вперемешку с хриплыми первыми признаниями, всхлипами и вскриками. Серёжа выгибается, кончая с Олегом почти одновременно, и чувствует, как и без того уставшее из-за потасовки тело окончательно слабеет, а ноги, до того скрещенные за спиной Волкова, расцепляются. Не держи надёжные сильные руки Разумовского за бёдра – упал бы однозначно, но у них так повелось, что Олег своего Серёжу, в эту минуту подрагивающего на осеннем ветру и ластящегося после оргазма, ни за что не отпустит. Волков хрипло произносит вслух то, что шептал с мгновение назад, но уже уверенней, сцеловывая катящиеся из синих глаз Разумовского слёзы. Под этой обшарпанной изрисованной граффити питерской аркой, под негодующие возгласы и маты жителей местного дома, влюблённые Серёжа с Олегом дают обещания крепче тех, что принято давать под аркой свадебной. *Ita me di amabunt – Ей-богу!

***

К тому времени, когда им по двадцать семь лет, происходит много всего, но и в этот раз, на первый взгляд, ничего не меняется. Серёжа почти утопает в чрезмерно мягком матрасе под весом нависшего сверху Олега – как некоторое время назад тонул в ворохе чёрных перьев и крови вместе с каркающим смехом. Где сон, а где реальность, последние дни стало не отличить, и единственное, за что Разумовский может ухватиться, чтобы не быть затянутым и перемолотым бессознательной бездной – это Волков. Вернувшийся к нему, прибежавший по первому зову без вопросов, не требуя объяснений, всё такой же преданный Волче, которому не страшно довериться, в чьих руках легко забыться. Верный, после глупых ссор, нескольких лет порознь и невысказанных извинений всё ещё верный Олег зацеловывает крестообразный шрам на груди Серёжи, до сих пор дрожащего после кошмарного сна, чтобы успокоить и дать понять – дурное наваждение закончилось. Разумовский потихоньку приходит в себя, явно пока не полностью, поэтому Волков продолжает будить спящую среди бархата и шелков Венеру, мимоходом изучая этот рыжеволосый шедевр вновь. Открытия не радуют и даже не пугают – режут ножом по сердцу и будто бы повторяются на теле самого Олега вместе с той болью, которую за время его отсутствия пришлось пережить Серёже. Их много, слишком много на Разумовском, и Волков отчаянно пытается восполнить упущенное, догадываясь, глядя в отстранённые фиалковые омуты, что никуда боль не исчезла, а засела под кожей воспоминаниями. Разъедающими, терзающими так, чтобы ни дай бог не позабылось, не сократило мучений, преследуя повсюду как тень – неотрывно и неизбежно. И Олег спускается дорожкой поцелуев по нескольким мелким, ещё свежим после тюрьмы рубцам на теле Серёжи, пересчитывая, залечивая на ходу и клянясь про себя – у всех, кто причастен к ним, боли, агонией гори, а у рыжего синеокого счастья волчьего – заживи. Олег-то проследит, собственноручно обеспечит геенну огненную каждому, кто ответственен за шрамы на теле Разумовского, которые Волков сам и залечит. Наконец-то Серёжа скидывает последние остатки кошмара и реагирует на прикосновения активнее, зарываясь пальцами в волосы Олега, скользя к коротко стриженному затылку и ниже, задевая серебряную цепочку от кулона. – Волче, – прикусив губу, стонет Разумовский, когда Волков оставляет на животе первый засос, тут же наливающийся алым, в цвет простыней. На бледной коже все веснушки выцветшие, напоминают лишь бледное подобие себя когда-то – если бы Олег каждую из них не запоминал усердно, не соединял вместе с родинками в замысловатые туманности и созвездия много-много лет подряд, то не угадал бы, что перед ним Серёжа. Волков с ним медлит, осторожничает, выясняет, где проходят границы дозволенного, особенно вспоминая – как тут забыть – гневно-отчаянную фразу: «знаешь, что со мной делали в тюрьме?». С подтекстом, уж читать Разумовского между строчек ещё умеет, помнит как. Холодная ладонь – во дворце жизнь не то чтобы сказка, потому что ветер по коридорам гуляет – треплет по волосам и перемещается на щёку, а затем цепкие пальчики впиваются в подбородок и заставляют посмотреть в глаза. Олег по одному жесту предугадывает, кто с ним разделяет интимный момент – по жесту и по имени. – Волче, – зовёт Птица, – мы не сахарные, не растаем. «Знаю», – думает Волков, вспоминая, как Разумовский накинулся на Олега прямо в салоне частного – только что купленного – самолёта, но не изголодавшись по ласке, а будто бы убеждая себя в чём-то. Оставалось только дать Птице то, что он хотел, несмотря на боль от того, как подобно когтям впивались чуть отросшие ногти в кожу на груди, и от того, как узко и горячо было внутри Разумовского, который предпочёл двигаться резко и быстро сразу, не заботясь ни о своём, ни о чужом комфорте. Олег доводил его до исступления, заполнял собой и гладил между лопаток, где в сознании Серёжи росли огромные, дарившие свободу агатовые крылья. – Ещё посмотрим, Серый, – с вызовом отвечает Волк, перехватывая тонкое запястье и зацеловывая сверху по лиловым венам. Остановиться его заставляет вид короткого, но глубокого шрама, от которого в груди всё леденеет, и Волков поднимает голову – рот открывается, чтобы задать очевидный вопрос, но Птица качает головой, всем видом показывая: нельзя, не спрашивай, некоторые раны ещё слишком свежие, так что не береди, а делай, что всегда делал. Зрачки немного сужаются, и перед Олегом предстаёт Серёженька, которого Птица постоянно называет Тряпкой, но для Волкова Разумовский в любой ипостаси Разумовский, а зовёт он каждую по-разному, отталкиваясь от предпочтений рыжего. Серёженьку вот расплавить в поцелуях – легко, и Олег этим пользуется без стеснения, тем более что после кошмара Разумовскому не помешает расслабиться именно так. Волков целует исхудавшие в тюрьме руки, и ему кажется, что с каждым вздохом Серёженьки веснушки на них становятся чётче и ярче, или же Олегу банально хочется в это верить, но вот он уже целует плечо, краем глаза отмечая тонкий белый шрам и сходящие жёлтые синяки – от пальцев. Чужих. Грубых. Грязных. Вместо того, чтобы сорваться, Волков предпочитает продолжать одаривать рыжего поцелуями, ставить засосы на месте чужих следов, поверх них, пока Разумовский краснеет – уже и кончики ушей, и щёки, и шея пунцовые. Серёженьке тепло и приятно, после холодной, сырой и одинокой камеры к Олегу и его прикосновениям жаться хочется сильнее и получать больше. С таким Разумовским прелюдия длится самую нежную бесконечность, и это даже хорошо, когда можно сладко целовать чуть обветренные губы, проводить по ним языком и втягивать в себя. Серёженька обхватывает его ногами за талию, притягивая ближе, и поцелуи выходят звонкие, оглушительные даже, чтобы перебить и его мысли, и своё нарастающее чувство неправильной, вязкой тревоги, смешанной с паранойей. – Олеж? – со стоном отрывается от его губ Разумовский. Зрачки увеличиваются, являя перед Волковым Птицу, недовольного с виду, но это лицо Олегу знакомо – прячет, он как обычно что-то прячет, и боится показывать и впутывать в свои дела. – Меньше думай, больше делай, Волче, – Разумовский кусает его за кончик языка то ли требовательно, то ли предупреждающе, – ты там что-то обещал, м? И Птица облизывается хищно, трётся пахом специально, провоцируя, совсем не ожидая, что Олег тоже качнётся вперёд – он уже готов к большему, просто сдерживается, и получает несказанное удовольствие от стушевавшегося Разумовского, тут же отворачивающегося. – Ну, Серый, так не пойдёт. Растянутая футболка окончательно срывается с Птицы и летит куда-то на пол, после чего Олег ещё один раз, почти целомудренно-трепетно, касается губами креста на груди Разумовского и ухмыляется. Рыжий сглатывает нервно, вскрикивая от неожиданности, когда Волков сжимает в пальцах его соски. – Ты животное, – дрожащим голосом произносит Птица, впиваясь ногтями в плечи Олега, пока тот так старательно облизывает по краю ареолы, лаская мокрыми от слюны пальцами другой сосок. Ответом служит усмешка – животное так животное – и Разумовский извивается от ощущений, даже оттолкнуть пытается, зная, к чему ведёт наглый Волк со своей стальной хваткой. Олег иногда бросает взгляд вверх, продолжая покусывать, оттягивать и посасывать соски, играясь поочерёдно с каждым и не давая расслабиться, намереваясь добиться от Птицы реакции. И Разумовский стонет во весь голос, громко настолько, что и на улице слышно, и наёмникам внизу уж наверняка, хотя Волков считает, что не их дело, как там босс развлекается, и вообще пусть завидуют молча. С этой мыслью он снова прижимается к ареоле губами, вбирая в рот жадно и отпуская с мокрым причмокиванием – ниточка слюны тянется от языка до соска, но всё же обрывается. – Волче, Волче, Волче… Вторая рука стягивает нижнее бельё с Разумовского, позволяя толкнуться пальцами в ещё растянутое и чувствительное после захода перед сном – далеко не одного – колечко мышц, двигаясь нарочито медленно, неторопливо, скорее дразня Птицу. Волков наблюдает за тем, как с алой головки члена Разумовского стекает очередная капелька предэякулята, и поцелуями спускается ниже, слизывая прозрачную смазку с живота. Олег добавляет язык к пальцам, и Птица всхлипывает, исчезая в глубине сознания, позволяя выйти Серёже, который, не стесняясь, стонет и выгибается, комкая в руках постельное бельё. Такой Разумовский до невозможности открытый, отзывается на каждое прикосновение, и Волков ввинчивается языком в податливое тело, проникает глубоко, насколько может. Серёжа не прикасается к себе, ему достаточно Олега, полноценно дорвавшегося до него, и его нереально горячего языка, старательно вылизывающего изнутри, и не менее горячих пальцев, раздвигающих стенки. Волков иногда отстраняется, но только на мгновение – поцеловать чувствительную кожу, лизнуть, чтобы опять толкнуться внутрь. Разумовский сам насаживается и то ли воет, то ли молится, то ли матерится, но вероятно – всё сразу, хотя из всей речи Серёжи среди стонов и криков отчётливо слышно только имя: – Олег, Олег, Олег...! Волков расценивает это как побуждение к более активным действиям, отодвигается, оставляя яркий засос на внутренней стороне бедра между очередными – сколько же их на теле Разумовского скопилось за годы порознь? – тонкими шрамами. Подхватив Серёжу под бёдра, он поднимается вместе с ним – коленки у рыжего расползаются на алом шёлке, поэтому Олег старается придерживать его. В зеркале у стены мелькает странная пернатая тень, зацепившая внимание Волкова, но Разумовский насаживается резко и до конца сразу, громко выдыхая и зажмуриваясь, так что Олег не успевает сориентироваться, ему просто не дают этого сделать. Мысли о видении в отражении пропадают мигом, когда Серёжа открывает глаза и самостоятельно начинает двигаться, одновременно шаря по его телу ладонями. – Откуда? – ритмично качаясь, спрашивает Разумовский и касается рубца на плече Олега. – С армии ещё, – отвечает Волков, пытаясь понять, кто перед ним – Серёжа, Серый или Серёженька? «Все», – догадывается Олег, стоит Разумовскому поцеловать тот рубец. Пальцы скользят дальше, и Волков принимает правила игры, комментируя каждый старый и относительно свежий шрам, на который ему укажут: от мелкой дроби на плече – получает лёгкое касание губ Тряпки, криво зашитое ножевое с первого задания на боку – царапается ногтями Птицы, от пули на виске – зацеловывается Серёжей. Разумовский отвлекает от чего-то важного, двигаясь резче, гипнотизируя Олега взглядом при каждом толчке, заставляя сжимать ягодицы до синяков. Волкову с Серёжей горячо – и рядом, касаясь влажной от пота кожи, и внутри, а от рваных ускоряющих движений Олегу становится ещё жарче, но не только ему – Разумовский плавится, горит буквально и стонет в губы Волкова протяжно. – Сахарный, всё-таки сахарный, – рычит Олег, то кусая пухлые карминовые губы, то слизывая стекающие капельки пота с кадыка Серёжи. А тот подрагивает в его руках, выгибается дугой и, впившись глубже в уже истерзанные им плечи, подтягивается обратно, двигаясь как огонёк свечи или скорее костёр, грозящийся перерасти в жуткий пожар – и не только в сердце Волкова. У Разумовского сейчас внутри – голодное пламя, жаждущее мести и желающее поскорее вырваться наружу, покарать как карал огонь Святой Инквизиции, и Олег боится, что в любую секунду обожжётся. Страх особенно силён, когда он сталкивается взглядом с чем-то голодным, иным и непривычным в синих глазах Серёжи, в отличие от знакомых и почти родных янтарных всполохов в них. Из глубины чёрных зрачков словно что-то смотрит за ними неотрывно, наблюдает и выжидает удобного часа, чтобы накинуться и растерзать, нечто древнее и жестокое, совершенно не похожее на Разумовского. Кто-то другой, третий, потому что про Птицу и Тряпку Олег знал больше, чем хотелось бы Серёже, и в их естественной неразрывности друг с другом убеждался с детства. А это… – Abi in crucem*! – произносит кто-то губами Разумовского, заставляя Волкова вздрогнуть. Тогда Серёжа, Птица и Тряпка в едином порыве резко поднимаются, обнимая Олега и прижимаясь к нему, пряча голову в изгибе шеи, не из страсти, а будто бы из страха. Волкову ничего не остаётся, кроме как продолжить двигаться, напоминая, что он здесь, с Разумовским, что ничего ему не грозит, всё хорошо, они одни. Хотя подсознание кричало – не одни и ничем хорошим для них обоих присутствие чужого не кончится, сколько бы они ни цеплялись друг за друга. И не соврало, волчье чутьё вообще никогда Олегу не врало, разве что, в конкретном случае не указывало масштабов надвигающегося пиздеца. Или, скорее всего, Волков игнорировал все намёки, глуша их в стонах Серёжи, эхом отдающимся от стен дворца. *Abi in crucem! – Провались ты!

***

В следующий раз Олег позволяет прикоснуться к себе пять вероломных пуль и два года спустя, когда им по двадцать девять. В Херцег-Нови уже третьи сутки идут дожди, и серое небо вместе с солёным воздухом напоминают Серёже о Санкт-Петербурге, но накатившая ностальгия заставляет думать о проёбанных возможностях и о неосуществимых в ближайшем будущем желаниях. Так что Разумовский гонит мысли о родной культурной столице, переключая внимание на происходящее на улице – на редких в конце сентября и такую погоду туристов, на вылизывающуюся под оранжевой черепицей соседей кошку, на склонившуюся ветвь граната… Серёжа выкидывает сигарету, предварительно затушив, со второго этажа прямо в урну внизу, и затем просто срывает созревший, мокрый от дождя плод – даже тянуться не приходится. Минут пять Разумовский ещё стоит и разглядывает гранат, пока не слышит, как хлопает дверь ванной комнаты – Волков наконец-то вышел из душа. Поморщившись на ветру, Серёжа всё-таки решается и выходит с балкона, возвращаясь в относительное тепло дома. За три месяца здесь он изучил, какие половицы скрипят, а какие нет, и ступает по полу босыми ногами так, чтобы Олег точно услышал – у них нет какой-либо договорённости на этот счёт, просто Разумовский считает, что так будет лучше. Волков по этому поводу ничего не говорит. Комнату Олега заливает уличный свет вместе с тем, который идёт от неоновой вывески клуба напротив, поэтому настольные лампы не включены. Волков сидит на кованой и ужасно скрипучей, почти как в детдоме, кровати, и что-то проверяет в телефоне, бросив короткий взгляд на Разумовского, только когда тот неловко прислоняется к дверному косяку. Рыжий стоит в одном нижнем белье и расстёгнутой чёрной рубашке Олега, взятой без спроса, неловко перекидывая гранат из руки в руку и не зная, как подступиться и с чего начать. Волков цепляется взглядом за рельефные мышцы – Разумовский потихоньку приводит себя в форму, хотя остаётся худощавым по сравнению с тем, что было раньше. А ещё он едва заметно дрожит. – Простудишься, – тихо произносит Олег, – оденься. За полтора года Серёжа никак не может привыкнуть к слишком тихому и хриплому голосу Волкова и к немногословности. Нет, Олег и раньше не отличался болтливостью, но даже так разница для Разумовского очевидна и из-за неё становится тошно – от самого себя в первую очередь. Серёжа считает до десяти мысленно, выдыхает и подходит к Олегу, игнорируя просьбу одеться и, возможно, намёк выйти из его спальни, но Разумовский считает, что хуже сделать уже не сможет, да и… он банально истосковался по Волкову. Оторвавшись от своих дел, Олег кидает телефон рядом на покрывало и поднимает голову на вставшего перед ним Серёжу, на лице которого ясно читается дичайший тактильный голод, превысивший все лимиты. Волков, конечно, касался его – тормошил за плечо во время очередного ночного кошмара, тянул за руку за собой между узких черногорских улочек, однако оба понимали, что это всё не то, откровенно не то, что им нужно. Дефицит прикосновений был и у Олега, порой столь сильный, что он посреди ночи прокрадывался в комнату к Разумовскому, боролся с собой мгновений-другое, а потом осторожно гладил его по голове. Серёжа делал вид, что спит, и ничего не чувствует, и Волк старательно игнорировал изменившееся дыхание, позволяя себе посидеть вот так ещё немного прежде, чем уйти к себе. Молчание, впрочем, излишне затягивалось. – Уже созрели? – спрашивает Олег, указывая на гранат в руках Серёжи. – А? – Разумовский теряется. – Да. – Можно что-то пригото… – Дай нож, пожалуйста. Подобная просьба заставляет Волкова напрячься, но он тянется к тумбочке и достаёт армейский нож, нерешительно отдавая его Разумовскому, следя за каждым движением рыжего, разделывающего гранат. Олег наблюдает и за тем, как Серёжа слизывает рубиновый сок с лезвия и даже улыбается краешком губ – должно быть сладко. – Ты вряд ли помнишь уже, – говорит Разумовский, передавая нож обратно Волкову, который тут же его прячет, – но я как-то рассказывал тебе о мифе про Аида и Персефону. – Про то, как бог подземного царства мёртвых спиздил себе жену, не спросив разрешения её матери? – уточняет Олег, и это самое длинное предложение, произнесённое им за долгие месяцы. Серёжа кивает. – Да, потом Деметра потребовала вернуть дочь, но Аид сделал так, чтобы Персефона была вынуждена остаться с ним. Стараясь хоть как-то уладить конфликт, Зевс рассудил, что Персефона две трети года будет проводить с матерью на Олимпе, а треть – вместе с Аидом в его царстве. Глаза у Разумовского бегают, а руки дрожат сильнее прежнего, так что в какой-то момент Волкову приходится взять его ладони в свои – Серёжа моментально успокаивается от этого жеста Олега и продолжает: – Вспомнишь, с помощью чего Аид смог удержать Персефону? – Гранат. – Гранат. Да. Он раньше символизировал брак… и… На этом осмысленная речь подходит к концу – Разумовский молча отдаёт гранат Волкову, оставляя интерпретацию полностью на его усмотрение, но контекст задан, и Серёжу читать Олег не разучился. Сейчас просто нужно решить, что делать дальше – согласиться, отвергнуть или же… Волков тянет рыжего за руку, заставляя упасть к себе на колени, и Разумовский робко потирает запястья и неуверенно поднимает испуганный синий взгляд, встречаясь с чёрными как ночь глазами Олега, выражения которых Серёжа не понимает. Боится выдумать чего-то несуществующего и зря тешить себя ложными надеждами. Но к губам прикасаются пальцы Волкова, держащие несколько гранатовых зёрнышек, и Разумовский осторожно берёт их в рот. Только Олег не собирается играть по его правилам полностью и вносит свои коррективы – берёт и подносит к собственным губам ещё пару зёрен, медленно прожёвывая одновременно с Серёжей. А потом они оба сглатывают и не мигая смотрят друг на друга и, кажется, выдыхают тоже одновременно. Гранат с грохотом падает на пол, и вместе с ним падает стена проклятой тишины, находившаяся между Разумовским и Волковым столь долго, что в какой-то момент почти стала осязаемой. И вот уже Серёжа припадает к телу Олега губами, шепча извинения в перерывах между бесчисленными поцелуями, восполняя их нехватку за два года недоверия, обиды и немой агонии. – Олег, боже мой, Олег, прости меня, – без остановки шепчет рыжий, словно в бреду, – Олег, я не могу без тебя, прости, пожалуйста, прости…! Волков не успевает следить за ним – Разумовского становится так много, кажется, будто он повсюду – оставляет поцелуй на солнечном сплетении, обжигает горячим дыханием шею, ведёт губами вдоль позвоночника. И как же Олег скучал по этим ощущениям, когда Серёжа заполняет весь мир – серый и невзрачный – собой и помогает Волкову заново его открыть и понять, что мир – в оттенках синего и рыжего, мир – это Разумовский. Олег не теряется, он находится в миллиардах, если не триллионах, поцелуев, а Серёжа благодаря им будто бы заново учится дышать, глотает кислород и зацеловывает так же нежно и целительно, как Волков целовал его в двенадцать, так же голодно и неудержимо, как Волков целовал его в шестнадцать и так же успокаивающе и сакрально, как Волков целовал его в двадцать семь. Чёрт возьми, Разумовский целует даже те старые раны, к которым не имеет совершенно никакого отношения, но будто бы винит себя и за них – отпустил, не был рядом, отверг или ещё с десяток вероятных причин в голове Серёжи. Таких ран на теле Волкова прилично и теперь он видит их не затуманенным желанием мести и ворохом вороньих перьев взглядом: с армии, с контракта, с разных операций уже будучи наёмником. «Поцелован, словно благословлён», – думает Олег, когда губы Разумовского находят очередной шрам на теле, забытый даже самим Волковым – то ли осколок бомбы из Сирии, то ли тупой спор с наёмником постарше, хрен бы знал. – Я так виноват, Олег… но я хочу остаться с тобой, – говорит Серёжа сбивчиво, – прости меня и позволь остаться… И наконец Разумовский целует те самые пять шрамов, поочерёдно, каждый из них, в той же последовательности, в которой стрелял – в правую ключицу, в левую руку, в грудь, в живот и в бок. Волков сжимает зубы, с каждым прикосновением всё быстрее возвращаясь в Венецию, но Серёжа берёт его лицо в ладони, и перед Олегом открывается чистая синева, полная искренности – раскаяния, преданности и любви. Этот взгляд напоминает, что Венеция – в прошлом. Она никуда не делась, не стёрлась, как никогда не исчезнут оставленные Разумовским шрамы на теле Волкова, но важно именно сейчас, в котором Олег сам прижимается к губам Серёжи и обнимает рыжего крепко-крепко, и пока нечёткое потом, в котором они тоже друг друга не отпустят. – Я люблю тебя, поэтому прощаю и клянусь, что никогда не отпущу, слышишь? – спрашивает Волков, прижимаясь своим любом ко лбу Разумовского, не представляя. – Credo, quia verum*, – отвечает Серёжа на выдохе – боль в его груди отступает. С каждым последующим поцелуем к своим ранам, оставшимся рубцами и шрамами на всю жизнь, Олег чувствует, что Разумовский будто вскрывает их – каждую из них – и тем не менее умудряется залечить снова. И на этот раз правильно, как надо – окончательно, вплетая в общую картину пути, которым их ведёт судьба, оставляя им дальше чистый белый лист, чтобы они сами выбирали то, чем заполнят его. И этот лист настолько чисто-белый, что ослепляет количеством возможностей Серёжу и Олега – способность видеть возвращается к ним, стоит Волкову войти в подготовленного им – когда только успел? – Разумовского. У Серёжи коленки разъезжаются и приходится хвататься за кованые прутья на спинке кровати, приподнимая себя, пока Олег проводит ладонью между его острых лопаток, чуть надавливая и заставляя прогнуться в спине. У Разумовского бегут мурашки от долгожданных прикосновений, изголодавшийся по ласке Волкова, он готов кончить уже только от них, но хочется большего – и Серёжа предвкушает это большее, когда руки Олега скользят по телу вниз, ложатся на бёдра и сначала крепко сжимают их, а потом разводят ягодицы шире. Пристальный волчий взгляд чувствуется так отчётливо, что Разумовский заливается краской как будто он подросток, потому что видом Волков явно наслаждается. – Постараемся не сломать кровать? – всё же оборачивается и ехидно спрашивает Серёжа. Олег в ответ начинает двигаться нарочито медленно, и Разумовский прикусывает язык, сильнее сжимая железо в руках, – кровать под ними издаёт противный, душераздирающий скрип. Кажется, что она даже покачивается в том же ленивом ритме, в котором Волков трахает Серёжу. – В прошлый раз мы тоже старались, – напоминает Олег, – сначала на моей кровати… Не договаривает – Разумовский резко выдыхает, стоит Волкову задеть простату, почти стонет. А Олег не хочет почти, ему нужно слышать Серёжу, чтобы рыжий стонал громко, как только он умеет. – …а потом на твоей… – заканчивает Волков. – Так и будешь воспоминаниям предаваться или повторим подвиг? – Разумовский всё ещё хорохорится и язвит, но губы кусает, находясь на грани. – О, даже превзойдём. У Серёжи перед глазами искры, потому что Олег больше не церемонится, им оно не нужно, как и не нужно сдерживаться. У Разумовского самые сладкие и громкие крики, которые наверняка слышны даже соседям – они перекрывают и музыку из клуба напротив, и мерзкий скрип кровати. Ноги его не держат, и Волков подхватывает Серёжу под живот, гортанно рыча от того, как внутри него жарко, как сжимают пульсирующие стенки его член идеально, и это не воспоминания, а реальность, которую оба ждали. – Мой хороший, самый лучший, как же я скучал по тебе, – хрипит Олег, и Серёжа стонет чувственно то ли от того, как Волков его трахает, то ли от того, что говорит, – такой охуенный, а, знаешь, что самое главное? – Разумовский уже ничего не знает, только то, что горячо и заебись. – Ты – мой, родной, мой. Олег вколачивается в Серёжу – судя по крикам, к утру без голоса останется, надо будет тёплое молоко с мёдом и сливочным маслом сделать – и тот подставляет шею, теперь не скрытую за волосами после стрижки. И правда Волков думает вгрызться, оставить такой след, чтоб на память, сквозь года. Звучит и видится в фантазиях почти привлекательно, но никогда, даже в ответ, он не сделает Разумовскому больно. Вместо того, чтобы укусить, Олег наклоняется и целует солоноватую кожу Серёжи – с них хватит, боли в их жизни было и наверняка ещё будет с лихвой, и они достаточно причинили её друг другу. А кровать под ними всё-таки ломается, но уже когда они оба кончают и лежат совсем близко, тяжело дыша и упоительно целуясь. *Credo, quia verum – Верю, ибо это истина.

***

А сейчас им по тридцать три – больше двадцати лет вместе, за которые столько всего пережили, но в глубине души оба знают, что это не предел. Каждый раз убеждаются, на собственной шкуре, а чуда ждут, надеются на лучшее, при этом выбирая те пути, которые ни к чему хорошему заведомо не приведут – благими намерениями выстлана дорога в Ад, и в Ад же Серёжа с Олегом спускаются. То Волков за Разумовским, то Разумовский за Волковым. Не умеют, блять, по-другому. Хотя, вернее сказать, не хотят учиться, а прут напролом, прямо по протоптанным, изученным до мельчайших деталей граблям – а чего им, если и без них отбитые на всю голову, не так ли? Серёжа прижимается лбом к затылку Олега, закончив обрабатывать раны на широкой надёжной спине, теперь осторожно выводя то ли хитросплетения их судеб, то ли магические символы с мольбами. Сколько раз Волков защищал его, сколько раз прикрывал за своей сильной спиной Разумовского, тащил его на ней, но всегда не о себе думал, а о Серёже, и даже после всей той причинённой боли – в том числе от предательства – Олег продолжает защищать. Кукушка в коридоре опять кукует, будто бы напрашивается на то, чтобы её поскорее отнесли на мусорку или подожгли на заднем дворе – живенько так, ярко, со спецэффектами и пламенем, стремящимся в небеса. Красиво должно быть, Разумовский и Волков любят, когда красиво. И красиво любят. Одной рукой Серёжа приобнимает Олега, совсем невесомо, боясь надавить сильно из-за ноющих рёбер, и ведёт ладонью по прессу и груди – также покрытой гематомами, ранами и… под подушечками пальцев ощущаются знакомые следы. Здесь же, между новых увечий, никуда не исчезли и словно бы чётче, заметнее теперь. Действительность заключается в том, что они, как и многие другие шрамы в их жизни – физические и душевные – останутся с Разумовским и Волковым навсегда. – Etiam sanato vulnere, cicatrix manet*… – произносит Серёжа голосом между усталостью и истерикой, сжимая губы в тонкую полоску и сглатывая комок бессилия. Олег чувствует, как порезы начинает щипать из-за солёных слёз Серёжи, стекающих по спине и попадающих на крест, грубо рассекающий татуировку волка. В следующее мгновение Разумовский горбится и едва ощутимо касается губами кожи – там, где можно, между сотнями гематом и синяков, среди ран видимых и невидимых. Способ, которому научил его Волков, работающий надёжно и не подводивший их никогда – Олег отчего-то уверен, что и не подведёт, ведь от поцелуев Серёжи легче. Разумовский в своё время тоже убедился, что легче, и боль проходит. А шрамы… что шрамы? Волков о многих позабыл, есть и есть, как получил – да толку вспоминать? Вороша прошлое, вороша раны, ты их не залечишь, а только настрадаешься сам – и изведёшь близких людей, даже самых родных. Поэтому Олег перехватывает Серёжу за руку, притягивает её к губам и целует саднящие после схватки на складе костяшки Разумовского – рыжий не переносит боль, а сейчас он ещё и чувствует ту, от которой страдает Волков. Но, если честно, эти двое никогда не делили боль и агонию на свою и чужую, она у них одна, общая. – Спасибо, что пришёл за мной, Серёж, – говорит Олег, поворачиваясь к нему и смотря теплее, чем греет солнце в мае. И Серёжа смущается, невинно так, как будто снова ему двенадцать, и хочется закутаться в одеяло, глядя на Волкова нахохлившейся робкой птичкой, но Разумовский лишь приближается к нему – и вот они оба соприкасаются лбами. Волк и белая ворона, прошедшие бок о бок долгий путь и испытавшие не один поворот судьбы, не собираясь останавливаться на достигнутом. – Я же за тобой и в Ад спущусь, – шепчет Серёжа в самые губы Олега. – Знаю, ведь если ты в Пекло, я – за тобой. Звучит красивее любой фразы, произнесённой на свадебной церемонии, а главное – искреннее и гораздо важнее, однако Волков произносит ещё одну, особенную фразу, на мёртвом языке, которую Разумовский обязательно должен услышать и усвоить: – Omnia vincit amor et nos cedamus amori*. Рыжий моргает и улыбается уголками губ, прильнув ближе, осознав, что ему только что сказали. Точно, как Серёжа мог забыть? Хорошо, что Олег напомнил ему. И они оба будут напоминать друг другу эту просто истину. И целовать шрамы друг друга. И любить друг друга. До конца. *Etiam sanato vulnere, cicatrix manet – И даже когда рана зажила, шрам остается. *Omnia vincit amor et nos cedamus amori – Всё побеждает любовь, и мы любви покоримся.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.