***
Загремел замок. Вошедшие стражники глядели опасливо, стараясь держаться поодаль, как от дикого зверя. — Идти надо, — не приказал, скорее попросил один. Ему явно было неуютно. Лейла пожала плечами. Идти так идти. — И руки… того. Запястья спутали тщательно, но без злобы, стараясь не бередить лишний раз волдыри на ладонях. Кухня провожала Лейлу в полном безмолвии. Здесь были все — от мальчишек до старших стряпунов. Не хватало разве что главного повара, и Эдберта тоже нигде не было видно. Молчаливая челядь двумя рядами выстроилась от кладовой. У самых дверей взгляд выхватил из толпы бледное личико Эды. Большой двор был полон людей. Видно было, что их согнали из разных мест, да и жизнь помотала каждого по-разному. Были здесь и крестьяне в домотканых портах, и горожане, одетые куда как получше, и исхудалые, будто привидения, оборванцы в лохмотьях, при виде которых у Лейлы ёкнуло сердце. Они были как две капли воды похожи на Бенегара с Летардом — таких, какими те были в свой смертный час, и Лейла безошибочно поняла: эти — оттуда. Из башен. Дальше всё напоминало уже виденный раньше сон, только вот смотреть его приходилось от конца к началу. Вновь длинная вереница пленников и тщетное старание шагать в лад, чтобы не дёргать верёвку, пуповиной тянувшуюся от первого к замыкающему. Лейла уходила, как пришла — по знакомому сплетению улиц, через круглую площадь (обгорелого столба на ней уже не было), по гулкому мосту — прочь, в тёмную неизвестность. Подгоняемые окриками стражи, добрели до реки. Возле белокаменной пристани их ждал пузатый, похожий на бочку корабль. Паруса не были подняты, зато вдоль обоих бортов тянулись ряды вёсел. Лейла задумалась, заставят ли их грести. — В трюм! Живо! В подбрюшье корабля людей уже было битком — и через влазню спускались всё новые. Тем, кто уже нашёл себе место, приходилось тесниться и широко расставлять ноги. Вновь прибывавшие втискивались в эти промежутки. Так в бочки утрамбовывают селёдку — плотными рядами, без единого пузырька воздуха, чтобы рыба хорошо просолилась и была вкусней. От мыслей о еде в брюхе тотчас запело. Невместный смех вдруг разобрал Лейлу. Она поняла, что за всю ночь, проведённую в кладовой, не сообразила стащить даже краюху хлеба. Плыли долго. Еду — хлеб и обрезки подсохшей солонины — за всё это время давали дважды, и Лейла решила, что на дорогу ушло два дня. Сказать точнее было сложно — ни окон, ни даже щелей, через которые было бы видать смену дня и ночи, в трюме не было. Время тянулось вязко и медленно, волны тяжко плескали в борта корабля где-то над головой, навевая дремоту… — На выход! От свежего воздуха голова закружилась не хуже, чем от браги. На фоне тёмного неба вырисовывались придвинувшиеся вплотную ломаные хребты гор. Лейла поглядывала на них, бредя вперёд по узкой тропе. Над вершинами висели звёзды — льдистые, огромные, чуть не с ноготь каждая. И светили они до того ярко, что под ногами даже можно было разглядеть чуть заметную тень. Ночевать пришлось прямо на голой земле. Это была даже не земля, а слежавшийся щебень, гранитное крошево, через которое сумели-таки продраться корни упрямых растений. Не чувствуя острых камней, Лейла лежала на спине и смотрела, не отрываясь, в бездонное небо. Ветер играл её волосами, шелестел в траве. Где-то неподалёку журчала речушка. Лейла жадно впивала полной грудью воздух, до того свежий, что даже сладкий, особенно после затхлого трюма, и ей на миг показалось, что всё это — и трюм, и столица, всё остальное — было просто затянувшимся дурным сном. И что вокруг нет никого, а есть только она, Лейла, и эти звёзды, такие близкие, что только потянись — набирай в горсти, точно клюкву по осени. И что завтра — проклятое завтра, висящее над головой, словно меч — отодвинулось навеки и никогда не наступит. Никогда.***
И всё-таки завтра наступило и принесло с собой первые запахи человеческого жилья. Однако уюта эти запахи не сулили. Пахло дымом от кострищ и отхожими ямами. Вереница пленников миновала очередной поворот, и их глазам открылась небольшая ложбина. Среди крытых лапником хибар горели огни, возле которых грелась стража. Внутри хибары, в которую отвели Лейлу, не оказалось ничего, кроме длинных, сбитых из горбылей лежанок. Лежанки, правда, были не простые, в два яруса. И всюду, насколько хватало глаз — сплошь люди, битком, едва ли не хуже, чем в трюме. Оцепенев, Лейла смотрела на это кряхтящее и чешущееся море — меж тем как её саму, похоже, никто не замечал. Не обернувшись на скрип открывшейся двери, все занимались своими делами. Несколько человек, сгрудившись у сложенного из камней крошечного очажка, варили что-то в закопчённом котелке. Другие развешивали на верёвках тряпьё, пытаясь пристроить его поближе к огню. Некоторые лежали в оцепенении, точно брёвна, так что Лейла засомневалась: живы ли? В такой тесноте помрёшь — никто не заметит. Лейла стала пробираться вдоль нижней лежанки, ища, куда бы втиснуться, как вдруг чья-то рука цепко ухватила её за подол. — Лейла? Что-то безумно знакомое было в этом обтянутом шелушащейся кожей лице, с глазами до того запавшими, что они словно провалились куда-то внутрь черепа. Лейла вгляделась попристальней — и невольно зажала руками рот, силясь удержаться от крика: — Осберт! Почернелый, кудлатый, обросший бородой, это всё-таки был Осберт — живой и несомненный. Не помня себя, Лейла кинулась к нему на шею, не обращая внимания на шедший от парня густой запах немытого тела. — Ты как сюда?.. Осберт усмехнулся. — Как все. Был в замке — ну, ты сама знаешь. Вместе с воеводой, с Летардом. По первости нас вместе держали. И в башню тоже… вместе водили. Осберт умолк, уставясь перед собой невидящими глазами. Лейла тронула его за плечо: — А потом? Парень вздрогнул, точно очнувшись. — Потом-то… ну, они — северяне, то есть — быстро поняли, что от меня толку мало. Знать почти ничего не знаю, а что знаю — того и выпытывать не стоит. Да. А вот за воеводу они крепко взялись. Я ж видел всё, я же… Осберт снова замолчал, и на сей раз Лейла не стала его торопить. — Он-то стоял, как каменный, — снова заговорил Осберт, сглотнув, словно слова застревали у него в горле. — Веришь ли, нет — ни слова им не сказал. Помирать бы стал, и то б не сломался. Да… Лейла молча гладила Осберта по плечу, не находя, что сказать. — Не знаешь, что с ним? Лейла взглянула Осберту в глаза — ввалившиеся, окружённые чернотой, сочащиеся гноем из уголков… — Не знаю, — солгала она, отвернувшись. Наверное, если бы Осберт стал расспрашивать, Лейла бы всё-таки не выдержала. На её счастье, снаружи донеслись резкие удары металла о металл. Кто-то лупил в гонг что есть силы, и от этих звуков оживились все, кто был в хибаре — даже доходяги, лежавшие до того без движения. — Ужин, — пояснил Осберт на вопросительный взгляд Лейлы. Хлеб давать будут. Пошли скорей! Зачем торопиться, Лейла поняла очень скоро. Здесь, в лагере, и намёка не было на порядок. Узники рвали куски друг у друга из рук, теснясь, как на птичьем базаре. Не выпуская Лейлиной руки, Осберт стал пробиваться в середину — прямо к северянину, раздававшему хлеб. Налегая плечом и работая локтями, он сумел-таки добыть два куска — для себя и для Лейлы. — Спрячь! — приказал он. — Да не в постели, а на себе — за пазуху сунь, да поглубже. Лейла послушалась. Не давая опомниться, Осберт потащил её обратно к хибаре. — Скорей! Место займём, пока ещё есть. Лейле подумалось, что места на лежанке не нашлось бы и для воробья, но Осберт считал иначе. Высмотрев щёлку с палец шириной, он втиснулся туда одним ловким движением, махнул Лейле рукой: — А ты чего? С трудом вжавшись между Осбертом и другим доходягой, Лейла перевела дух. — Тут всегда так? — Нет, — помрачнел Осберт. — Бывает просторней. Когда народ перемрёт, а корабля ещё долго ждать… Он оборвал себя на полуслове, заметив, как Лейла изменилась в лице. — Да… а ты-то сюда как попала? Неужто они и тебя — в башню? — Нет, — покачала головой Лейла. — Я на кухне была. В услужении. — А в рудники тебя за что же? Лейла долго молчала, прежде чем ответить. — Да я… похоже, убила одного, — вымолвила она наконец. — Наверное. — Так ты что же, сама не знаешь? — Не знаю. Может, и не убила всё-таки. Но хотела. Веришь, никого никогда не хотела… а его вот хотела! Осберт приподнялся на локте, вглядываясь ей в лицо. Лейла упорно смотрела в сторону. Больше всего на свете она сейчас боялась встретиться с Осбертом взглядом… или что он начнёт допытываться, что да как. Осберт допытываться не стал. Вместо этого он одним резким движением перевернулся на живот и задрал рубаху, обнажая тощее грязное тело. — Вот, — глухо вымолвил он. — Гляди хорошенько! И это ещё так, шуточки. Были те, кому много хуже пришлось. Так что не казни себя. Лейла считала себя уже ко всему привычной, но от увиденного у неё ком подкатил к горлу. На спине Осберта попросту не было живого места. От шеи до пояса шла сплошная вязь плохо заживших рубцов, словно звери рвали у него клоки мяса. Большинство ран уже схватились блестящей розовой кожей, но кое-где она лопалась — от труда ли, от жёсткой постели? — и в этих местах кровь и сукровица сочились наружу. — Не казни себя, — повторил Осберт. — Не люди они. Те, кто такое чинит, все людские законы переступили. И себя вне всяких законов поставили. Если б ты видела, Лейла… если б ты видела! Голос его прервался, и до Лейлы донеслись глухие рыдания. — Что ты! Что ты! — перепугалась Лейла. — Да что с тобой, Осберт? Попить дать? Лейла уже вскочила с лежанки, чтобы бежать за водой, но Осберт её удержал. — Не надо, — всё ещё сдавленным от слёз голосом попросил он. — Прости, Лейла. Мы все тут такие. Я-то ещё ничего. А вот его — видишь? Лейла обернулась по направлению, куда указывал Осберт. Возле очага стоял высокий исхудалый человек. Вид у него был потерянный, как у ребёнка в лесу. — Кто это? — Это? Бригам. Во всяком случае, так он себя называет — когда называет, конечно. В ответ на недоумённый взгляд Лейлы Осберт только вздохнул: — Себя он стал забывать. Не сразу, конечно, по капельке. Бывает, проснётся — и не помнит, где он, как тут оказался… Хорошо, если утром, а ну как среди ночи? Чисто дитя малое. Одного не отпускаем — потеряется, сгинет. Хотя, может, оно для него и к лучшему было бы. — Почему так? — прошептала Лейла. — Почему? — Сама скоро увидишь, — невесело усмехнулся Осберт. — Да. Не самый весёлый сказ на ночь, а что поделать? Прости. И давай спать — будят тут рано. И Осберт тут же уснул — мгновенно, будто потеряв сознание.***
На следующее утро Лейле впервые пришлось спуститься в шахту. До разверстого жерла было недалеко. Понукаемые окриками северян, доходяги спускались всё ниже, в жаркую глубь. По узкому, прорубленному в скале проходу гуськом пробирались к штольням — пригибаясь, чтобы не стукнуться головой о низкий каменный свод. Стены блестели от влаги при свете коптилки. Как же мало здесь было воздуха и каким тяжким усилием давался каждый вдох! Коптилки на жире, которыми освещалась штольня, горели тускло-красным. Их жирный чад отравлял последние крохи воздуха, вызывая удушливый кашель. Согнувшись в три погибели, в забое работали от зари до зари, изредка сменяя друг друга — одни кайлили руду, другие грузили её на тележки. Лейлу с первого дня поставили эти тележки откатывать. Хоть и невеликая по размеру, гружённая рудой тележка была так тяжела, что в одиночку её было не сдвинуть. Откатывали обычно по трое — один впрягался спереди, как лошадь в плуг, двое подталкивали сзади. Шаг за шагом взбирались на крутизну, к маячившему вдали белому пятнышку света — чтобы, добравшись до него, глотнуть воздуха и с пустою уже тележкой вернуться обратно в забой. Всё тело болело, кричало, стонало от непосильной натуги. Ввечеру Лейла едва находила в себе силы доплестись до лежака. Наверное, теперь она не сильно отличалась от доходяг, виденных ею в тот, первый вечер — что застыли, как брёвна, не в силах пошевелиться. Собственные руки и ноги давили каменной тяжестью. Перед ней отступал даже неизбывный голод — потому как жевать хлеб уже не было мочи. Зоркий Осберт тотчас это приметил. Сперва он пытался заставить Лейлу есть силой, но толку было чуть. Тогда он сумел где-то раздобыть деревянную плошку и в ней размочил хлеб с водой, ревниво оберегая от других доходяг. Получилась жидкая кисловатая, чуть сладкая кашица, которую Лейла уже смогла проглотить. — Вроде и сил прибыло, — улыбнулась она Осберту. — Спасибо тебе. Осберт покачал головой: — Ты ешь. Ты обязательно ешь, слышишь? Иначе пиши пропало! Лейла примирительно коснулась его руки: — Не бойся. Буду есть. — Не понимаешь ты, — вздохнул Осберт. — Я… я видел таких — кто не ел. Не мог, и всё, вроде как ты сейчас. Я не хочу, чтобы ты… Парень замолчал, и Лейле показалось, что у него на глаза опять навернулись слёзы. — Красивая ты, — вдруг вымолвил Осберт. — Ещё тогда, в лесу заметил. Ты, это… Он тряхнул головой, словно злясь на себя за некстати вырвавшиеся слова. — Ты, это, ешь, в общем! — сердито закончил он. — Не валяй дурака. Смотри, следить буду в оба! Следуя завету Осберта, Лейла заставляла себя съедать всю скудную хлебную пайку, которую им давали. Кусок был невелик, но если бы не он, кто знает, надолго ли хватило бы сил продержаться. Мышцы и кости всё так же болели от тяжёлой работы, а на ноге над самой косточкой раскрылась язва — розовая, словно цветок. Такие язвы Лейла видела уже у многих доходяг, и ничего хорошего это не сулило. Но мучительнее всего была боль внизу живота. Особенно яро она вгрызалась на крутых подъёмах, когда на телегу приходилось изо всех сил налегать плечом. Лейле тогда казалось, будто в животе что-то рвётся, как худая тканина, а после она находила на юбке засохшие кровавые сгустки. Работая в штольне, Лейла не раз слышала над головой зловещие потрескивания. Толща горы давила тем сильнее, чем глубже в неё зарывались. Штольни и забои укрепляли опорами из брёвен, которых вечно недоставало. Северяне не хотели лишний раз гонять лошадей, рисковавших переломать себе ноги на каменистых тропинках. Время от времени своды обрушивались. Несколько раз до Лейлы доносился далёкий гул, а вслед за ним — порыв воздуха, гасивший коптилку и оставлявший в сплошной темноте. Кому не повезло на этот раз, узнавали вечером. Особо ловкие ухитрялись в такие дни ухватить лишнюю пайку хлеба. Если обваливалась рабочая штольня, её посылали откапывать, и нередко свод рушился снова, хороня под собой новых рудокопов. Смерть поджидала доходяг в шахте, но наверху спасения от неё тоже не было. В хибарах на тесных лежанках во множестве расплодились вши. Жирные, сытые, они кишели кишмя на одежде и в волосах. Помыться и постирать одежду было негде, и доходяги терпеливо дожидались, чтобы в свой черёд растянуть тряпьё над очажным огнём. Белёсые вши ползли прочь от жара, к верхней кромке, и тут-то важно было не промешкать и стряхнуть их прямо в огонь, где они лопались с треском, как зёрна. Вши принесли с собой гнилую горячку. В тесноте и грязи хибарок она косила доходяг толпами. Некоторые умирали прямо в шахте — таких не вытаскивали наверх, закапывали прямо в забое. Остальных стаскивали в длинные ямы, выкопанные прямо за хижинами, и чуть присыпали землёй. Ямы множились, но по реке привозили всё новых и новых рабочих, и просторней в хибарах не становилось. Чаще всего умирали ночью и под утро. Лишившийся памяти Бригам ушёл перед самым рассветом. Проснувшись, он заплакал жалобно, как младенец, но скоро умолк — уже навсегда. За несколько лун он успел превратиться в иссохшего старичка — тонкая, как пергамент, кожа обтянула все кости, на которых совсем не осталось мяса. Гнилая горячка довершила дело. Вскорости умер и Осберт. Открыв поутру глаза, Лейла вдруг почувствовала, что от него нет тепла — и точно: парень лежал, смежив веки, с застывшей улыбкой на уже посиневших губах, точно в самой смерти было для него что-то приятное. Так порвалась последняя ниточка, связывавшая Лейлу с собою прежней. Иной раз по ночам девушка думала: вот и всё. Никого не осталось из тех, кто знал прежнюю Лейлу. Отец, мать, Андрис, Бродяжка, Бенегар с Летардом, теперь вот ещё и Осберт — все ушли за черту, оставив её в одиночестве. Вскорости, значит, и её черёд. С чем, если по правде сказать, она явится перед богами? Пусть они и гроша не стоят, эти боги, а всё же? Не осталось ни дома, который она хранила, ни трудов её рук. Не осталось людей, которых боги доверили ей беречь. Ни о ком не смогла позаботиться, никого не огородила — даже Бродяжку, доверявшего ей безмерно. Всё стало золой и прахом, и не осталось зерна, способного прорасти по весне. Лейла снова и снова перебирала имена всех, гревшихся с нею у одного огня: Бенегар, Осберт, Бродяжка… Вита. Вита! Вот оно, зёрнышко, одно со всей нивы, оставшееся на посев! Вита, девочка, доплыла ли она до моста, о котором вёл речи Бродяжка? Как-то её там встретили, если доплыла? Не обидел ли лихой человек? Лейла сжимала во тьме кулаки и твердила себе: доплыла. Встретили. Не обидел. Если и этого не сбылось, значит, боги совсем потеряли рассудок. Простите, боги, за всю прежнюю хулу и не держите зла, и если вы только есть — сберегите Виту. Хоть это-то вам по силам? Вита. Это имя стало оберегом, отгонявшим отчаяние и смерть. Вита. Она жива — значит, сил хватит, чтобы вытолкнуть наружу грозившую раздавить тележку с рудой. Вита. Она, конечно же, доплыла — значит, сдаваться нельзя. Ещё повоюем, продержимся — день ли, два, десяток. И если боги хоть сколько-то милостивы, может, и доведётся услышать весточку от кого-нибудь, кто её встретил. Значит, не зря всё было. Значит, не впусте. И засыпая после тяжкого дня, Лейла твердила себе это снова и снова. В одну из таких ночей девушке приснился её старый сон. Она снова была в разрушенном лагере, и деревья вокруг гудели, сжираемые пожаром. Огонь подбирался к бездыханному телу Бродяжки, и надо было спешить… спешить! «Потерпи!» — закричала Лейла, и — о чудо! — земля осталась твёрдой, не превратилась в зыбучую склизь. Лейла склонилась над певцом, но стоило ей протянуть руку, как из-под её пальцев точно брызнули искры. Крошечных огоньков всё прибывало, они светили, но не обжигали. Янтарные песчинки рассыпались по лицу юноши, золотистой пыльцой осели на ресницах, вплелись в тёмные волосы… Тёплое сияние окутало Бродяжку сплошной пеленой. Ещё несколько мгновений этот кокон сохранял прежнюю форму — а затем растаял, как облако на ветру. На земле никого не было. Собственный крик разбудил Лейлу. Где-то за стеной яростно надрывался гонг, и вокруг уже царила обычная утренняя суматоха. Лейла рванулась было подняться с лежанки — и не смогла. Ядовитая слабость растеклась по всему телу, тупой болью отозвавшись в затылке. Следом нахлынул озноб, да такой, что заклацали зубы. Озноб тут же сменился жаром — Лейле показалось, что от неё пышет, как от печки. Встать, встать, только бы встать! Лейла стиснула стучавшие зубы и неимоверным усилием сумела сесть. Перед глазами бежали красные круги. Только бы встать, только бы суметь доплестись до шахты. Только не умирать здесь, в хибаре, не быть сброшенной в общую яму на поживу собакам. Лучше уж в шахте… там свои. Лейле показалось, что десять шагов до двери растянулись на десять лиг. Кровавая пелена застилала глаза, но на воздухе стало чуть легче. Вот так, ещё немного. Шаг, теперь другой. И ещё, и ещё. Терпите, ноги, не подгибайтесь. Пока нельзя. Доплетёмся до штольни — там будет можно. Оказавшись наконец в знакомом лазе, Лейла впервые возблагодарила богов за то, что надоумили рудокопов сделать его столь узким. Здесь можно было идти, опираясь на стены сразу обеими руками — неспешно, шаг за шагом… словно просто боишься споткнуться о камень. — Берегись! — вдруг заорал кто-то. Вопль потонул в треске и грохоте. Деревянные опоры захрустели, как сухари. Лейлу, точно тряпочную, швырнуло в сторону. — Беги-и-ите-е-е! –донеслось до неё, и всё поглотила тьма.***
Лейла открыла глаза — и подумала, что ослепла. Густой непроглядный мрак, чернее самой глубокой ночи облеплял её, будто трясина. Ни единого звука: ни шороха, ни даже звона от капель пещерной воды. — Помогите, — беззвучно выдохнула Лейла во тьму. Вместо крика из пересохшего рта вырвался еле слышный сип. Да и стоит ли звать? Лейла прислушалась. Ни единого удара киркой — слабой надежды на то, что с той стороны кто-то пытается раскопать завал. А где она, кстати — та сторона? Лейла пошарила руками вокруг себя. Похоже, штольню завалило до самого верха, и то, что её не раздавило, было поистине чудом. Выбраться обратно тем же путём, что пришла, было невозможно. Идти вперёд? Лейла знала, что некоторые штольни обрываются тупиками, другие, наоборот, заводят в страшную глубь — и там соединяются с переходами, прорытыми не кирками рудокопов. Что это за ходы и куда они ведут — не знал никто. — Помогите. Помогите! На жалкий призыв не откликнулось даже эхо. Лейла поползла вперёд — на четвереньках, нашаривая дорогу ощупью. Она ползла и ползла, и в тот миг, когда, по её расчётам, штольня должна была кончиться, снова упёрлась в завал. Словно в насмешку, под руку тут же попалась расколотая плошка — всё, что осталось от масляной коптилки. Всё это время она ходила по кругу! Лейла нашарила гладкий камень и села, опершись на него спиной и вытянув ноги. Глупая всё-таки девка. Шла в шахту помереть, а как до дела дошло — засуетилась, выход искать поползла. Подожди немного, и выход сам найдётся. А пока хорошо бы уснуть. Лейла, кажется, уже начала дремать, как вдруг до её слуха донеслись какие-то звуки. Голоса звучали неразборчиво, путано, словно из дальней дали… и в них точно было что-то знакомое. Они завывали грозно и устрашающе, кричали, запугивали, грозились схватить. Они знали её во тьме — чуяли её страх, слетались на него, как стервятники. Они глумились и хохотали, и звали её к себе — Лейла… Лейла… Незрячая темнота вокруг сжалась раскалённым кольцом. Она пылала, как железо под молотом, выжигала дыхание, и из неё выплывало страшное. Дымилась залитая кровью земля, сосны стонали в пожаре и рушились, рвался к небу погибельный костёр Бенегара. Неумолимое пламя взблеснуло в мёртвых глазах Бродяжки, и голоса вокруг победно взревели, засвистели, заухали… Дикий, безумный ужас зверем поднялся изнутри. Он жалил тем сильнее, что бежать было некуда. Лейла вжалась в скалу и попыталась зажать руками уши — тщетно. Они были здесь, они подступали — всё ближе и ближе, и даже прошептать бесполезное «помогите…» она уже не успеет. — Лейла! Ещё один голос, звонкий и ясный, пробился сквозь завывавшую тьму. — Лейла! — позвал он снова, громко и повелительно. Лейла стиснула зубы изо всех сил, закусив до крови костяшки пальцев. Новый морок был мучительней прочих — всех, вместе взятых. Он не пугал, не грозил гибелью. Куда изощрённей было напомнить о том, что ушло безвозвратно… и о том, кто уже не вернётся. — Лейла! — не отставал между тем голос. — Ты слышишь меня. Идём! Сгинь, пропади, наваждение! Неужели так надо — мучить её снова и снова, свести перед смертью с ума? — Лейла, это и правда я. Я не морок, не сон. Ты мне веришь? Нет, быть этого не может. Это бред, гнилой горячечный жар, нетвёрдо держащийся разум — что угодно, но только не явь. Неправда, неправда, неправда… — Я здесь! — закричала Лейла изо всех сил, но получилось опять невнятно и едва слышно. — Здесь я! Не уходи! Не помня себя, она рванулась вперёд и тут же рухнула, запнувшись о камень. Нет… он уйдёт… оставит её во мраке! — Я не уйду, Лейла. Иди ко мне. — Я не вижу тебя! Я ничего не вижу! — Иди на голос, Лейла. Иди на голос. Она шла на голос — там, где могла идти. Чаще приходилось ползти — обдирая ногти и колени, оскальзываясь на покрытых слизью камнях, хватая ртом спёртый пещерный воздух, тщетно вглядываясь в окружающий её кромешный мрак. Единственное, что бросало вызов бесконечной ночи — это раздающийся где-то впереди голос, на который ей надо было идти: — … Коснись теплом крыла моей души, Я жду чудес, я закрываю глаза. В который раз мне сохранили жизнь, В дороге в небо снова отказав! Но я вижу мост над горящей рекой, Я вижу тень твою впереди, Я знаю, мне ещё далеко Сквозь ночь и память, сны и дожди, Но я успею — у меня есть крылья, Их плохо видно под смертной пылью. Я умею летать… Ах, если б и правда увидеть тень впереди — хотя бы на мгновение! Вечная темнота не могла быть помехой лишь для Бродяжки, привыкшего обходиться без света. Лейла боялась, что голос вот-вот затихнет, оборвав песню на полуслове, или хуже — окажется наваждением, таким же, как прежние злые шёпоты. А песня всё лилась — звонко и радостно, в насмешку над мраком, древним, как сам мир. Ты ничто, говорила она вязкой тьме, и та отступала, посрамлённая. Ты ничто, пока есть я. Я напомню людям, что есть в мире солнце и ясное небо, и пока я есть — есть и эта жизнь: — …Пока птица поет, пока странник идет, Этот мир будет жить, этот мир не умрет. Пока цель высока, пока вера крепка, Будет правда сильна и дорога легка. Песни сменяли одна другую, и сколько они так шли — Лейла не знала. Она не думала об этом, пока Бродяжка не умолк. Наступившая тишина была так ужасна, что Лейла не выдержала: — Что случилось? — Здесь мы заночуем. Мы прошли много лиг, Лейла. Тебе надо поспать. Лейла послушно легла, и холодный камень показался ей мягче пуховой перины. Присутствие Бродяжки придавало смелости. Вспомнилось вдруг, как совсем девчонкой она боялась грома и в грозу прибегала спать к матери на полати. Сейчас казалось, что это было бесчисленное множество жизней назад. Лейла почти заснула, как нежданно явившаяся мысль заставила её вздрогнуть. — Ты здесь? — окликнула она в темноту. — Да, — отозвался Бродяжка. — Не бойся, я всё время буду рядом. Спи. — Скажи, — робко попросила Лейла, — скажи мне, пожалуйста: раз я с тобой говорю, значит, я тоже умерла? Бродяжка негромко засмеялся во тьме, и Лейла почувствовала, как её лба коснулись губы — тёплые и несомненно живые. — Просто спи, Лейла. Спать — да, да, но ей очень важно спросить — прямо сейчас, без промедления, ведь этого нельзя вынести дольше единого мига… — А Бенегар? Он тоже жив? Отчаянный вопль забрал последние силы. Тьма обступила со всех сторон — уже не страшная, ласковая, она баюкала Лейлу тысячей голосов, каждый из которых неуловимо походил на голос Бродяжки. Успокойся, родная моя. Засни. Не бойся ничего. Страха нет, он остался позади, выгорел дотла, его унесло бурными водами. Нет ни страха, ни боли… и уж чего-чего, а смерти тоже нет. Уж поверь, я-то знаю. Есть только бесконечная жизнь, рождающая саму себя даже из пепла и пролитой крови. Спи, моя хорошая. Смерти нет. Смерти нет… …Легкий ветра вздох — смерти нет. Тот, кто пламя сам, не сгорит в огне. Бьется на ветру, словно знамя, плащ, Ветер, верный друг, обо мне не плачь. Все, что было — не было, Все в огне сгорит, Пламя рыжей птицею к небу полетит. Имя мое прежнее здесь забудут пусть, Долог путь в бессмертие — Я еще вернусь… Только долгий путь — смерти нет. Пламени цветок, ярко-рыжий цвет. Искры рвутся вверх — россыпь янтаря. Свой короткий путь я прошёл не зря. Все, что было — не было, Все в огне сгорит, Пламя рыжей птицею к небу полетит. Имя мое прежнее здесь забудут пусть, Долог путь в бессмертие — Я еще вернусь… Горечь на губах — смерти нет. В чем моя вина? — тишина в ответ. Не сверну с пути — умирает вздох. Не спасет меня ни судьба, ни бог. Все, что было — не было, Все в огне сгорит, Пламя рыжей птицею к небу полетит. Имя мое прежнее здесь забудут пусть, Долог путь в бессмертие — Я еще вернусь… Легкий ветра вздох, Только долгий путь, Искра на ветру, Горечь на губах, Смерти — нет…***
Когда впереди забрезжила белая точка, Лейла подумала, что зрение глумится над ней, как до этого — слух. — Что это? — спросила она у Бродяжки. — Рассвет, — просто ответил тот. Он помолчал, словно припоминая слова, и тихонько запел: — По дороге в рассвет, по росистой тропе Ухожу я, забыв своё прежнее имя. Старых песен моих мне уже не допеть, Те, что снова родятся, те будут другими. Струн железо касание рук сохранит, Пусть рассыпятся нотами прежние песни. Но, забвенье разбив, вновь струна зазвенит, Из сгоревших страниц снова память воскреснет… Вот наконец и поворот, не замеченный ранее. Свет, до того мягкий, чуть рассеянный, хлынул слепящим потоком. Лейла вскинула руки в попытке заслонить вмиг заслезившиеся глаза, сделала ещё несколько шагов — и вдруг поняла, что уже на воле. Пещерный ход кончился. Ветер ударил в лицо — свежий, вкусный, осушил слёзы, всё ещё катившиеся по щекам. Отчаянно жмурясь, Лейла шагнула вперёд, опустилась на колени. Ладони ощутили жёсткую прошлогоднюю траву — несомненную, подлинную, не похожую ни на один сон. Травинки щекотали пальцы, и Лейле захотелось уткнуться в них лицом, как в подушку, расцеловать эту землю просто за то, что она существует. — Где мы? — окликнула она Бродяжку. Ответа не последовало. Лейла обернулась, ища певца взглядом. Рядом никого не было. В тот же миг песня, всё ещё звучавшая у Лейлы в ушах, стала затухать, как догорающая свеча. Мелодия отдалялась, растворялась вдали, угасала… будто прощаясь. — Нет! — не помня себя, закричала Лейла. — Не оставляй меня! Взметнувшись на ноги, Лейла бросилась вперёд, побежала, не разбирая дороги. Она мчалась, спотыкаясь о камни, падала, поднималась вновь — и звала, звала изо всех сил: — Вернись! Только не потерять его во второй раз — нет, пожалуйста, ну пожалуйста! Что угодно, любая пытка, кроме этой, это слишком больно, лучше вырвите сразу сердце и выньте прочь душу… — Не уходи-и! Мир, казавшийся таким прочным, сдвинулся и побежал, точно ярмарочная карусель. Земля бросилась на Лейлу, как дикая кошка. Шёлковым платком взметнулось вверх небо. Не уходи… пожалуйста… не уходи… Уже теряющей сознание Лейле почудилась склонившаяся над ней светозарная фигура, очертаниями похожая на человека. Там, где у человека было бы сердце, сияние рдело пронзительно-алым, как угли костра, а свет, исходивший от лица, был ослепительно белым, так что черты было не разобрать — лишь догадаться… Сияющая ладонь бестелесным, но всё же ощутимым касанием скользнула по щеке Лейлы. За спиной склонившегося взметнулись два сполоха — вылитые крылья. — Не уходи… Занемевшие губы её не послушались.***
Солнце уже стояло высоко, когда Лейла очнулась. Невдалеке зиял вход в пещеру. Вниз от него сбегала тропинка, прихотливо извивавшаяся меж скал и нырявшая прямо в долину. Там, внизу, разделённый рекой на две половины, раскинулся город. Такого скопища черепичных крыш, медных шпилей и башен Лейле видеть ещё не доводилось. А дальше, за городом, тянулась лазурная ширь — безбрежная, подёрнутая лёгкой рябью, убегающая во все стороны, насколько хватало глаз. Море! Да, это было море — а город внизу, несомненно, был Цальмхаафен, о котором рассказывал ей Бродяжка. Лейле показалось, что она даже различает чёрную рыбину на далёких знамёнах. Так вот он какой — город торговцев, и мастеров, и знаменитых ткачих. И в него можно было легко попасть — стоило только спуститься вниз по тропке, начинавшейся почти у Лейлиных ног. Ветер донёс до Лейлы звонкую песенку родника. Небольшой источник был совсем рядом — чистый, прозрачный, холодный как лёд. Присев рядом, Лейла достала из-за пазухи последний оставшийся кусок хлеба. Она доберётся до города и сумеет остаться там — пока что одни боги знают, как именно, но точно сумеет. Работы она отроду не боялась. В Цальмхаафен, как речки в море, стекаются все — и купцы, и бродяги, и наёмные воины. И если кто-нибудь что-нибудь слышал о Вите… Лейла проглотила последние крошки, запила их студёной водой, умыла лицо и руки. Так-то оно лучше. Пожалуй, прежде чем идти в город, надо бы наведаться к морю — выкупаться самой и выстирать наконец-то одежду. Раз так, то нечего рассиживаться. Путь предстоит неблизкий. Лейла поднялась на ноги, в последний раз оглядела приветливую полянку — и, не оглядываясь, зашагала вниз по каменистой тропинке.