***
Вырвать Хомаре из объятий вдохновения — задача, которая кажется Хисоке неподъёмной. Не ясно, с какого конца за неё браться. Хомаре проваливается во вдохновение, как в омут, и сам себе сверху выдумывает дополнительные условия, которые оплетают его, как водоросли и держат на дне: не достать, не дозваться. В этот раз он выдумывает, что творец должен быть голодным, и под этой выдумкой садится писать стихотворный цикл. Цикл идёт медленно. Хомаре грызёт карандаши и худеет. У него заостряются локти и плечи; он весь становится острым, колючим. По мере того, как тает его плоть, тает и что-то внутри него, что-то очень дорогое и важное. Хисока не умеет внятно описать, что именно, но если бы его заставили — он бы сказал, что Хомаре становится больше похожим на андроида. Меньше на человека. Теперь он во сне выглядит не спящим, а выключенным. Неживым. Вернувшись в комнату, Хисока долго стоит над ним и смотрит, как лунный свет выхватывает из темноты черты осунувшегося лица Хомаре. Если долго смотреть, лицо становится похожим на маску. На череп. Хисока волочёт через комнату свой футон, чтобы лечь рядом. Снова долго смотрит на лицо Хомаре, только теперь не сверху, а сбоку. И растерянно шепчет: Арису, Арису — зовёт и дозваться не может. Сон у Хомаре глубокий, почти что мёртвый. Хисока опускает голову к нему на грудь, извернувшись на футоне. Теперь это неудобно. Похудевший Хомаре стал острым, стал колючим. Исчезло окружавшее его облако тёплого уюта. Хисока лежит у него на груди и чувствует щекой жёсткие рёбра и выступ грудины. Можно подложить одеяло — это мягче, но неправильно, так Хисока ощущает ткань и набивку, но совсем не ощущает Арису, словно его рядом нет. С тем же успехом они могли бы лежать в разных концах комнаты. Хисока тянет одеяло ниже, пытается устроиться щекой у Хомаре на животе — но это едва ли лучше. Арису и здесь ощущается жёстким, как доска. Он твердеет, бронзовеет, в самом плохом смысле этого слова, который только может прийти Хисоке на ум. Разве может рождаться лирическая поэзия, когда следом за телом затвердели и чувства тоже? Застыли, перестали отзываться — это ведь и происходит. Иначе Арису наверняка заметил бы, как Хисока рядом с ним изо дня в день не находит себе места и больше не решается опустить голову на ставшее режущим плечо. Это неправильно. Хисока снова изворачивается на футоне, возвращается на свою подушку и пытается уснуть — не выходит. Ему тревожно. Он думает о том, что рядом с ним продолжает понемногу исчезать такой важный Арису. Под утро Хисока всё же забывается сном и пропускает тот момент, когда Хомаре уходит. Так часто происходит по утрам: Хомаре поднимается раньше раннего и убегает. Хисоке редко удаётся проснуться, чтобы застать его в такую рань, а жаль: то, как одевается Арису, из раза в раз поражает. Хомаре — единственный знакомый Хисоке человек, который может быть таким красивым, когда прячет обнажённое тело. Под узорчатые рубашки с очень белыми воротничками, под застёгнутые на все пуговицы приталенные жилетки, под безумно идущие ему длинные пиджаки с летящими полами. Когда он затягивает тугой узел галстука под кадыком, Хисока перестаёт дышать, словно это у него вокруг горла затягивается тяжёлый шёлковый галстук. Впрочем, не то чтобы у Хисоки было много знакомых, с которыми он мог бы сравнивать. На завтраке Хомаре, естественно, уже нет — не для того он поднимался раньше всех, чтобы праздно болтаться по общежитию в ожидании завтрака, — зато есть Джуза в обнимку со стаканом кипятка, волосы у которого всклокочены так, словно кто-то пытался их вырвать. Джуза время от времени приглаживает их пятернёй, но пока это ему не слишком помогает привести причёску в порядок. Напротив него Банри — смотрит волком и трогает вспухший на щеке красный след от удара. Очевидно, его Джуза тоже по-прежнему не ест. Прошедшая ночь ничего не изменила и борьба ни к чему не привела. После завтрака Хисока ловит Банри в коридоре перед зеркалом. — Подрались? — сочувственно спрашивает он. — Да пошёл он к чёрту, придурка кусок, — шипит Банри и ладонями наглаживает мятый воротничок форменной рубашки, пытаясь сделать его менее мятым. — Ему что, пять лет? Я ему мамочка? Мне заняться больше нечем, кроме как пытаться вбить в него мозги? Хисока осмысливает этот агрессивный выпад со всех сторон. — А тебе нечем заняться? Взглядом, которым его одаривает Банри, можно насмерть прибивать к стене, как гарпуном. — Полно дел, — наконец говорит он. Словно решил, что сарказм Хисока не понимает, и пробовать нечего. И сам удобно подставляется под следующий вопрос: — Так зачем же ты пытаешься? — Отцепись, — шипит Банри и шагает к входной двери. Хисока хватает его за рукав. — Ты хочешь его защитить. Это мило, — говорит он. — Не надо этого стыдиться. — Шёл бы ты спать! — рычит Банри, вырываясь. У него краснеет не только щека, но и ухо, и это уже явно не след кулака Джузы. Но Хисока тоже умеет быть сильным, он держится цепко, как клещ, и отпихнуть себя не позволяет. — Я тоже хочу защитить своего Арису. Тоже от него же самого. И тоже не знаю, как это сделать, — настойчиво шепчет он. — Давай будем думать вместе? Банри смотрит на него с глубоким сомнением. Качает головой: — Сам разберусь, — и всё же выдирается, вываливается за порог. Хисока остаётся в прихожей один. Сползает по стене под зеркало, обхватывает голову руками и напряжённо думает. Барни гордо взваливает свою проблему на плечи только себе и тем самым оставляет Хисоку тоже наедине с его проблемой. Хотя проблемы-то очень похожие. Почему нельзя пробовать решать их как одну?***
Чтобы Хомаре одумался, надо с ним поговорить. Это очевидно. Чтобы поговорить с Хомаре, надо бодрствовать в одно с ним время. Тут тоже вопросов нет. Это всё вещи простые. Вещь сложная — подобрать правильные слова, чтобы Арису их наконец услышал. Тем Хисока и занимается до самого вечера. Бродит, борется с дремотой и ищет нужные слова. Он даже делает некрасивое: читает черновики, которые Хомаре оставил на столе. Чувствует себя при этом Хисока грязно: как будто лезет в личное и сокровенное, туда, куда его совершенно не приглашали. Но ему важно прочесть. У него есть догадка, и черновики её подтверждают: там нет внятного, цельного текста, одни бессвязные обрывки. Голодовка и впрямь нисколько не помогает Хомаре. Даже, как видит это Хисока, скорее мешает. Почему Арису не видит этого сам? Он же умён, он должен понимать, в чём беда с его стихами. Но почему-то не понимает. Хомаре возвращается вечером. И почти сразу бросается к своим черновикам, окунается в них с головой. Этого Хисока и боялся — что Хомаре так и будет неуловимым. Продолжит ничего не видеть, ничего не слышать, ничего не замечать. Он и не замечает. Хисока подходит к нему сзади. Касается заострившегося плеча, мягко надавливает, обращая на себя внимание. — Я читал, — выдыхает он. Это риск — начинать с обнажения своей бестактности, но Хисока надеется, что хотя бы эта грубость зацепит Арису. Зацепит и заставит начать слышать, чтобы дальше можно было сказать ему главное. — Твои черновики. Ты их оставил, а я прочёл. Хомаре обращает к нему осунувшееся лицо. И грустно усмехается: — Было бы что читать, верно? Это так смешно: я всю жизнь жонглирую словами, чтобы теперь они выпадали у меня из рук. Чтобы любая строка тут же превращалась в осколки. Какая нелепица. Не-ле-пи-ца. Слово-то ещё какое… несуразное… Хисока в своей жизни не жонглировал словами ни единого дня. Но он пытается объяснить как чувствует: — Ты голодаешь. Сохнешь. Черствеешь. Теряешь гибкость. Сначала тело, за ним и разум. Это неправильно. Голод тебя не вдохновляет — наоборот, иссушает. Так у тебя не получится. Это всё с лёгкостью отбивается тем, что у самого Хисоки в стихах опыта — никакого. Но Хомаре почему-то не спешит произнести этот разрушительный аргумент. Он водит кончиком карандаша по нижней губе и внимательно слушает. Прислушивается. Смотрит на Хисоку так, будто впервые видит. — Интересная теория, — медленно говорит он. — Хорошо, давай попробуем. А что тогда вдохновляет, по-твоему? Хисока не знает. Знает только, как завораживающе скользит карандаш вдоль тонких губ Хомаре, как внимательно смотрят умные тёмные глаза — и не хочется, отчаянно не хочется выглядеть дураком в этих глазах. Но надо. — Любовь? — беспомощно предполагает Хисока. Выдавливает из себя эту версию вопреки желанию провалиться сквозь землю — нельзя, нельзя оставлять Арису, надо любыми способами его разбудить. Карандаш замирает. Хомаре откладывает его в сторону и угрюмо сутулится: — Я не умею. — Неправда, — возражает Хисока и наклоняется, чтобы напомнить Арису, что они уже выяснили, как отлично они всё умеют. Жмётся губами к открытой полоске тёплой кожи над воротником рубашки. Гладит языком. Хомаре тяжело дышит и не спорит. Не делает ни единого движения, чтобы помешать, когда Хисока ведёт ладонями по его плечам и ниже, к груди. — Да где же «неправда», — только и бормочет он. — Вот видишь: я веду себя так, что тебе больно. Что ты меня избегаешь. Опять этим кончается. Со мной всегда так происходит. Хисока знать не хочет никаких «всегда». Он сражается с галстуком Хомаре и волнуется так, словно ничего горячее, чем развязать этот узел, и вообразить себе нельзя. Ему едва хватает сбивчивого дыхания на то, чтобы возражать: — Но теперь ты знаешь, в чём причина. Что мешает тебе перестать так делать? Чтобы ничему не приходилось кончаться? Едва ли отказ от голодовки тебя убьёт. Скорее, только наоборот. Хомаре берёт его за руки, не давая закончить. Мягко тянет к себе, и Хисока послушно подчиняется, пока не оказывается сидящим у Арису на колене. Ему кажется, что это куда больше похоже на согласие, чем на отказ. И глаза у Арису загораются совсем не как у человека, который собирается разорвать отношения. С такими глазами обычно целуют. — Только для тебя, — соглашается наконец Хомаре. — Давай попробуем любовь. Хисока жадно смотрит, как он развязывает галстук.***
После случившейся утром склоки Банри убеждается, что силой вбить здравый смысл в Джузу тоже не получится. Эта деревянная башка на оплеухи реагирует исключительно несгибаемо — хорошо в драке, плохо, когда нужно в башку вколачивать ум да разум. И когда с утра Банри в приступе ярости схватил Джузу за волосы, заявив, что будет кормить его насильно, как гайдзины — рождественского гуся, эффекта это не возымело никакого. Кроме отторжения, ясное дело. Из-за отторжения Банри в итоге и огрёб по лицу. Уговоры не работают, доводов Хёдо не слышит, силу не понимает. Вот и что с ним делать? Банри полдня убеждает себя, что это вообще не его дело, что Джуза как-нибудь не сдохнет, потому что все непременно заметят, когда дело примет совсем уж плачевный оборот, и разберутся уже всем театром. Хорошо так, уверенно об этом думает — а потом по дороге из школы обнаруживает, что сделал ненужный крюк и что ноги сами принесли его к кондитерской. Той самой, что недавно открылась недалеко от О-Хай. Витрина у них такая, что слюни текут: в ней выставлены эклеры — глянцевые, яркие и очень мягкие на вид, капкейки с пышными шапками закрученного крема и алыми бусинами украшающих их ягод. Даже Банри невольно сглатывает слюну — а Джуза, наверное, и вовсе мысленно умирает каждый раз, как мимо проходит. Вот бы привести его сюда. Банри думает мельком, потом с возмущением отпихивает эту мысль, но очень быстро возвращается к ней снова. Почему нет, в самом деле? Хёдо наверняка придёт в восторг, да и уломать его перестать страдать хернёй будет проще, когда рядом светят боками аппетитные пирожные. В проекте звучит неплохо, осталось как-то протащить этот проект в жизнь. Приглашение Банри носит в себе до позднего вечера, не зная, как его произнести так, чтобы оно не прозвучало глупо. Оно, впрочем, в любом случае будет звучать по-идиотски, но Банри до упора надеется, что существует какой-то способ сказать это более вменяемо и надо просто его найти. В поисках такого способа незаметно кончается не только день, но и вечер, и уже по коридорам начинает бродить Сакё, напоминая, что вот-вот обесточит всех до утра. Банри покорно прячется в комнате: сил спорить у него сегодня нет, и вообще он малодушно решает, что отложит разговор на завтра и ночь ещё подумает. Ничего же за ночь не случится. А в комнате, готовясь забираться под одеяло, Джуза выпутывается из футболки — Банри замирает, глядя на него, и чувствует, что у него внутри что-то трескается. На Джузу больно смотреть. От него остались только кости да мышцы, и кроме мышц, терять ему уже нечего — их он, в общем, постепенно и теряет. Медленно тает. Чёртов Юки, с ненавистью думает Банри. Истекает последняя минута до отбоя и гаснет свет над головой, но образ исхудавшего, источенного голодовкой тела продолжает стоять перед глазами. Ориентируясь лишь по редким отблескам лунного света, Банри почти вслепую шагает в темноту, вытянув руки. И очень быстро ощупью находит Джузу; пальцы скользят по горячей коже, пока Банри спешит оказаться ближе и нащупывает изгиб плеч, чтобы обнять. Плечи предсказуемо начинают дрыгаться и в руки не даются. — Ты что? Сдурел? — Прекращай это, — просит Банри. Он вовремя соображает, что чуть выше плеч есть шея, за которую гораздо удобнее держаться, и смыкает вокруг неё руки тесным кольцом. Темнота ему помогает: в темноту гораздо легче выпаливать всё, что накопилось на уме, и не видеть, что Хёдо смотрит на него как на идиота. — Юки тебя уморить решил, а ты и рад ему помогать. Завязывай. Он баклан и ошибся с мерками. Нечего ему потакать. Ему и его самодовольным выкрутасам. Завтра ты пошлёшь его нахер и потребуешь перешить костюм. Если откажется — подключим… блин, не знаю. Всех. Всех уже заколебало, как он выпендривается. — Твоё какое дело, — урчит Джуза, вырываясь. — У тебя с костюмом всё нормально? Вот и сиди! Банри сопротивляется изо всех сил, не позволяя расцепить руки. Чувствует, как Джуза пытается вывернуться, нырнув вниз и продев голову сквозь кольцо неуклюжих объятий, и сам на опережение тоже «ныряет». Они сталкиваются лбами в темноте и остаются стоять на коленях на футоне, цепко держась друг за друга. — У меня не может быть «всё нормально», пока ты пытаешься уморить себя голодом, — заставляет себя сознаться Банри. — Я с этим не согласен, слышишь? Я не хочу. Джуза наконец перестаёт дёргаться. Слышно, как шумно он дышит в темноте, и Банри может себе представить выражение его лица: озадаченное, медленно перетекающее к пониманию, пока в голове тяжело прокручиваются факты, пытаясь сложиться в вывод. — Да? А чего же ты хочешь? В первую очередь, чтобы Джуза завтра же послал Юки с его закидонами как можно дальше. Это настолько очевидно, что даже озвучивать не стоит. — Чтобы ты начал нормально жрать, а я перестал переживать за то, что ты завтра загнёшься, — добросовестно перечисляет Банри. Начинает с грубости и постепенно смягчается, переходя от необходимости к тёплой мечте. — Чтобы, когда я подкалываю тебя насчёт сладкого, ты ёрничал в ответ, а не впадал в истерику и голодовку. Чтобы завтра мы с тобой пошли в ту кондитерку возле О-Хай и выяснили, какие пирожные у них лучшие в меню. Чтобы я мог тебя подкармливать, а ты перестал воспринимать это как личное оскорбление. И чтобы ты заметил наконец, как я, блин, над тобой трясусь! Джуза медленно переваривает это в темноте. — Нахрен ты тогда говорил, что я не влезу в костюм? — спрашивает он. Банри хочется его треснуть и поцеловать одновременно. — Это называется «флирт», идиотина. Дошло наконец? Никто, конечно, не гарантирует, что после этого признания Банри не получит по зубам. Но он продолжать жаться к Джузе и потому сразу чувствует — вместо того, чтобы напрячься пуще прежнего, Джуза ощутимо расслабляется. — Паршиво флиртуешь, — говорит он и перестаёт хвататься за запястья Банри, вместо этого обнимая за плечи. — На ком учился? На непритязательных фанатках? Кофе за твой счёт. Банри согласно хмыкает и целует его.***
Проснувшись, Хисока с восторгом выясняет, что сегодня один из тех редких дней, когда Арису никуда не спешит поутру. Правда, он уже сидит за столом и что-то ожесточённо строчит, но весь его внешний вид кричит о том, что никуда он ещё не убегает. Рубашка на нём лишь полузастёгнута, развязанный галстук переброшен через плечо, а жилетка и пиджак свисают со спинки стула. Хисока сладко ёжится, когда думает о том, что ему только предстоит увидеть долгий и красивый ритуал одевания, и как порхают пальцы Арису над узлом галстука. Даже только думать об этом — уже волнительно. — Доброе утро, — говорит Хисока. И лениво следит за запястьями Хомаре, утопающими в белых манжетах. Как же быстро он пишет. Заслышав голос, Хомаре резво оборачивается. И выхватывает из горы черновиков кругом исписанный лист. — Это замечательно, что ты уже проснулся, — энергично говорит он. — У меня есть кое-что, что ждёт твоего мнения. Слушай!Вот и свершается — безжалостная проза, Ломая рёбра, рвётся из груди. Подписано: забудь и отпусти, Кисть чертит линии, как будто под гипнозом. Умею главное: сдаваться и прощаться. Кому, кого и сколько раз отдам, Куда ведёт прощаний череда И сколько сердцу предстоит ещё скитаться — Ответ не сыщется у рифм и аллегорий, Их завитки простёрты к пустоте. Любовь цветёт так пышно на листе, Так, оторвавшись от бумаги, чахнет скоро. Всё перекручено. Полынью пахнет роза, Хоть розой назови её, хоть нет. Но если ты сегодня с ней согрет — Возьми. Владей, ищи стихов в постылой прозе. Тогда она огнём в руках твоих однажды Распустится, готовая пропасть. Так в комнату пустую входит страсть, Чтоб в ней сгорело сердце, как цветок бумажный.