***
Дорога от дома до психолога занимала целую вечность. Казутора останавливался возле каждой лужи для того, чтобы смотреть на своё отражение сверху вниз – удивительно, но каждый раз он наблюдал забавные изменения. Первый раз привлекла внимание лишь старая сережка-колокольчик, золотой блеск которой в грязной луже казался насмешкой солнечных лучей над страданиями утопающих в пасмурном дне прохожих; второй – хмурые брови, до противного похожие на отцовские; третий – сереющая кожа обезвоженного лица, выражавшего умирающее смирение. «Лужи правды не скажут, - пришёл к выводу Ханемия, когда недовольно пнул белым носком белого кроссовка одинокий, промокший камень, преграждавший ему путь. Он был ни в чём не виноват. Казутора, спутав дорожку, пришёл в тупик. Камень безжалостно ударился о кирпичную стену, издав предсмертный стон. Сама судьба не хотела, чтобы парень сегодня выслушивал очередные посредственные советы о том, как ему следует выстраивать ступени сознания, постепенно поднимаясь к вершине взаимопонимании со своим вторым я. Одиноко. Сегодня особенно пусто в городе – Токио потонул в зыбучих песках, утянув за собой прохожих – и остались только снующие туда-сюда голуби да парочка пауков. Повсюду чёрные дыры – большие пятна в воздухе, разрастающиеся, как муравьиные замки, трещащие, подобно разрядам молний: так выглядит нутро Ханемии, медленно выползающее наружу, препятствующее расцветанию реальности. И ничего не хочется – только сесть на грязную землю, прижавшись спиной к кирпичной стене, разрушая только отстроенные чертоги старательного паука, и кусать до крови собственные пальцы подобно изголодавшемуся щенку: не вкусно, солёно и больно. Забавно! Колокольчик в серёжке звенит – «стук-стук-стук» - напоминает колыбельную в родильном доме, когда младенец ещё не стал заложником материнских рук. Казутора покачивается из стороны в сторону, слизывает с костяшки маленькое алое пятнышко, воображая, что это лепесток сахарной розы, и глядит в чёрную дыру перед собой. Что за ней? Ничего нового, наверное. Он забыл сегодня свою куртку в стиральной машинке. - Эй, парень, ты что, обдолбался? – слышится насмешливый голос. Он исходит не из бесконечной чёрной бездны, и уж точно не из мусорного бочка, облюбованного чьей-то кошкой. Голос этот не знаком – он точно знакомым быть не может! – но Казутора заставляет себя поднять жёлтые-леденцовые глаза на нарушителя сумасшедшего припадка. - Эй, ты меня слышишь? – говорит, кажется, горький шоколад. Такое послевкусие насыщения и осознания на кончике языка – будто возвращаешься к самому себе, когда слизываешь остатки сладости с острых клыков. Казутора молчит – смотрит снизу вверх на того, кто чёрную дыру собою закрыл, и почему-то хочет громко так, истерично хохотать. Волосы угольные, собранные в тугой хвост; глаза тёплые, но бешенные, «не смирённые» – так дикие псы смотрят, желая казаться опасными, но в тайне счастливо пушистым хвостом машут; улыбка вампирская, острые клыки без труда губы вспороть могут; куртка байкерская, вся в цепях и нашивках – в её объятиях, наверное, должно быть тепло. - Эй! – настойчиво, насмешливо. Твёрдый шаг вперёд, тяжелые берцы разрушают лживые отражения в грязной луже. Присаживается рядом на корточки и испытывающее глядит в глаза Ханемии, склонив на бок голову: ну точно пёс бродячий. - Слышу, слышу… - хрипло отвечает Казутора, но взгляд в сторону не отводит. Токио – город заброшенный, весь в чёрных дырах и серых призраках – смотреть на него противно до блевоты. А вот человек этот совершенно другой – он не из Токио, не из безумного мира. - Чего расселяя тут? Холодно! – покрытая синяками и ссадинами ладонь предлагает помощь, тянет за локоть с земли, крепко держит. Так даже отец не держал младенца, впервые на руки взяв. - Мне нравится, - пожимает плечами Казутора и отчего-то надломлено смеётся, прикрывая изгрызенным пальцами губы. Как только принесённый в дом котёнок, он хочет броситься к хозяину и исцарапать его шею ради забавы, без злого умысла или издёвки. Но руки у этого парня уж слишком крепкие. И тёплые – такие же, как ворот любимой куртки. - Ты псих, да? Отбитый на всю голову, - пришелец качает головой и, всё так же крепко держа за локоть, ведёт Ханемию куда-то. Не столь важно место, Казутора всё равно уже давно потерял нужное направление. - Мне говорили, что так оно и есть, - безразлично пожимает плечами парень, когда его заводят в какую-то пропахшую дешевым подгорелым кофе забегаловку и толкают на кожаное сидение. - Нам два горячих шоколада. Смешно! Казутора хохочет звонко и стеклянно – редкие посетители с недовольством на него смотрят – а он остановиться не может, хватается за живот и почти плачет. «Стук-стук-стук» - звенит серёжка. Такой крутой, весь из себя пёс уличный, заказывает едва знакомому сумасшедшему шоколад горячий, и ведь не боится, что они оба теплом сладким отравятся, подавятся, умрут в этих идиллических стенах. - Хватит уже, - спокойно говорит парень и, протянув руку, с энтузиазмом представляется, - я Баджи. Баджи Кейске. Казутора произносит это имя вслух – смакует, как любимый горький шоколад. На ум приходят бусины из сна, украденные, но испепеленные реальностью. Затем уже тише, по слогам, повторяет его вновь – пару чёрных дыр за окном подозрительно скрипят, трещат, взрываются и вдруг испаряются в воздухе, оставляя после себя только терпимый запах гари. - А я Ханемия Казутора. Они молча пьют горячий шоколад. Смешно, конечно, но пока можно помолчать – насладиться приятным теплом и играющим в колонках роком. Иногда музыка обладает способностью сдавливать легкие, не находясь в плену наушников. - Так, ты не обдолбанный? Не похож на наркомана. Баджи Кейске принимает царскую позу – занимает собой всё кресло напротив, словно восседает на троне, и руки его непрерывно играют с маленькой цепочкой на рукаве кожаной куртки. Ему явно комфортно – совершенно свободная птица в этом замкнутом, пропахшем сгоревшими зернами, пространстве – и кажется, что за его спиной вот-вот расправятся крылья, и никакая тяжесть золотого цвета не помешает их хозяину вспорхнуть под самые небеса, а затем выше-выше и выше. Казутора думает о том, что он бы расстроился, реши Баджи улететь куда-нибудь прямо сейчас. - Я в своём уме, не переживай, - что-то подобное Ханемия говорил своему психологу, но тогда он в тайне от него сминал яблочную кожуру в кармане. Сейчас же голос звенит довольно искренне, только парочка пауков слоняется по краю липкого деревянного столика. Баджи кивает – не спорит, не сомневается, только губы расплываются в волчьей улыбке, и клыки пугают своей белой остротой. Так и хочется к одному из них прикоснуться подушечкой указательного пальца, подставить опасно близко, чтобы почувствовать, как лопается кожа и жемчужно-белый превращается в малиновый, кисловатый оттенок. Прекрасная жертва на алтаре того, кто чудесным образом вобрал в себя пару чёрных дыр, исцеляя улицы Казуторе принадлежавшего Токио. - Слушай, а у тебя все живы-здоровы? Мне кажется, что ты призрачный какой-то. Не надумал чего-нибудь нехорошего? – Баджи не навязывается, он говорит как бы невзначай, только глаза горько-шоколадные проникают под кожу Ханемии, медленно разбирают грудную клетку по косточкам, тянуться ближе к лёгким и сердцу, туда, где точно есть ответы. - Вроде бы нет, я просто потерялся, - Казутора отпивает глоток остывшего шоколада и морщится, такие сладкие напитки не для него, слишком много скрипучего сахара, куда лучше отцовский сидр, принимать который с таблетками запрещено. А затем он понимает, как чертовски верно звучит это слово – «потерялся» - именно так. Заблудился в чертогах своего прошлого, впоследствии оставил где-то ключи от сознания и решил временно поселиться в пухе старой заботливой куртки. Какое чудесное слово, какое имеющее надежду слово, внушающее веру в то, что выход есть – ведь то, что потерялось, может быть найдено. Может вернуться. Это не синоним исчезновению. - Хочешь, я отведу тебя домой? Помнишь адрес? Ханемия кивнул – номер квартиры и название улицы легко всплывали перед глазами, забыть такое невозможно даже в состоянии сильнейшего алкогольного опьянения. Но в глазах его читается сомнение, и Баджи уверенно встаёт с места, не потрудившись расплатиться за заказ – только хватает своего нового знакомого за локоть и, звонко смеясь, бежит к выходу. Его никто не останавливает – страшно тягаться с тем, кто носит байкерскую куртку и улыбается ярче всех звезд на ночном небосводе. - Куда ты шёл? – спрашивает Кейске, когда, одиноко шагая по высохшему тротуару, они пинают сухие листья, не замечая их предсмертного треска. - Лучше спроси, где я в итоге оказался. - Ты странный. И больной. - Последнее в самую точку. Пару голубей взлетают, недовольно трепеща, когда Баджи взрывается смехом – мир от этой заразительной мелодии пошатывается, будто кто-то огромный схватил земной шар и, словно мяч, бросил его в волейбольную сетку – авось перелетит. Птиц можно понять – им такая свобода недоступна, они способны летать только под облаками, не рискуя вспорхнуть выше – а вдруг подействует проклятие Икара? – а Баджи, кажется, чихать хотел на мифы и легенды, он вот-вот залезет на детскую качель и, хорошенько оттолкнувшись, растворится в белом пухе. - Я тебя вылечу. Если ты, конечно, захочешь. - А платить тебе чем? – хмыкает Казутора, присаживаясь на корточки и поднимая с земли золотистый сухой лепесток, тут же песком рассыпающийся в его искусанных белых пальцах. Баджи задумчиво глядит на останки дитя природы и, резко ударив по чужим ладоням, из неоткуда вызывает цветной вихрь маленьких крошек: словно пепел человеческий над озером развеять. Ханемия морщится от жара в пальцах, разминает кулаки и искренне задумывается над тем, чтобы хорошенько вмазать этому псу бродячему. - Заварной лапшой и колокольчиком в твоей сережке. Казутора растерянно смотрит, моргает так быстро, что перед глазами всё расплывается, а затем всё же срывается и ударяет надломленным кулаком Баджи в плечо, наслаждаясь тем, как он недовольно шипит и по-волчьи отплевывается, слизывая с губы следы разочарования. - Я считаю это согласием. До дома они доходят молча – говорить с Баджи, чтобы его понять, не обязательно. Он, как пёс преданный, шагает с тобой нога в ногу, изредка покусывая за колено, словно говорит: «я здесь настоящий хозяин, придурок тупоголовый». А Казуторе просто тепло – он, конечно, уверен, что все дело в только что выглянувшем из под мрачных облаков солнце – особенно горят от прямых лучей шрамированные оторванными крыльями плечи. И уже под окнами своей комнаты, чувствуя запах маминого лапшичного супа, слыша голос ведущего вечерних новостей, Казутора постепенно вспоминает, что он пропустил сеанс терапии и напрочь изодрал сахаром горло. Становится смешно и до коликов в желудке страшно. - Слышь, безумный, а это же твои окна? – Баджи указывает большим пальцем на уставленный кружками балкон, и кажется, догадывается, что в них далеко не остатки крепкого кофе или зеленого чая, а сигаретный пепел и совсем немного лечебного порошка, психологом прописанного. Ханемия не спрашивает, как тот догадался, потому что ему дела нет до дедуктивных способностей этого человека – он сдержанно кивает, стараясь не выдать панического страха собственной комнаты и старого постера с рок-группой на темной стене. - Ты их не закрывай, я буду заглядывать временами. Казутора согласно кивает, разворачивается без детского «пока» и торопливо шагает к лестнице. Затем замирает, кусая горькие губы, и так же поспешно возвращается назад, к крылатому Баджи. А тот, хитрец и прорицатель, даже с места не сдвинулся – жадал. - Возьми, - Ханемия безжалостно срывает с уха сережку, плюёт на то, что расцарапал подушечку уха и та неприятно кровоточит, целуя лепестками роз ворот толстовки, и самостоятельно прячет одинокое украшение в кармане кожаной куртки Кейске, в последний раз наслаждаясь таинственным «стук-стук-стук». Где-то глубоко в подсознании, кажется на самой верхней ступени принятия, приоткрывается некогда наглухо запертая дверца. У этой сережки когда-то была сестра, и эта сестра затерялась в чужих пальцах и теперь плачет, стенает, скулит, ищет свою милую напарницу, желая вместе с ней в такт петь «стук-стук-стук». - Эй, а давай ты её для меня придержишь? Вот я проколю второе ухо, и тогда заберу вторую! – теперь Казутора вспоминает не чужой голос, а свой собственный, только на октаву выше и счастливее. А затем моргает, возвращаясь в реальность, хмуро смотрит на довольного Баджи, пинает того в колено, боясь показаться слишком сентиментальным, и скрывается за дверью мрачного дома. Так и не узнав, что делал Кейске после того, как остался у порога в полном одиночестве. - Ты был у психолога? - По новостям сказали, что завтра будет гроза, закрой уже эти чертовы окна, я устал просыпаться от того, как скрепят ставни! - Так ты был у психолога? - Ставни закрой! Казутора ладонями затыкает уши, нервно качает головой, желая спрятаться от довлеющих над заживающим сознанием голосов, и прячется в комнате, с головой укрываясь пуховым одеялом. А где-то далеко, за самыми лёгкими и сердцем, всё ещё заразительно смеется Баджи.***
Казутора пообещал не закрывать окна – вслух он этого, конечно же, не говорил, но Кейске не дурак, должен был сам всё понять. Первые дни в мрачной комнате было тихо – теперь даже сережка не звенела, оповещая о том, что хозяин всё ещё жив-здоров, просто не желает завтракать приготовленной матерью лапшой. И в какой-то момент слушать собственное дыхание стало невыносимо. Ханемия лежал на полу, считая окурки в посеревшей кружке, и вокруг него медленно разрасталось чёрное облако, имевшее паучьи пальцы и большие жёлтые глаза. Это дьявольское существо сожрало постель, стол, обои, шторы, посуду – оставило только постер да пару кружек с давно истлевшими сигаретами. Возможно, оно умудрилось наполовину переварить и самого Казутору, иначе почему тот перестал чувствовать правую ногу и руку. Почему не лёгкие? В них все равно надобности нет. Ставни окна скрипнули – довольный смех, запах горького шоколада и дерзкое: - Чего разлёгся? Я есть хочу. Баджи, конечно же, пришёл. Удивительно вовремя – словно всё это время из бинокля следил за всем, что происходит в комнате Казуторы, выжидая нужного момента: этакий герой, ворвавшийся в горящее помещение за миг до того, как деревянный потолок обрушится на колыбель с младенцем. Казутора не двигается, часть его тела безвольно обвисла: нет ни ноги, ни руки, только ошмётки, отгрызенные сгустком дьявольской энергии. Но он улыбается, приветственно так, будто говорит: «проходи, будь как дома, сейчас я только немного в себя приду». Не придёт – он давно разучился вытаскивать собственные пальцы из грязной, липкой лужи. Так, в детстве, когда Казутора падал в песок, пачкая ладошки, кто-то с ворчанием влажной ванильной салфеткой до покраснения тёр его пальцы. Где этот кто-то? - Понятно всё с тобой, - Баджи качает головой и садится на корточки, точно так же, как в первый раз, аккуратно прикасаясь тёплыми пальцами к онемевшему плечу. Оно не сломано, оно не посинело, оно никогда не болело по-настоящему – просто Ханемия так сильно хочет умереть, без особой на то причины, что тело давно перестало отвечать на призывы хозяина. А затем, лучше всякого врача и психолога, лучше мнительной матери и грубого отца, он разминает исхудавшее тело побитыми пальцами, умудряясь найти нужные точки, проникнуть под кожу, обходя стороной бьющиеся вены-ручьи, сжать нерабочую кость и исцелить её невербальным поцелуем. Кейске ему, кажется, никто – но почему-то он больше часа сидит на полу и массирует обездвиженное тело, ничего не говоря, не возмущаясь, не смеясь. Только тёмно-шоколадные глаза кажутся тоскливыми, понимающими, познавшими печальную правду – Ханемия хочет, чтобы Баджи никогда не знакомился с ним. Он не достоин такого проклятия. - Теперь присядь, немного осталось. Ханемия садится, выпрямив спину, и заворожено смотрит на то, как Баджи берет его ладонь в свои руки и по очереди сдавливает, растирает, поглаживает каждый палец, уделяя внимание даже посиневшим ногтям. От его тепла следы собственных зубов испаряются, запах смерти отступает – хочется спать и смеяться одновременно. Вопрос «почему» не имеет значение – какая разница, каким будет ответ, если Казутора наконец-то может не ненавидеть свои лёгкие, а Баджи довольно улыбается, облизывая кончиком розового языка острые волчьи клыки. - Ты бы умер, если бы я не пришёл? - Не бери на себя так много. - Твоя серёжка лежит у меня дома. - Я приду на неё посмотреть. - Обязательно приходи. - Только адрес скажи. Кейске отказывается от еды. Как только Казутора вновь может двигаться, он встаёт на ноги, разминает плечи и, помахав на прощание, молча покидает комнату через окно. И зачем приходил? Неужели просто хотел помочь? Казутора всю ночь смотрит на звёзд – из его окна они удивительно прекрасны в середине осени – и старательно вспоминает, почему когда-то так сильно полюбил горький шоколад. Ведь дети – заядлые сладкоежки – редко отдают предпочтение этому десерту для аристократов. А ответ вертится на кончике языка.***
В следующий раз Баджи пришёл, когда Казутора испуганно слонялся по комнате из угла в угол, нервно сжимая пальцами волосы на голове, безжалостно вырывая желтые и черные прядь, в лучах настольной лампы казавшиеся тигриной шерстью. Он так же тихо залез через окно, удобно устроившись на подоконнике и нагло похитив из наполовину пустой пачки Казуторы сигарету. - Что, кошмары замучили? - Слишком много дверей стало открываться, я не могу хранить в карманах столько замков. - А ты отдай мне половину, я приберегу. Сигаретный дым медленно окутывает ухмыляющееся лицо, во власти серого облака кажущееся неестественным, слишком прекрасным для Токийских улиц и черных дыр, пожирающих Казутору каждый раз, когда затихает смех Кейске. Ханемия бросается к тому, кого мог бы назвать спасителем, если бы не желание разбить его чертовски идеальный нос. Ему плевать на гордость, плевать на высокие Китайские стены, выстроенные в качестве необходимой защиты от нежеланной правды – слишком сильно устал, так, что плечи больше не могут расслабиться, пальцы давно перестали слушаться, сердце не бьётся, а дышать всё больнее и больнее. Сумасшедший падает перед своим спасителем, цепляется синими пальцами за деревянный подоконник, роняя кружки с пеплом, пачкая себя следами гари, будто вышедшая из костра жертва ритуала, и рабски целует острые колени сквозь ткань черных джинс. - Чего это ты, совсем обезумел? Казутора ничего не отвечает. Он послушно задирает голову, когда теплые пальцы касаются подбородка, заботливо поглаживая острые скулы, давно утратившие розовые признаки жизни. - Моё окно всегда будет открыто для тебя.***
Казутора нервными пальцами роется в карманах своей любимой крутки – ищет правду, от которой вот уже вечность рысью бежал, сметая любые знакомые образы на пути. И находит – золотистые бусы, грязные от присохшей к идеально ровным, гладким шарикам земли, пахнущие сыростью и, отдалённо, горьким шоколадом. Он всё же умудрился похитить их – последнее напоминание о бродячем волке. - Эй, а давай ты её для меня придержишь? Вот я проколю второе ухо, и тогда заберу вторую! Ханемия действительно говорил эти слова. И сейчас он точно знал, где находится загадочное украшение, ночам радующее иссиня-чёрных голодных ворон. В сырой земле. Вместе с прогнившими крыльями вольного сокола. И, если справедливость, или хотя бы игрок-Бог существуют, то сестра нашла свою верную соратницу пару дней назад, и теперь им обеим не так одиноко. - Ты хочешь мне что-то рассказать, Казутора? – в очередной раз испытывающее спрашивает психолог. Он, конечно же, прекрасно знает ответы на все вопросы – задача этого лжеца не узнать правду, а заставить бедного подопытного признать её самостоятельно, окончательно изломав собственные кости тяжелым молотком. Ханемия тяжело сглатывает горькую слюну, она не помогает иссохшему горлу – будто песчаная буря в самом нутре, такое перекати поле и острые кактусы, терзающие гланды. Он, словно рыба в аквариуме, маленьком таком, замкнутом, лишённом желанного морского воздуха, открывает и закрывает потрескавшиеся губы, стараясь произнести вслух хотя бы одно слово – насильно выдавливает из себя смеющиеся гласные звуки. Так мать извлекает наружу остатки любимого крема, скручивая его до изуродованного сжатого кома, чтобы насладиться единственной белой каплей кожного исцеления. - Я… - Ты? Зачем он переспрашивает? Зачем издевается? Зачем заставляет измученные гланды страдать? Какое ему дело от того, что колёсики в сердце вновь закрутились, давая надежду на воскрешение? Казутора злиться – сжимает пальцами ручки кресла, наслаждаясь треском змеиной кожи под острыми ногтями – рычит волчонком и сплевывает ядовитую слюну на собственные колени, зная, что та слишком соленая, чтобы помочь голосовым связкам окрепнуть. - Я… В этот раз психолог только кивает. Казутора хочет размозжить его череп о стеклянную вазу с розовыми лилиями, а затем воткнуть в рот похоронные цветы, создавая идеальную картину художественной смерти. - Я убил своего лучшего друга… Кто-то хватает сильными пальцами сердце, разрывая резким ударом кожу груди, проламывая хрупкие ребра, пачкая запястье в ошмётках гнилой плоти убийцы-сумасшедшего, сжимает так сильно, что Казутора давится воздухом, скручивается, словно измятый целлофановый пакет, и смеется. Он знает, чьи это пальцы – тёплые, заботливые, всё ещё не потерявшие надежду. - Я убил своего лучшего друга. Баджи Кейске. Пять лет назад. Правда позволяет сделать невыносимо-тяжкий шаг к вершине подсознания, упасть на колени перед золотистым светом и, наконец-то расправив крылья, сброситься камнем в низ. А пальцы, в последний раз сжав бессмысленный орган, отпускают, заботливо поглаживая перед своим исчезновением.