ID работы: 11190180

Götzendienst

Слэш
PG-13
Завершён
28
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
3 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено копирование текста с указанием автора/переводчика и ссылки на исходную публикацию
Поделиться:
Награды от читателей:
28 Нравится 4 Отзывы 8 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Табачный дым — это его главный одеколон. Табачный дым — это часть главного запаха некогда спрятанных от чужих глаз улочек Берлина. Гилберт молчит, медленно курит, пока хриплый женский смех, отличимый шорох приподнимаемых подолов нижних юбок, взбудораженный свист, звон полных пивных кружек и музыка раздаются где-то невдалеке, смакует горькое послевкусие и вспоминает вкус чужих губ на своих — то не поддаётся объяснению, сводит с ума, путает мысли, которые и так были спутаны, переплетены вместе с мыслями людей, поддавшихся, один за другим, совместному безумию. Люди будто бы хотели за раз испытать все прелести этой жизни, неуверенные в том, что мир будет вечен, что смогут они вновь познать свободу. И разве за то их можно осудить? Нет, и он, существо, созданное из металла вражеских мечей и консервативных стержней, пропитанного кровью пороха, не осуждал — поддавался, желая того или нет, вместе с ними охватившему безумию, теперь… вспоминая солёный от слёз и сладкий своей невинной чистотой вкус губ воспитанника. Это безумие, которое бы он никогда не признал, и не хочет признавать сейчас, оставив младшего названого брата в воодушевленной откровенным танцем толпе, не имея сил смотреть на него, как некогда смотрел. Его светлые, бывшие пустыми так недавно, непонимающие происходящего, но восхищённые обилием красок глаза, тронутые искренней эмоцией совсем юные, но уже приобретающие мужественные черты лица, губы… страстно, жадно, невыносимо желанные губы, тело… Не прошло и десяти лет, как закончилась Великая война. Как они пали на колени перед победителями и на руины собственной империи.       Весь мир был настроен против них: унизительные итоги войны, на которую возлагали такие надежды, голод и смерть собственного населения, миллионы инвалидов на улицах когда-то процветающего и дышащего новыми молодыми силами Берлина, самоубийства от безысходности и страха перед будущим. И только они друг у друга, воистину объединенные и нашедшие в этом единении успокоение, силы для новой жизни и открытие сокровенного — искры, так порочно и неестественно для людей, их связывающую, и теперь сияющую в небесной глади радужки и алом мутном зареве. Мужчина и мужчина, воспитатель и воспитанник, отец и сын, брат и брат  — это недопустимо. Ужасно, то, что вызывает искренне отвращение по самой своей сути у общества, возможно, иных воплощений, являющихся рабами этого самого общества.       Гилберт сам был его рабом, — «был» звучит слишком громко, высокомерно и смело по отношению к стальному и многовековому обществу, чьей деталью он являлся с самого своего появления, — презирая то, что презирали остальные, делая ровно то, что делали другие. И за то себя искренне ненавидя. Ненавидя свою прогнившую сущность, которую он перекраивал раз за разом, яростно отрицал в женских тошнотворных объятиях, в их непривлекательных телах, понимая, что военное воплощение не имеет права быть таким, каким он себя чувствовал, ловя и желая взглядом того, что не должен был желать мужчина, воплощение, истинный пруссак, тот, кто не принадлежит самому себе. И если он лишь был рабом, то почему сейчас стыдливо сбежал, находя успокоение в одиночестве среди общего веселья и въевшимся в лёгкие, душу и зубы жёлтым налётом табаке? Он же не курил, никогда не курил до этой чёртовой войны, перевернувшей всё с ног на голову, разворошившей его сознание и тело ржавым лезвием мясорубки — всё ещё не затянулся и никогда более не затянется рубец, полученный от пули, на правом плече во время Верденской операции*.       Сигарета обожгла его пальцы, и он отвлёкся от свои мыслей — ненужного никому самоанализа, которому время от времени Гилберт подвергался, если ничего не делал, и потому застать его прохлаждающимся или отдыхающим было практически невозможно. Незаметно вздрогнув, будто пойманный в пасть хищника ничего не подозревающий кролик, Байльшмидт только сейчас заметил, что все те минуты — сколько уже прошло? Полчаса? За ним наблюдал Людвиг, который, немного смутившись, ведь его пристальный взгляд заметили и могли счесть за что-то неподобающее, подошёл ближе и прижался спиной к каменной стене, ища оправдания и, наконец, спустя пару секунд неловкого молчания, тихо выговаривая: — Прости, я не хотел тебя отвлекать, — юноша сжимает в руках свою кепку-восьмиклинку, выдохнув напряжение, и снова смотрит на пруссака с немым сожалением.       Он всё не понимает того, что происходит между ними, да и в целом не понимает взаимоотношений подобного характера, привыкнув в простым истинам, требуемым зазубривания и чёткого повторения в определённых ситуациях — всё то, что сам взрастил в нём старший Байльшмидт, перед которым Людвиг всё ещё чувствует себя виноватым. Он был слишком самоуверен, горд, высокомерен и потому виновен в их поражении. Никак иначе. Ему вообще не следовало принимать участия, нужно было полностью довериться брату, который, наверняка, считает его теперь глупым зазнавшимся мальчишкой, на чьё обучение он зря потратил время. Да и в целом… — Ты не виноват, — будто бы сходу прерывает его мысли мужчина, вдавив каблуком окурок в мощёную дорожку, затем буднично спрашивает, заснув руки в карманы застиранных, но уже пыльных брюк: — Тебе понравилось выступление?       Людвиг мешкается, тупит взгляд, роняя его на стёртый временем камень под ногами, и отвечает, не ожидая такого вопроса, совершенно глупо и неуместно, не с теми эмоциями, с которыми, наверное, должен был ответить: — Да! — он поднимает глаза опять на его лицо, стараясь неумело понять эмоции своего брата, но так их и не понимает, как никогда и не понимал. — И мужчина в платье** мне показался смешным, — нужно было ещё что-то добавить, потому он кривит губы, — и… — и не находит слов, не зная, какая реакция последует после сказанного, после рассказа о том, что он видел там, среди толпы.       А Гилберт молчит, переводит внимание с юноши на жёлтое окно комнаты, в которую обычно заходили шлюхи со своими клиентами, одним из которых был сам он, ждёт продолжения речи прервавшегося на чём-то Людвига, не торопит его, едва сжимая в карманах влажные ладони. Тяжело и противно от мыслей, от желаний, от этого места, от родной страны, от своих людей. А самое главное — противно от самого себя. — И, — всё же решается немец, сминая несчастную шапку в пальцах, — я видел, как целуются мужчины, — его дыхание обрывается, ноги едва дрожат, точно произнёс он что-то запретное, что-то, за что может послужить наказание, — как мы целовались…       Мужчина замирает, зная, что рано или поздно всё пришло бы к этому — и, глубоко внутри, ему этого хотелось, но он не мог начать говорить первым, не мог сказать того, что так недавно сказал, укладывая брата на белые простыни и нависая сверху, целуя каждый шрам на его молодом теле, свежие раны, понимая, какой ценой те получены. Гилберт винит себя, что те появились на нём по его вине. Неоправданно и бессмысленно, не став чисто мужским украшением, а лишь следами их совместного позора — поражения, приведшего теперь их к этому разговору, который бы не состоялся никогда. А Людвиг замолкает, готовится извиниться в сию же минуту, как провинившийся глупый мальчишка, уже одного роста и телосложением со своим наставником, сказать о том, что и тот мужчина в платье и те поцелуи в кабаке незнакомцев, просмотренные им самим с неправильными чувствами гомоэротические журналы*** — абсолютная мерзость, гнилость, неестественная ошибка, за которую нужно было нести ответственность по закону, по этому проклятому 175 параграфу****, так ненавистному им, воплощением Германской империи, понимающим свою преступность за чувства и те греховные, отвратительные желания… Но ему не стыдно. Не стыдно за свою природу, за эти чувства. Единственное, чего он боится, что станет отвратителен для своего брата… нет, не брата, не наставника, не своего отца, а любимого мужчины. Что тот его оттолкнёт прямо сейчас, ведь тогда он, Людвиг, просто всё неправильно понял и сейчас что-то себе надумал. «Пожалуйста, не молчи», — молит о том юноша в мыслях, так желая сейчас провалиться сквозь землю, исчезнуть или убежать как последний трус. Как он однажды убежал, испугавшись впервые увиденных и услышанных пулемётной очереди и взрыва, грохота десятка изуродованных трупов солдат, но потом, спустя время, уже ничего не боясь, яростно поднялся в атаку, ведя за собой свой народ, зная, что Гилберт будет им горд.       Родные холодные губы касаются его губ, и блондин вздрагивает, потом в оцепенение замирает, не ожидая, что ему ответят, что ответят так, что не оттолкнут и не посмотрят с искренним отвращением. Гилберт смотрит ему в глаза, так прямо смотрит, прижимая к своему тёплому телу, крепко приобнимает за талию, и руки его так приятны и этот поцелуй — это всё то, что сейчас ему нужно в эту прохладную ночь среди разрухи и блуда. Пруссак отстраняется, а Людвиг чувствует своей грудью как бьётся дорогое сердце, как краснеют щёки и кончики ушей, к счастью, краска которых не видна в темноте. — Ты мой мужчина, — говорит ему старший Байльшмидт с придыханием, сам только что боясь быть отвергнутым, вновь целует его, давая почувствовать ту необходимую им двоим близость на руинах их общей империи. Податься безумию, оставить страхи, будучи неуверенными в том, что мир останется вечен, что смогут они вновь познать свободу.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.