***
Часов в пять утра Мите снится странный сон. Он его помнит смутно, но чувство после него до одури мерзкое, до мурашек в позвонках тревожное. Митя зажигает лампадку, читает утренние молитвы, пьёт холодный чай. Когда на кухне нет Церьхи, там возникают необъяснимые сквозняки, а углы становятся острее. Кухня мертва или спит. Ему хочется выбить из себя пыль и пройтись по разошедшимся швам герметиком, а потом долго отбивать лоб о храмовый пол. Больше не спится. Он успевает: трижды покурить в их маленькой ванной 2х2, стоя между стиральной машинкой и унитазом, практически залезая на последнего, и ещё столько же раз сбегать на балкон за веником и совком; почистить плиту после вчерашнего порыва Куряки; спуститься на пару полётов к почтовому ящику, чтобы забрать наконец кучу квитанций, так усиленно игнорировавшихся предыдущий месяц; продумать все грядущие расходы, чтобы хватило на оплату долгов; составить список продуктов; и даже немного поработать над недописанным эссе, которое сдавать надо уже завтра, прежде чем начинает собираться на пары. Собирается тихо, но всё равно будит Церьху. Та мычит что-то с пола, укрытая бог весть откуда взявшейся картонкой с почтовым адресом, возится на матрасе, посылает Митю и его клятые пары нахуй и засыпает обратно. Митя выходит. До остановки минут пятнадцать пешком по разбитому асфальту и сну, столько же ещё трястись в полном автобусе. У него костяные негнущиеся ноги и больное бедро. Высокая чёрная спина баррикадирует проход, Митя пробивается в салон, дышит пластиком, опускаясь в объятия холодного кресла. Он пальцем скребет по влажному стеклу. Апатичный. Перебирает чётки. Думает. Новый деревянный кругляш под холодными пальцами - новая мысль, текучая, густая. Митя не успевает её распробовать, тут же приступает к другой. Его мысли - грязная Темза. Такое не выведешь антипятином, даже если принимать его внутрь. Ему надо больше молиться. Наверно, он просто не выспался. На выходе трижды наступает какой-то женщине на правый ботинок и дважды на левый. Чуть не огребает сумкой по морде. С больным бедром бегать не удобно, оно щёлкает и трещит, - как бы не отломилось, - но выбирать не приходится, и Митя резво улепётывает от тётки и её сумки. Пары тянутся и слипаются, как жвачка в волосах. Он мается и мечется между аудиториями. Катает карандаши по парте - один простой деревянный, кое-где обломанный, с покрошившимся внутри грифелем и следами зубов снаружи; и ещё один совершенно новый, в ярко-синей пластиковой оболочке, мягкий на вкус и цвет, невероятный, как его - Митины, - вены, как цветки синяка, как заплаканные глаза Церьхи или полоски на тельняшке её деда. Он ему без надобности. Митя таскает его с собой просто так, для настроения. Ветхий профессор, выглядящий как картонный гоблин в полную величину, - так же неприятный и плоский, - шелестит распечатками и сухими связками. Что-то бормочет, потирает очки, поплевывает на кончики пальцев. У него мыльные глаза и такое же мировоззрение. Новый серый жилет ему совершенно не идёт. Парень совсем голодает. Кружка чая на пустой желудок выпитая с утра пораньше уже давно впиталась и он постепенно начинает переваривать сам себя. Потому Митя за черничную булку помогает одногруппнику. Старается припомнить, осталось ли дома что-то кроме Церьхиной стряпни. Приходит к выводу, что жерновами кулинарного вдохновения были перемолоты последние продукты. День проносится гремя ржавым товарным составом, перерубая Митю колёсами. Митя не жалуется, привык. Вжимается в ворот ветровки и идёт до ближайшего минимаркета. Единодышащий яркими полками и людскими толпами, озирающийся стёгаными жилетами персонала, магазинчик пищит кассовым аппаратами — кардиомониторами (пульс ещё есть) и плачет закатившимися под прилавок монетами. Живёт. Митя бороздит пространства меж стеллажами и кусает внутреннюю сторону щеки. День как-то не задаётся. Случайно впечатывается в высокого мужчину в чёрном. Лепечет извинения. Мужчина не колышется ни от единого его слова. Пахнет, как воск и молоко. Стоит спиной. Митя отходит, незаметно крестится, про себя называя мужчину благим, целуется с холодильником, нарезным батоном и цветастой коробкой из-под готового завтрака и идёт на кассу.***
Кружка с горячей водой поднимается, долетает до губ, останавливаясь в миллиметре, и снова опускается на босой кафель. Всё ещё слишком горячая. Из крана капает на край эмалированной ванны, конденсат с труб стекает на пол, в сливном бачке, постоянно поддтекающем, журчит вода и стрекочут цикады, и всё бы это очень действовало на нервы, если бы Церьха не была в сопли укуренной. Она забилась где-то между стеной и унитазом в неестественной ломаной позе и теперь лежит там, представляя себе луг. Трубная роса холодом опаляет Куряке спину, в левое ухо журчат сверчки. Её цветы - хозяйственное мыло и шампунь по акции. Её птицы - голоса соседей внизу. В покрасневшие глаза настойчиво бьёт бледная моргающая лампочка - противное холодное солнце. Съесть бы его. Идиллию единения с природой нарушает хлопнувшая дверь. Куряка не вылезает из-за унитаза - нет ни желания, ни сил, - что-то сипло булькает, когда вошедший в ванну святоша Митяй материт её в три этажа с чердачком и вытаскивает на божий свет. — Пиздец, ёб твою мать! Опять накурилась? Господь помилуй и прости! Пила? Ширялась? Сколько и чего ты, блядь, приняла?! Блядский потрох. И недели с твоего возвращения не прошло, мы уже в слюни нахуяриваемся, сука! Бог видит, я не хочу, но однажды я отпизжу тебя за это. Может, даже прямо прямо сейчас. — Спокойно. Всё п-под контролем. Пару косячков, пару баночек пивка, ничего криминального. Тихо-тихо ты, я и сама себя могу нести, не настолько я упилась. Он доводит её до по промятого ватного матраса, пытается усадить, попутно запинаясь о пустую бутылку самогона. Она хрипловато, как-то металлически, смеётся. Тянет на порядочный литр чего-то покрепче пива. Матрас полосатый, старый, небрежно застеленный прожженой четырежды, застиранной простынёй, с одинокой диванной подушкой, кусачими клопами и колючем, пропахшим дешёвыми сигаретами пледом в нитках и крошках, кочующим с матраса на кровать и обратно. На матрас проливали пиво и вино, и Курякин суп. Он продран в нескольких местах и Церьха имеет пагубную привычку раковыривать его дыры в качестве досуга. Митя силится не свалиться, упирается в расписную стену, сминая плакат с SexPistols, и молит Бога о помощи. Церьха кое-как усаживается на свой матрас сырой спиной к стене. Стена прилипает к ней. По ногам легко тянет, пальцы сами поджимаются от сквозняка. Митя всегда мёрзнет и спит на кровати под двумя одеялами - больные почки. Куряке холода не страшны. Её вообще никакая чума не берёт. Бог её, видимо, любит. — Блевать не тянет? —Не-а. Тихое хихиканье. На кухне за ситцевой занавеской вместо двери непонятный шипящий звук. Митя, шаркая тапками, идёт по залитому спиртным полу на кухню. Занавеска в огромных коричневые пионах послушно отъезжает вправо. — Блядь! Какого хрена, Куряка, ты не выключила ебаный чайник?! Она лениво машет ему рукой. — Не сквернословь - большой грех. И чайник я выключала. Чайник с грохотом летит в раковину под струю холодной воды. Митя пытается распахнуть вторую маленькую форточку, дерево трещит. Куряка хохочет. Огонёк у лампадки не горит, зато горит чайник. Митя, кое-как залив холодным чайник, достаёт розовый пластмассовый тазик из кухонного шкафчика и зло бросает его куда-то в ноги подруге. Всегда предусмотрительный. Хватает цитрусовую жвачку и пачку “Явы”, нервным шагом пересекает кухню и с размаху дёргает дверь на балкон. От усилия чуть не валится в помидоры. — Её опять заклинило, - глупо хихикает Церьха, - на мастера денег нет, так что придётся нам с тобою пока без балкона. — А потому что бухать меньше надо. Хмуро, как-то невпопад отвечает Митя и шагает в подъезд. Впервые за долгое время по настоящему злится. В туалет он в ближайшие часа два заходить не собирается - пара вдохов и он может сравнятся с Церьхой и дешёвым линолеумом их прихожей. На площадке тихо. Он щёлкает зажигалкой. На лестнице видит пару шприцов. Надеется, что они были не той, что осталась за дверью в драной квартирке на четвёртом этаже. Не для таких концертов он каждый день молится за бедную Церьхину душу. Опирается на обитую вишнёвым дермантином дверь, закрывает глаза и затягивается. Линялая футболка липнет к телу. Он раз за разом повторяет Отче наш. Устаёт. Эхом по подъезду разносится голос. Смутно знакомый. Как шелест травы, как звон ключей в дырявом кармане, как руки матери на шее или вой дворовой собаки. Словно этот звук есть всегда, и ты его слушаешь, но не слышишь. Митя держит правый глаз полуоткрытым, как сломанная кукла. Прививается второй голос прозрачнее слюдяных листьев, медной проволокой сплетаясь, спеваясь с первым, мягче, выше. Звук перекатывается по стенам, сдирая кусочки краски. Он пахнет словно горячий воск церковных свечей, словно жжёная лучина. Верёвка вьется. Запевают другие голоса. Они расходятся и сливаются в едином звучании, прочном и чистом, бьющем о подъездные стены, как канат из хрусталя. Верёвка извивается, затягивается петлёй. Митя спокоен, умиротворён. Он дышит через нос, сигарета тлеет. Он чувствует себя сквозняком в лифтовой шахте. Благая песнь заполняет всё пространство. Она оглаживает бритую голову, забирается под футболку, прилипает к подошве сланц. Она в Митиных лёгких, и в Митином желудке, и в Митиной сигарете. Она в проникла в кости и кровь, в каждую молекулу, атом. Она гораздо, гораздо глубже. Слишком глубоко. Митя открывает глаза. Пролетом ниже стоит человек. Высокий. Чернеющий. Он смотрит на Митю. Тот цепенеет, жмурится. Перед глазами пляшут цветные круги. Митя сбивается после третьего и начинает молиться. В ушах бурлит каша из сладкой песни и тёплой крови. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Господи, помилуй. Митя распахивает глаза. Человек смотрит. Резкий разворот, хлопок вишнёвой двери. Три поворота вертушка. Линялая футболка липнет к телу. Огонёк в лампадке теплится, Богородица смотрит. — Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь. В комнате на полосатом матрасе, укрывшись российским триколором, подмяв под себя картонку, спит Церьха. Митя берёт молитвослов и биту. Крестится. Встаёт у двери. Никто не приходит ни через час, ни после полуночи, ни к утру. Митя молится. Церьха не просыпается даже после того, как Митя, очень плохо вздремнув на скрипучей кровати, неуклюже собирается и отправляется к третьей паре. Лицо её цвета сигареты. Спокойное. Наверное, видит хорошие сны.***
Они познакомились в шаражной курилке. Она стреляла у всех сигареты. У него всегда было что покурить. Он носил тонкую ветровку и скрипучие берцы и всё думал, что давно пора бы их сменить. Она приходила в чем попало, одетая почти всегда не по погоде, везде и всюду цепляя на себя значок с вампиром и постоянно потирая татуировку с чайкой у себя на шее. Юные, не попалёные праведным пламенем жизни, но тонущие в греховном омуте уныния. Они не знали имён друг друга, никогда не разговаривали, только делили на двоих дым, пепел в лёгких и холод ранней чернеющей зимы. Стояли бок о бок, продрогшие, с прыщами на подбородке и неспелыми веснушками на лице, любовались смолящими самокрутками, скусывали заусенцы в кровь и лечили друг друга спасительным для обоих молчанием. А потом она пропала. Перестала приходить в курилку. Сначала её не было день, два. Она не пришла через неделю, не появилась через месяц. Она как будто испарилась. Никто её не искал и не ждал. Никто, кроме Мити. Он прикипел к её молчаливому теплу и морозу от макушки, которая едва доставал ему до носа. Он поспрашивал завсегдатых курилки. Затем ребят с её факультета. Затем прошёлся по списку прочих её знакомых. Выяснил, что тут её больше нет. То-ли её числанули, то-ли она сама. В общаге не живёт уже давно - выселили за неуплату. А где и как она теперь - не знает никто. Расстроился. Он и сам не знал, чего так переживал из-за неё. Не знает и до сих пор. Он искал её ещё месяц, по знакомым и улицам, а потом случайно встретил рисующую портреты прохожих и детей совершенно за копейки сидя прямо на дорожке в запорошенном сквере. Притащил в свою общажную комнату. Нетрезвую и сиреневатую от холода. С побелевшими ресницами и выгоревшей жаждой жизни. Отмыл, соскоблил грязь и пьяную горесть, накормил и получил выговор за посторонних в общежитии. Мысленно похоронил себя под мостом на картонке, где солнце - это коптящий костёр, где пахнет собаками и мочой, а пальцы замерзают на столько, что разбиваются от щелчка. В таких местах не зимуют вампиры или вольные чайки, но зимует она. Страшно было от таких мыслей и как-то противно, словно вкус распиленного зуба на языке. Но помогай ближнему своему. Начал искать съемную квартиру. Сначала для неё, потом для них обоих. И всё, что удалось ему найти - это драная квартирка на четвёртом этаже. С белым порожком у входа, с росой на трубах, с отстающими обоями и гулящими сквозняками. С тяжёлыми, под сотню раз белеными чугунными батареями и деревянными окнами, у которых Куряка выращивает свои помидоры. С плешивым матрасом и армейской койкой. С пузатым телевизором из вторых, а то и десятых, рук, и радиоприёмником, болеющим хроническим бронхитом и слабоумием. С дверью на балкон, которую вечно заклинивает. С трамвайными путями под балконом. С советской люстрой и шумными соседями. С огромной змеей гирлянды, плетущейся над головами. Церьха купила её ещё где-то в прошлой жизни, перед новым годом, на замшелой барахолке. Притащила домой и рассказала, за какие копеечные деньги отбила такое чудо. И они протянули огни по растрескавшемуся потолку. Она читала вслух Золя и Бёрджесса, поварскую книгу и чешские журналы моды. Он вполуха слушал, смотрел в шрамированный потолок, видя там реки и горные хребты, и на свои запястья в малиновых и посеребрённых трещинах, видя там свой грех. На потолке тянулись тёплые пятна лампочек, перешагивали на стену и терялись среди ошмётков мыслей и наскальных писем, вперемешку с флагами и плакатами. Он согревал в пальцах крестик и плакал. Она не замечала этого. Или просто делала вид. Митя каждое воскресенье был в храме. Церьха каждое воскресенье была пьяна. Он ходил на пары, баюкал шрамы и молился Господу Богу о милости и прощении. Он впитал в себя божий дом, по частица становясь с Ним единым. Митя ковырял штукатурку и отстающую краску на старых стенах, кусал свои щёки, разлагался в лесопарках и ставил свечи за здравие. Кутался в пледы, зажигал лампады, любил мюзиклы и рок-оперы, ронял бутерброды и дышал мокрым снегом. Куряка теряла свои заколки и готовила. Она дралась с Митей за пульт когда шли «последний герой» или «необъяснимо, но факт», запиналась о собственные ноги и отвратительно громко пела. И ещё писала прекрасные картины. Она засыпала перед холостом, возвращаясь с дорожной пылью на одежде и поцелуями мокрого ветра на щеках. А потом писала и писала, и масляными красками становилась вся квартира. С их продажи она платила свою долю коммуналки. И приносила самые невероятные вещи. Митя всегда поражался количеству имеющегося у них барахла. Однажды он продрал брюки, и на следующий вечер обнаружил Куряку, штопающую дыру медицинскими нитями. В другой раз она вытащила из-за шкафа огромный советский транспарант, чтобы нахваливать Мите три часа к ряду советское плакатное искусство. У неё были рогатки и отвёртки, настойки из трав, насекомых и яичной скорлупы, ангельская пыль, пыль из-под дивана, картины Фриды Кало, абажуры, коллекция почтовых марок, засохший кактус, два одеяла из холлофайбера (плюсом к ним идут пододеяльники с щенками в корзинках и с полинялыми маками), серебряное кольцо ("дед носил, и я поношу"), скидочные купоны в любой магазин мира, подплавленный светофор из Ташкента, плюшевый эдмонтозавр в пол её роста, обереги из Тибета, ножка стула неизвестного происхождения, сушёная облепиха, материнская плата из какого-то старого компьютера, четыре украденных железных губки, пустыня в банке, миниатюрный картонный Иисус (Митя называл это богохульством, пока Куряка не согласилась его освятить), моток кабеля, бейсбольная бита (которую она отстояла в драке), советский миксер, помидорные кусты, железное ведро, безнадёжно дырявое, два провода - красный и синий, и плоскогубцы, которыми Церьха под градусом пыталась перерезать все провода в доме, забальзамированный палец с длинным кривым ногтем (либо это был настоящий палец, либо Куряка просто дурила Митю), разбитые колени, море бестактности и целый мир, попрятанный по карманам, шкафам, под кроватью, в волосах, случайно пророненных словах, и там, куда не достаёт людской взор. И Митя, честное слово, не имел понятия, откуда всё это у неё бралось и куда уходило. Он вообще мало что о ней знал, за то вот она знала о нем всё, и могла бы без запинки назвать имена, фамилии, даты и адреса, разбуди ты её в ночи, светя фонариком в глаза. У неё есть дед в Териберке, и она никогда не говорит про своих родителей. Ей нравится мёрзнуть, и курить в октябре под звёздным небом в одной футболке (так вкуснее). Иногда пропадает. У неё чёрные волосы и лицо как серый снег. Может она больна. Этого Митя тоже не знал. Он не знал сколько ей лет и когда её день рождения — каждый год они праздновали в разные даты, напиваясь дешёвой водкой на лавке у подъезда, и каждый год Куряка уверяла его, что именно тот день. Не знал где она жила до, как она росла. Не знал имени её деда - единственного человека из своего окружения, которого она упоминает, не знал даже её имени. Не знал и много чего другого, и знать не хотел, боялся. И их обоих это устраивало.***
Трава прорастает прямо из узорчатого советского ковра на стене. Молодая и мягкая. В такую окунаешься и в такой остаёшься, пока не истлеешь. Митя крутит в руках бритву. Он не помнит, для чего её брал. Он тут один. Он, и несколько фарфоровых статуэток кошек, расставленных по углам комнаты. Они пилят воздух своими ехидными охристыми глазами, и тихо смеются над Митей. Живые, просто затаились, притворились ненастоящими. Такие поджидают на перекрёстках и в переулках, чтобы перебежать тебе дорогу. У таких всегда стопроцентный гарант на неудачу. Таких не забывают. Над хрупкими головами что-то написано, но Митя не хочет разбирать. Мурашки у него от этих кошек. Вертит в руках бритву, вертится сам, гремит, как железное ведро и пугается этого звука. Натыкается глазами на телевизор, совсем такой, как у них дома. По телевизору идёт "скуби-ду" . Кажется новая серия, раньше Митя такой не видел. Забывает про бритву. Опускается на колени перед экраном, припавает к нему зрачком. Обнимает серый ящик. На экране помехи - прокатываются рябящие полосы, появляется чёрная клякса - кто разбил телевизор? Клякса пляшет, тянет свои ложноножки, съедает свет своей чернотой, растёт и растекается, приобретая знакомые Мите очертания. Кто? Экран сереет. Мите неприятно и грустно, хочется досмотреть серию. В глазах помехи. Клякса поёт. Мите не нравится. Клякса кого-то грызёт. Сыто чавкает, заляпывает слюной экран. Пожирает Богородицу. Мите не нравится. Клякса смотрит на Митю. Митя дрожит. Клякса вытягивается, срыгивает чью-то шерсть и открывает дверь, обитую вишневым дермантином. Митя кричит.***
Его прошибает холодный пот, а в глазах плещутся мошки. Кошмар. На шее из опилок, склеенных слюной и изолентой он поднимет гудящую голову. Тихие потолки, кричащие стены, исполосанный пол и сгоревшей проектор — он всё ещё в аудитории. За две пары он уже шесть раз сходил в курилку, и ни одного - в одиночестве. Он оглядывается весь день, вздрагивает от своего имени, и всё порывается уйти домой, гложимый тем, что оставил Церьху одну там, куда приходила чёрная клякса. Молодая преподавательница что-то щебечет в своё удовольствие, ланью скача по аудитории. Плетёт рассказы мелом, белит доску словами, поклёвывает мозг и не говорит ничего дельного. Оставаться больше нет смысла. Митя ломает и мнёт свои онемевшие ноги, встаёт и тихо выходит. Улица омывает лёгкие сырым холодом. Заново крестит Митю. Она никогда не рада впускать в себя что-то чужое, а как только впускает - сразу старается вывести всё инородное, выпотрошить всё иноверное, сделать своей частью. Митя хочет идти пешком, хочет потеряться в толпе демисезонных курток, притвориться там своим. Или улететь с последними птицами на радость улице. А по приходе домой отмыться в кипятке. Глазные яблоки с хрустом поворачиваются. Не останавливаются ни на секунду. Митя всё перебирает в пальцах чётки, меряет языком нёбо, оборачивается каждые сорок секунд. Ладони становятся сырыми. Зря он ушёл с пары один. Замечает что-то чёрное в толпе. Потеет. Ускоряет шаг. Он слышит, как переливается кровь в голове, и как натужными поршнями качает её сердце. Механически, гулко. Господи, помилуй. В ноздри пролезает тошнотворный запах молока. Митю колотит, чуть не выворачивает. Ушные перепонки щекочет перезвон — дивные чугунные колокольчики, не больше двух дюймов в обхвате, на перегнивших верёвочках. Сейчас оторвутся, и Митя оглохнет. Хор под куполом черепа вступает. Острый и печальный. Херувимская песнь. Скорбящая. Иже Херувимы. Митя срывается на бег. Иже Херувимы. Мокрые лёгкие расправляются и сворачиваются. Тайно образующе. Берцы отбивают дырявый асфальт. Камешки вылетают из под ног. Дома щерятся. Тайно образующе. Он бы сложил руки на груди, и понурил бы голову. И животворящей Троице трисвятую песнь припевающе. Ему на перерез — мощная живая река. Она дышит сопит, плетется, не давая глотнуть воздуха, не давая бежать. Троице трисвятую песнь припевающе. Кровь горячая льётся по венам кипящим кагором. Разум тлеет. Слезы жгут щеки и нос. Всякое ныне Врывается в подъезд, запинается о ступеньку. Руками - по следам чужой грязи с ботинок, моче и шприцам. Всякое ныне отложите Кривая лестница вверх. Неработающий лифт. Стены и стены. Гомон в ушах - Херувимская песнь. Попечение Пальцы кровоточат и впиваются в перила. Яко да Царя всех подымим. Дверь, обитая вишнёвым дермантином. Ангельскими невидимо дориносимачинми. Верёвочка колокольчиков вот-вот порвётся. Он захлопывает дверь и не разуваясь бежит к иконостасу, падает перед ним на колени. С силой затягивает в себя воздух. Квартира нема. Лампадка горит, Богородица смотрит. Аллилуиа. —Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою, Благословенна Ты в женах и благословен Плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших. Аллилуиа. Дрожащими руками он судорожно крестится. Его коробит. —Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго. Ибо Твое есть Царство и сила и слава во веки. Аминь. Аллилуиа. Он бьёт лбом о пол. Застывает. Тихо. В тишине можно захлебнуться. Или повеситься. Митя, наконец, вздыхает. Возводит багряные глаза к потолку. Лицо его блестит от слез и пота. Привстаёт, переваливается, прислоняясь спиной к шкафчику из ДСП. Пальцы белыми прутьями обхватывают голову. Сжимают так, будто пытаются проломить. Митя заходится в беззвучном смехе. Из ванны, насвистывая что-то из Beatles, выходит розовая Церьха, выносит на себе следы душистого мыла и хорошего отдыха. На голове у неё вафельное полотенце с солнечным пузатым самоваром. Митя поднимает больные глаза на неё. Шлепая босыми пятками по полу, та останавливается на пороге кухни. — Чего расселся? Квартира была нема. — Ты… Ты откуда? - голос дрожит, в горле крупнозернистая наждачная бумага. Митя не понимает. Засохшие слёзы стягивают щёки. Церьха смотрит на него как-то странно. — Из ванной, из Мурманска, из утробы матери, из ребра Адама. Смотря какой масштаб вопроса тебя интересует. Они пристывают друг к другу глазами на минуту. Митя слышит тиканье, которого раньше не было. Замирает. Спустя секунды две оттаивает, вновь неверяще глядя на Церьху. — Тебя тут не было. — Уж не знаю, что у тебя в голове творится, но советую: спелёнывай-ка своих тараканов получше, а то загремишь ещё куда. Он тупо пялится на неё и повторяет: — Тебя тут не было. Она смотрит на него с совсем уж жалостью и ничего не отвечает. Вместо этого Куряка ставит погорелый чайник на самую большую конфорку, и под ним распускается синий подсолнух. Затем идёт в комнату, срывает помидор красный, как её пальцы, трёт о тельняшку и предлагает его Мите. После отрицательного кивка головой пожимает плечами, откусывает и щёлкает тумблерок у приёмника. Квартира наполняется голосом Джоуи Рамона. Церьха, пританцовывая, устанавливает мольберт. Квартира была нема. Митя сидит.***
Тик-так, тик-так. Они тикают очень противно. Тик-так, тик-так. Митя водит глазами вслед самой тонюсенькой. Тик-так, тик-так. Его вот-вот стошнит. В их квартире не было часов с начала начал, но вчера Церьха разжилась деньгами, и потому решила не украсть что-то по своему обыкновению, а как порядочные люди - купить. А Мите мучайся теперь. Церьха ушла ещё утром. Он просил её остаться, а она сказала, что глупости всё это. Но зайти в церковь и переговорить с батюшкой на счёт освящение квартиры всё равно обещала. Митя прочитал утренние молитвы, затем молитвы о здравии, затем молитвы против нечистой силы вместе с ноющей Курякой, и только после этого отпустил её, тайком вложив в карман маленькую иконку. Ему тошно от каждого назойливого удара стрелки, она остриём бьёт ему по темечку. Вот уже пятый час часы гремят по мозгам. Полурасстаявшая жвачка и извечные четки между пальцами как их продолжение уже не помогают. Митя переводит взгляд на иконостас, вздыхает, закуривает. Затем встаёт, щелкая бедром, и выскабливает телефон из кармана джинс. Неловкими пальцами тыкает по кнопкам, - кнопки светятся и из-под пальцев убегают, - нажимает дозвон. В трубке раздаются гудки и потрескивания, а спустя долгую минуту стальной голос женщины на двух языках сообщает Мите, что телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети. Он раздражённо сбрасывает. Измеряет шагами комнату. С подозрением косится на радиоприёмник. Тот прилежно молчит. Митя отворачивается. Решает выйти на балкон, но вспоминает, что дверь боле не в рабочем состоянии. Злится. На себя, на Церьху, на всех. Он снова берётся за мобильник, терзает кнопки. Номер уже другой. Митя звонил туда как мог редко, не любил ворошить гнилую труху воспоминаний, но всё равно скучал. На этот раз спустя несколько гудков следует щелчок и ему отвечают: — Здорова, брателло. Митя впервые за день улыбается. — И тебе, Андрюх, не хворать. Как ты? По ту сторону трубки происходит возня. Андрей шуршит чем-то. Пакетами или невысказанными мыслями. Митя накидывает на плечи кочевой плед и подходит к помидорам. Те заманчиво блестят красным атласным боком. Подоконник под Митей хрустит. — Да-а, как я… Жив, и слава Богу. Что-то не то, что-то неправильно, и Мите это чуется, как если расцветшие синяки назвали бы неровным загаром. Мите не нравится голос брата, не нравится, что тот ни слова не говорит о Катерине. Он хмурится, и с полсекунды думает, стоит ли вообще начинать эту тему, но, пожевав плед и потерев помидорный лист, все же решается. — А Катюша как? Только он называл Катерину - Катюшей. И ей всегда это нравилось. Андрей давится, запинается, а затем делает максимально непринуждённый голос. Плохой из него актёр. Что-то булькает в трубке. — А. Да мы расстались с ней пару недель назад. Грустно, но ожидаемо. Митя стряхивает пепел в индийскую пепельницу, смотрит на захламленный балкон сквозь неровное стекло, удивляется непойми откуда взявшемуся там коту и не знает, что сказать. — Она была хорошей. Вот уж чего говорить не стоило. Катерина была юркой, улыбчивой, с нескончаемым запасом энергии и сборниками советских мультиков на дисках. Она была весёлой, красила волосы в синий, носила джинсы-клёши, подкармливала собак и нашивала на толстовки всякую ерунду. Именно Катюша подарила Мите эту индийскую пепельницу. Катюша и вправду была хорошей. И Митя знал, как сильно любил её брат. Потому прикусив язык до крови поспешно добавил: — Просто не твой человек. И плевать. Похрену. Ещё сотни девушек у тебя будет. По ту сторону трубки раздаётся хрипловатоепохмыкивание и Митя вновь улыбается в ответ. Соскакивает с подоконника. — А знаешь что, Андрюх? А приезжай к нам. Кот бороздит балкон, обнюхивает веник и этажерку, а затем затекает в пустую трехлитровую банку и там засыпает. — А приеду. Вот первым же поездом и ждите! Они оба смеются в трубку, как смеялись бы в лицо друг другу, будь они рядом, а потом говорят и говорят, обо всём на свете. После получаса их разъединяет оператор. Митя хочет перезвонить, но на счету больше нет денег. Андрей кидает СМС-ку, горячо и клятвенно обещая, что как только, так сразу. Что конкретно значило его "как только так сразу" Митя не очень понимает, но и вникнуть не пытается. Ни слова о родителях. Митяй счастливо кусает палец. Затем снимает со стены часы и вынимает из них батарейки. Больше не в их сторону не смотрит.***
Когда в квартиру стучится священник, Митя трижды переспрашивает, кто он такой и что ему нужно, сканируя беднягу через глазок. Освящение квартиры длится долго. У священника чёрная кожанка, как у заправского байкера, под ней золотая фелонь. Она слепит сонного Митю, тот скрипит зубами, но ничего не говорит. У него простая белая майка, вытянутая руками и временем, а под ней холодные рёбра, сдерживающие волны тревоги. Батюшка не разуваясь грязными ботинками топчет пол. Он всё что-то говорит Мите, выставляет освященные масла, зажигает кадило, листает подсгнившую книгу в чёрном переплёте, вызывает к Господу. Митя думать о службе не может. Переминается с ноги на ногу, почесывается, думает, что без часов, снятых им ещё вчера до обеда, теперь наоборот пусто, думает о том, где сейчас Церьха, продаёт ли картины, пропивает ли заложенное в ломбард серебряное кольцо. Может она спит под фонарём или играет в дурака, может её гложут дикие собаки. Дикие собаки с облезлой шерстью, плешивыми боками и зубами кривыми, как фламберги. Может, он бы смог проколоть таким черную фигуру, не шахматную, но вражескую. Может, случайно закололся бы волнистым остриём сам. Тогда бы он никогда не вернулся в отчий дом, но не расстроился бы. Туда где пахнет керосином и скандалами, откуда пасёт несчастьем и хлесткими ударами провода от кипятильника. Там его кровь в плоти чужой и вне её. И ему никогда не хотелось посмотреть мир, он не рвался с места, не бросался в карьер. Сам приковал себя к той будке и был до поры счастлив. Или просто думал, что был счастлив. А ведь всё равно уехал. Колесо тогда было его солнцем, горящим диском свободы, автобус - небесной колесницей. Андрей — скала. Слишком хороший, слишком добрый и слишком сильный. А он бежал и бежал оттуда. Сейчас он так не бегает - не имеется повода, и никто так не бегал и не станет. Но он сбежал. Они его не догоняли. И в их коврах были столько пыли, а в сердцах столько гнили, и он бы никогда с этим не справился, он знает, он пытался. Виноват ли он перед ними, перед Господом? Он заклеивал себе рот скотчем, накладывал на него печати, прошивал клятвами и обещаниями и молил Бога и всех святых о помощи. Пускал по своим рукам и ногам новые рубцеватые бездонные реки. Реки вообще по природе своей глубоки. Всё, что глубже лужи - уже глубока река. Как Енисей. Мите было семь, когда они с семьёй были на Енисее первый и последний раз. Или восемь. А может и шесть. Были ли они когда-нибудь на Енисее? Видел ли Митя реки кроме тех, что пускал по своим ключицам и запястьям? Видел ли Господь Митины реки? Потому ли дал сбежать? А, наверное, здорово бы было никогда не засыпать. И никогда не покупать велосипед, без него бы было явно лучше. Что там, конечно, до Митиных желаний, без Митиного велосипеда было бы лучше им. И никогда не встречать кляксу. Митя человек богомерзкий, должен покаяться. Он кается, кается, кается… Просыпается, когда батюшка просит назвать его своё имя. Ноги околели и отяжелели, самому ему жарко. Он чуть не отключается. Утирает пот со лба, корит себя - не слушал молитвы, - стоит дальше, пытаясь вникать в церковно-славянские песни из лоснящихся полных бардовых губ батюшки, словно тот пригубил до службы. Стены не обращают на них внимания, лишь немного съёживаются, когда их окропляют святой водой. Спустя полтора часа по Митиным прикидкам священник оставляет ему часть намоленных масел, масляными глазами проходится по Мите, даёт ему инструкцию, что сделать надо самостоятельно. Митя был бы рад, существуй инструкция на все случаи жизни. Он принимается за всякую домашнюю дребедень, пытаясь упорядочить мысли. Запускает стираться бельё и впервые за год достаёт пылесос. Включает. Щёлк. Темнота. Дурак, забыл про слабое напряжение. Выходит на лестничную клетку в чём был. Запускает пальцы в щиток с невероятно сосредоточенным и деловым видом. И где тут тумблерок от их квартиры? Не этот ли? По хребту словно железной трубой ударяют. Митя гнётся и, кажется выплёвывает половину своих органов. Сдирает ладони о шершавый подъездный пол. Его шею обхватывают со спины пальцы и начинают душить. Гнилые. Чёрные. Митя валится на бок, и не давая на себя насесть тут же бьёт ногой наугад. Судя по странном звуку и глотку свежего воздуха - попадает. Вскакивает. Долетает до двери. Запирается на три замка. Слёзно молится, а затем, дрожа, укутывает себя в два тёплых одеяла и плед и пытается заснуть. А вечером к нему явились они.***
Он слышит это мерцание, как если бы оно было звуком. Его не обязательно видеть, оно ощущаемо, каждым миллиметром кожи, каждой частичкой души. Он может коснуться их, если пожелает. Они поют. Не тревожно, не лживо. Не так как раньше. Мягкими крыльями ворочают затхлый воздух квартиры. Митино сердце радостно заходится, а он сам ещё ничего не понимает. Его подбрасывает на кровати, та жалобно скрипит. Он глубоко и громко дышит через рот, жмётся в угол, крестится, а бледную руку сводит судорогой. Он синеет. Шерстяной плед под ним разгорается алым в противовес его мертвенному телу. Они спускаются с другой стороны материи, из тех зыбких предрассветных минут на грани бисерно-клюквенного сна и попахивающей плесенью и отсыревшей бумагой реальности, вытекают из пересохших рек и затопленных глаз. Он не может оторвать от них взгляда. Хватается руками за голые плечи, острые колени тянет к подбородку. Сверху со стены на него падает перекидной календарик, пахнет свежей краской и чистотой. Совсем не своевременный в своей новизне (год подходит к концу) и в своём спешном падении. Они говорят - "Не бойся." И он верит им и не боится. Они смотрят сотнями глаз, они имеют тысячи лик. Пятна гирлянды на потолке плавятся, печать в форме креста блестит на стене, блестят помидорные листья и неприкаянная бита, спящая в углу. Он захлёбывается в своих слёзах и слюнях - плачет от счастья. Мите воздалось за его страдания. Божье благословение. Божье избрание. И всё в доме и в комнате замолкает, всё прислушивается к ним - к божьим посланникам. — Ты есть раб Божий, и к тебе мы явилися по милости Господа. Не страшись нас, ибо мы посланники Божие, и к тебе взываем, о праведный мученик. Ты боеси страдал за людские души и наставлял те на путь истинный. Не отвергни же Божие прошение, агнец, яко не отвергал всех душ грешных на пути своём. Будь Господнею дланью на сей земле, да вознесешься ты по смерти в руци Божие. Митя с невообразимым счастьем и трепетом пялится в очи престолов. Ему не нужно ничего говорить - он жаждал этого более всего на свете. Он закрывает глаза и кивает. Чувствует единение с Господом. Они ворочаются под кожей, скребутся под ногтями, щекочут в позвоночнике меж лопаток, проедают глазное дно и гниют в мозгу, поют и шепчут. Они рассказывают ему о Божьей любви. А он им верит. С благоговейным лицом смотрит в потолок, и больше не видит там ни шрамов, ни гор и рек - теперь это складки Его ладони, теперь это Его всевидящее око. Весь следующий день он проводит под покровом церкви, преисполненный любви. Они говорят ему молиться и молиться, чтобы ноги отмирали от усталости, а спина жалко гнулась вниз, и нести в мир весть о скором пришествии Отца. Через день он, стоя на перекрёстке, оглашает, что всех неверующих ждёт жестокая кара и призывает обратится ко Господу за прощением. Вот девочка в огромной болоньевой куртке. Её душат шарфы и тянет к земле чудесный жёлтый школьный рюкзачёк. Загорается красный на светофоре. Митя подходит к ней, садится рядом на корточки, поскрипывая бедром и костями, смотрит прямо в глаза. Рассказывает о том, как Бог любит род человеческий, как он страдал за него, дабы побороть смерть. Девочка отшатывается, но слушает внимательно. Митя улыбается, встаёт и гладит её по голове. Даёт яблоко. Снова зелёный свет. Он говорит, что ждёт её в это воскресенье в церкви и отправляет с богом. Девочка кивает. Бежит, перескакивая чёрные полосы асфальта на зебре и смеётся. Красный. Молодая женщина в деловом овчинном пальто, с винными синяками под глазами, лицом и манерами до боли напоминающая Катюшу. Такой сразу неосознанно хочется помочь, спасти от адовых врат. Женщина неприветливо смотрит на Митю поначалу, но потом вплетается и затягивается в его речь. Зелёный, и она уже улыбается ему с той стороны дороги. Красный. Горбатый старичок. Зелёный. Красный. Старушка с переполненными полиэтиленовыми пакетами, в цветастом платке. Зелёный. Красный. Компашка орущих чаячьями голосами подростков. Зелёный. Красный. Студент из Митиного универа, интересующийся, почему же Митю давно на парах не видно. Уходя, демонстративно крутит пальцем у виска. Зелёный. Красный. Чёрная тень. Митю как кипятком ошпаривает. Он несётся домой, но тень за ним не идёт, остаётся на перекрёстке, невидимая другим. Дома он сдирает колени, припавая к иконам и беседует с ними. А на третий день Митя страдает за Иисуса Христа. Они говорят ему сделать это, и он не противится. В маленькой кладовке чего только нет. Он накрывает своё лицо паутиной и щекочет нос сухой пылью, пока ищет то, что ему нужно. Откапывает в дальней фанерной коробке, обклеенной отстающей самоклеящейся плёнкой под дерево, молоток и гвозди. Берёт первый попавшийся. Ржавый клык Василиска. Митя произносит канон ко Господу, вдыхает, крестится и вбивает в руку гвоздь.***
Церьха пыхтит. Не любит ходить пешком до четвёртого. Она уже трижды жаловалась управдому, что эта поганая коробка - пародия лифта, не работает с добрую сотню месяцев, если не лет. Управдом каждый сочувственно кивает и обещает с этим делом разобраться. Руки замёрзли - не ледышки, а целые айсберги, - ключи никак не попадают в скважину и она с остервенением долбит ими по двери. Сдача в ладони не греет, срастается с бледной кожей. Церьха боится не отодрать потом. По квартире расползся неприятный запах гнили и металла. Куряка снимает с усталых плеч навьюченные на себя сотни тёплых дедушкиных одёжек. Ей не до того чтобы принюхиваться или думать о прочем. Всё чего она ждёт - чайный кипяток и матрас на полу. О большем не просит. И ей ли просить. Для Мити она появляется словно из ниоткуда. Вываливается из стены, похожая на черную ветку берёзы, мотается и спрашивает как жизнь. Он сидит на полу, подпирая спиной ножку стола, а глазами иконостас. Лелеет и баюкает проткнутую руку на своих коленях. Колени то подёргиваются, то лежат безжизненным пластом. Куряка проскальзывает на кухню и на долгие секунды затягивается в кровавую лужу. Непонимающе молчит, а затем меняется в цветах быстрее гирлянды. Начинает что-то причитать, а сама пахнет спиртом. Проносится в ванную, вылетает оттуда с перекисью и мохнатым бинтом. Откуда-то достаёт плоскогубцы, затем без предисловий и прелюдий сгребает парня в охапку, и вырывает гвоздь у бьющегося в её руках Мити. Выливает пол пластиковой баночки H2O2 с фиолетовой этикеткой на руку, шепча проклятья Мите и его семье. Он кричит, что это его миссия, а Церьха лает в ответ и даёт ему подзатыльник. Ему кажется, что она реально проклянёт его, ну или хотя бы задушит бинтом. Ей кажется, что она сойдёт с ума. Не впервой. Куряка быстро окидывает Митю взглядом, поднимается с корточек и совершает тактическую ошибку, глядя в сторону чёрной трубы домашнего телефона на кухонном подоконнике. Резкий шаг - удар, - она падает локтями на пол, - Митя здоровой рукой схватил её за ногу. — Блядство! — Не смей никуда звонить, слышишь меня? Слышишь?! Церьха извивается в его неожиданно крепкой хватке. Локти от падения ноют, кажется она разбила их вкровь. Отталкиваясь от липкого линолеума Куряка бьёт свободной пяткой по его руке и верещит в ответ: — Отпусти меня, приёбнутый! — Не звони никуда! Не звони! Это моя миссия, моя цель! Ты всё испортишь, и клякса убьёт нас! НЕ СМЕЙ! — Ладно-ладно! Не звоню я, не звоню! Отпускай меня уже. Митя разжимает пальцы, затем подлетев, щелкая бедром, в два скачка добегает до телефона, хватает лежащие рядом рыбные ножницы, добротные такие, металлические, и перерезает ими провод. На это у него уходят пара секунд и все силы. Кровотечение из руки усилилось. Он прижимает руку к груди и съезжает спиной по батарее. В голове только бъёт красными лампочками: "Она мне не верит. Думает, что я псих… Что я чокнулся. Не верит… Она мне не верит…" Куряка под чутким Митиным надзором грохает чайником о закопчённую плиту, выпивает две кружки чая. Потом берет два ремня, первым перетягивает Митину руку, выливает полбутылки чистого спирта на кривую иглу и притаскивает последний моток медицинских ниток. Разводит остатки спирта, сетуя на то, что тратит на этого болвана ценный продукт, и проливает рану. Второй ремень запихивает Мите в рот и под его отчаянно мычание зашивает ладонь. Снова перевязывает. Даёт две таблетки обезбола в шуршащем блистере. Затем молча расправляет простыню на полосатом матрасе и они с Митей уваливаются туда вдвоём. Он больше не кричит. Он молчит. Молчит очень осуждающе, полно, многогранно. Церьха накрывает глаза ладонью. Устала очень. Растирает пальцами покрасневшие слипшиеся веки. Хочется спать. Думает, какого чёрта случилось в её отсутствие. Не впервой. Надо быть или слепым, или идиотом откровенным, чтобы три года делить с человеком стол, кров и жизнь, и не заметить вещи, которая при первом знакомстве ещё в глаза бросается. Церьха ни слепой, ни дурочкой не была. Она видела шрамы и слёзы, но молчала. По частицам собирала Митину жизнь и прятала её ото всех под диванной подушкой, чтобы потом в одиночестве рассматривать всё в деталях. Она наблюдала, и подсыпала успокоительное ему в чай. Ходила с ним на исповедь раз в год. Обнимала его бережно и молчала, не давая вконец развалится. Митя теплился в её ладонях. И она радовалась. Потом сам её спасал. И она вдруг понимала, как для них обоих важен этот симбиоз. Потому что Церьха перестала быть местной наркошей, а Митя перестал быть странноватым религиозным мальчиком со шрамами. Они разглядели друг в друге тех, кем по настоящему были, и схватились друг за друга, как за спасательный трос. Двое, утопающих в этом болоте. И они спасали друг друга. Так что же пошло не так? Под боком слышится мерное сопение. Церьха открывает глаза и поворачивает голову, елозя грязными волосами по простыне. Митя спит. Куряка смотрит на его спокойное лицо. Уже знает, что звонить никуда не будет. Будь он под чем-то или просто не в себе, его ведь обязательно упекут в больницу, может, попросят полежать овощем в стационаре психушки. Больно им такого счастья надо. И Куряка знает, о чём думает. Её дед провалялся там полтора года. Статный, колоритный, сильный мужик вышел оттуда измятым старичком, выбеленным, выдолбленным, выскобленным. Не тем, кем был. А если у Мити были какие-то вещества? Это так можно и под статью попасть. Церьха переводит взгляд на его больную руку, придавленную другой рукой к груди. В этом месте попачкалась его любимая домашняя футболка. Надо будет потом застирать. На неё вдруг сваливается несколько октиллионов тонн усталости. Она закрывает глаза, всего лишь на секунду, и проваливается в сон.***
Настойчивый стук в дверь будит сначала Митю, потом Церьху. Он порывается встать, но Куряка грубо толкает его обратно на матрас со словами "я сама открою", бросает взгляд туда, где несколько дней назад висели часы, - да что ж такое, - и, шаркая, идёт в прихожую. В круглом рыбьем глазе плещется то русая макушка, то смутно знакомое лицо. — Вы кто? Бросает раздражённо, без всякого энтузиазма, как осточертевший мусор в урну. Неприятно, но что ж поделать. Она невероятно хочет побить этого человека за дверью, а ещё спать, а ещё есть, а ещё у Мити дырка в ладони, а ещё… — Это 51 квартира? — А Вы слепой? Парень за дверью выглядит сконфуженным, бросает взгляд туда, где должен быть номерок квартиры, но встречает там только бледное пятно. Куряка вздыхает. Вечно забывает, что местные шалопаи постоянно сдирают с двери номерок, сколько не вешай. — Вы по какому поводу, молодой человек? Мы никого не ждём. Молодой человек совсем уж тушуется. Двоится в дверном глазке или Церьхиных глазах. — А Митя Есакиевский не здесь живёт? Церьха сразу же щетинится, начинает бегать глазами по квартире. Во что этот дурак впутался? Божий одуванчик, и мухи не обидит. И как угораздило? Пальцы с силой сжимают дверную ручку, словно она переломить её хочет, ногти белеют. Молодой человек за дверью, почувствовавший затяжное молчание, давится, и спешит добавить: — Я его брат. Андрей Есакиевский. Куряка на цыпочках спиной отходит от двери. Затем в два рывка перебрасывает своё тело в комнату. Митя не спит, сверлит глазами то потолок, то бледную ситцевую занавеску, отстающуюю от пола на добрые полметра, отделяющую мир комнаты от мира кухни. Когда из-за этой самой занавески показываются босые ноги, а затем и встрёпанная голова Церьхи, похожая на воронье гнездо, он бросает на неё вопросительный взгляд. С обидами разберутся позже. — Иди, сейчас опознание будешь проводить. Там какой-то чувак за дверью стоит. Говорит, что брат твой. Митя подрывается с матраса так резко, что его ведёт, а в глазах становится черным-черно. Куряка хватает его за локоть и приводит в вертикальное положение. Затем отводит к двери и самолично припечатывает к застекленной скважине. Митя издаёт странный звук, шатается, а затем бросается отпирать дверь. Хватается за вертушок проткнутой рукой, шипит от боли, трясясь. Церьха сама протискивает руку между дверью и Митей, и в два щелчка отпирает дверь, обитую изнутри серым, а снаружи вишнёвым дермантином. Случайно ударяет по Андрею и смято извиняется. В прихожей всё ещё витает кровавый душок, а от Андрея тянет только что выкуренной сигаретой. Спортивный костюм лоснится, блестит чистыстым изумрудным, краешек татуировки переползает с запястья на тыльную сторону ладони и обратно. Они с Митей кидаются друг другу на шеи, сталкиваются на белом порожке и смеются. Куряка стоит, привалившись спиной к вешалке, буквально проваливаясь в куртки и пакеты. Руки сложены на груди, на губах - ухмылка, на теле - пестрящая в коридорном сумраке тельняшка. Андрея в три руки затаскивают в квартиру на четвёртом этаже. Пока Митя возится с ним у вешалки, Куряка достаёт последние три куриных яйца из холодильника, трясёт каждое по очереди у левого, а потом и у правого уха, и затем отправляет на чугунную, почерневшую от гари, сковородку, пролитую нерафинированным подсолнечным маслом. Начинает варганить бутерброды с сыром и колбасой (придётся после таких единоразовых трат поголодать с пару дней, но им ли привыкать), поновой ставит уже остывший чайник и включает радиоприёмник. Соскучилась она по нему. Боуи уже завсегдатай гость в этой чёрной коробке. Церьха воркует над едой, пока братья вваливаются в кухню. Андрей ещё раз с улыбкой оглядывается братца, подмечая белую в красных пятнах ткань на ладони. Присвистывает. — Это где это ты так? Митя смущённо шмыгает носом. — Да, как-то вот неудачно, ножом… Андрей проницательно смотрит брату в глаза, но не найдя там ничего подозрительного, трёт кулаком ему по макушке и сочувственно улыбается. Большой и добрый, таких надо дарить детям вместо плюшевых медведей или вместе с ними. — Аккуратней надо, ну что ты как. Я подпишу петицию, чтобы тебе, дурачью, больше никогда не доверяли в руки нож. Митя хмыкает. Андреевы гостевые тапки в сине-жёлтую клетку с жёсткой подошвой стучат о пол, как подкованные. Чайник медленно закипает. Церьха что-то посвистывает. И вправду чайка. Полосатое тельце озёрной птицы волчком кружится по кухне. С верхней полки на них с интересом пялятся пластмассовые баночки со специями, ждут, когда придёт их черёд. Куряка, сверкнув чернильной чайкой на шее, оборачивается к Андрею. — Ты, кстати, прости за нерадушный приём, чувак. Утро раннее, мало кто путёвый в такое время приходит. — А чё же ты не позвонил то? - встревает Митя. Ну совсем ребёнок. — Мы бы тебе уж куда лучше приём организовали. Андрей ехидно улыбается, косясь за шторку на помидоры в комнате: — От тебя заразился любовью к тайнам и сюрпризам, говнюк мелкий. А ты - Церьхе - и не думай переживать об этом. Куряка с интересом смотрит через плечо. Митя вовремя этот интерес замечает и демонстративно вздыхает, закрывая тему. А то потом их обоих не остановишь. — А миленько тут у вас. Помидорки вон, вижу, растут. Я сорву одну? Митя рад, Андрей звенит собачками молний спортивного костюма, пахнет поездом и неподдельным интересом, ему действительно нравится их берлога. Тот осматривает стены и потолок, развороченный матрас и серый ящик телевизора. Показывает Мите большой палец. Куряка одобрительно мычит. Хлопает себя по худым бокам, оглядывается - не забыла ли чего. Ставит расписную под гжель тарелку на стол. Свистит. — Пацаны, дуйте сюда. Хавка готова. Не ресторанный завтрак конечно, но чем богаты, тем и рады. Прошу ко столу, господа. Под Андреем и Митей - столетий диван, под Церьхой - её любимца табуретка. Как в кругу семьи, даже лучше. — На благословение пищи и пития мирянам Господи, Иисусе Христе, Боже наш, благослови нам пищу и питие молитвами ПречистыяТвоеяМатере и всех святых Твоих, яко благословен во веки веков. Аминь. Церьха дёргает от молитвы как от пощёчины. Вроде даже алеет также. Не желает никому ангела за трапезой, а просто принимается терзать пережаренное яйцо. Андрей устало потягивается: — Напомните мне никогда не ездить в плацкартах. — Батюшки! Наш Андрейка, да на что-то жалуется. Уж не заболел ли ты, солнце? — На тебя бы посмотрел, проторчи ты на узенькой полке пару суток. Ладно ещё хоть в соседях был клёвый армянский дед. В нарды с ним поиграли. Бутерброды пачкают руки, тарелка пустеет со сверхзвуковой скоростью. Митя не спрашивает, как дела у родителей. Андрей не заводит эту тему. И правильно делает. Митя благодарен ему за понимание. Вместо это Андрей рассказывает ровно тридцать три истории, который произошли с ним, пока они не виделись. Курякины зрачкивсёвпитывает в себя, как чёрная дыра, мечутся между ними, и она молчит, пока Андрей не достаёт из рюкзака бутылочку янтарного коньячка. Церьха сразу оживляется, подскакивает и достаёт три рюмки. Одну советскую гранёную на длинной ножке, другую - чудную в виде сапога, а в качестве третьей выступает стеклянная чашка с абрикосами. Коньяк недорогой. У Церьхи глаз намётан, сразу подмечает, что куплен он скорее в дешёвом придорожном ларьке. Но рюмку подставляет ещё. У Андрея прилипает чёлка ко лбу из-за кухонной духоты, от усталости дрожат руки. Он проливает немного алкоголя на стол. Куряка без стыда его слизывает и выкатывается из-за стола, чтобы намочить тряпочку водой из-под крана и протереть рубцеватую деревянную поверхность. Не было бы гостей, он б так не старалась. Тряпочка отчаянно напоминает Мите что-то. Точно. Он то думал, куда подевалась его водолазка. — Тебе бы пить только. — упирается подбородком в кулак и сопит недовольно. Водолазку жалко. — А ну цыц, ханжа — Куряка выворачивает кран вместе со своим запястьем (как только не вывихнула) и окатывает его ледяной водой. Где-то за правым плечом похихикивает Андрей. Митя в пару секунд промокает до лёгких и кидает в ответ в неё ложку. Церьхауворачивается, кусок бывшей Митиной водолазки впитывает серую хлорированную воду, а Андрей называет их полудурками и детьми. Никто не в обиде. Незаметно, как-то вскользь и боком попойка перемещается в комнату. Матрас отпихивают, расклыдывают гладильную доску, выставляют на неё остатки алкоголя и полукопчёной колбасы и втроём валятся на кровать. Митя хватается за пульт, собираясь включить телек, но тот остаётся непоколебим. — Ёкарныйбабай, батарейки чтоль сели? — Дай сюда. Церьха бесцеремонно вырывает пульт, четыре раза стучит им по ладони, видно чтобы доломать, и снова терзает кнопки. — Действительно что-ли батарейки? Митя приподнимается с кровати на локте, шипит и кивает в сторону тумбы: — Я туда куда-то запульнул батарейки от часов. Посмотри, может подойдут. Куряка недовольно смотрит на Митю, но за батарейками поднимается, пока тот глушит рюмку за рюмкой в надежде поунять боль в руке. Батарейки меняют, а телевизор всё ещё остаётся глух к их мольбам. — Так. Ну не могут же все батарейки в этом доме не работать! — Куряка машет руками. Затем замирает на секунду и оборачивается на Митю с недобрым прищуром. — Митенька — тянет елейно, так, что Мите хочется провалится или быть поглощенным пружинами собственной койки. — Солнышко, не включал ли ты недавно, ну, скажем, пылесос и стиралку одновременно? Митя сглатывает. Вспоминает пальцы на своей шее и ему становится ну совсем уж дурно. Церьха издаёт боевой клич - что-то между победителем и побеждённым. Кидает в Митю тяжёлым Андреевым тапком. — Уёбок! Я сколько раз говорила: "Не включай всё и сразу." Дебила кусок! У нас, получается, сгорел телевизор. Андрей потягивает коньяк из чашки, Митя втягивается в кровать, немного трезвеет, от чего рука ноет, и звучит уж совсем жалко. — Ну, получается, да. — Пизда! Андрей прыскает коньяком. У Мити ноет башка, будто в ней что-то скребется. Церьха сердито смотрит на них. — И откуда мне прикажете высрать новый рабочий телевизор? — Я соизволю осмотреть вашу чудо-коробку, если судари согласятся предоставить мне бесплатный ночлег. Андрей - герой. Всегда им был. Электрик по образованию, старший брат по рождению. Митя немного выдыхает, но головная боль не уходит. Церьхаподуспокаевает свой пыл, и говорит, что из горизонтальных поверхностей, пригодных для сна, в их доме только столетний диван на кухне, который не раскладывается вот уже лет сто пятьдесят. Андрей говорит, что его всё устраивает. На том они решают перетащить обратно в комнату приёмник. Церьха достаёт откуда-то замусоленную колоду из, почему-то, шестидесяти трёх карт. Андрей доливает всем коньяка. Первый круг Митя держится, смеётся со всеми и даже выигрывает партию в дурака. После третьего круга Митю чуть не отрубает. Мозг как-будто перемололи, перемешали, мелко накрошили туда карты и залили все добрым литром липкого алкоголя. На девятом круге в его голове просыпаются они. Совсем путают мысли. Ему не хорошо. — Митяй, а, Митяй. Чего это ты? Бледный какой-то. Перепил чтоль? До туалета проводить? Он уже не различает голоса. Но до туалета было бы неплохо добраться. Кажется, его вот-вот стошнит. Он медленно кивает, язык совсем не ворочается. Теряет равновесие и чьи-то руки, десятки рук, придерживают его спину. Его мягко поднимают и ведут до ванной. Проблевавшись, Митя старается сам как-то подняться, но бедро жутко разнылось, а ноги ватные, непослушные, как бы не пришлось ампутировать. Ему дают немного посидеть, а затем волокут к ванной, умывают, меняют перевязку, спрашивают что-то. Вопрос удаётся расслышать на третий раз, после шести лихих похлопываний по щекам и лёгких щипков в плечо. Он трезвеет стремительно, разум становится всё яснее, и в конце-концов достигает чистоты больничных скальпелей. Но тело будто кукла тряпичная. Порванная, с разошедшимися швами и лезущим наружу наполнителем.Они стенают. — Аллоу - аллоу, Митенька, подъём. Как ты, говорю? — Неебически экзистенциально. Или как Мария Антуанетта. Не выбрал ещё, но было бы неплохо определится до зимы. Он мелет совсем не думая. Вернее думает не то, что мелет, говорит совсем не то, что хотел бы. А разум ясный. Он не понимает, что происходит, его будто заперли в круглой комнате, полной углов. Они подвывают. — Говорю не так. Чёртова палёная хрень. Да в самом деле, что не так? Он едва может махнуть рукой. Церьхаэхая, а Андрей охая тащат Митю к кровати и говорят "проспись". Собирают накрытую "поляну", и перемещаются на кухню совсем беззвучно. Митя закусывает губу и болезненно стонет. Рука готова взорваться сама или взорвать его всего целиком. Его колотит. Они верещат о том, какой он богомерзкий. Он должен покаяться в грехах, он должен покаяться, он должен… Митя кричит в подушку. На его крик никто не приходит. Тело сводит судорогами. Они пронзают его очами и крыльями. — Искупи, искупи, ИСКУПИ. — Я каюсь, каюсь! Я искуплю свой грех! Головная боль отступает. Тело разжимается. — Мы есть посланники Божие, и всякий, кто смеет усомниться в нашей правде и правде Господа, - попадёт в ад. Митя как мантру шепчет тупое "искуплю". Подушка промокла, если не насквозь, то до половины точно. Митя вдыхает через нос, вдыхает через рот. Думает, что, может быть Церьха была права? Может он и вправду поехал кукушкой? Думает, что ничертаЦерьха не права. Он это чувствует, он это знает. Они могущественны, реальны на столько, как Митина пробита рука или сама Церьха. Они не могут быть безумной горячечной фантазией. Божество не может быть плодом человеческой выдумки. Все эти дьявольские козни и божественные послания. Он избранный. И пусть весь мир считает его благим. Он однажды вознесётся. Куряка за ситцевой занавеской с огромными коричневым пионами что-то горячо шепчет Андрею. Тот серьёзно кивает. Затем он по своему обещанию осматривать телевизор, они застилают диван, Церьха гасит свет и идёт как больная дворняжка до своего лежбища. Митя спит.***
Кап-кап. Прямо по лобику. Кап-кап. Прямо в сердцевину мозга. В древности даже пытка такая была. Митя не ждёт, пока вода продырявит его череп, но убирать голову из-под крана не собирается. Пар поднимается, ползёт по стенам и застревает где-то у потолка. Вентиляционная решётка видела мамонтов и забита дроблёными костями динозавров, потому совсем никуда не годится. Может ли он так затопить соседей сверху? В дверь деликатно стучит Андрей и так же деликатно просит "распяздяя такого побыстрее домывать свою жопу и освобождать уже ванну, люди ведь ждут". Митя лениво вытаскивает ногой пробку из ванны. Андрей отоспался на столетнем диване с пружинами-альтами, полюбовался расписными стенами и остался у них и на следующий день. А потом ещё на один. И ещё. На недельку. Вторую. Он уже месяц спит на столетнем диване и не даёт Мите подолгу отмокать в ванне. Засранец. Вода, причмокивая, убегает воронкой в слив. Митя вылазит и обтирается махровым полотенцем цвета какао. Как же до ужаса хочется этого божественного напитка. Надо будет попросить Церьху сварить. Они зудят. Этот зуд постоянный, Митя к нему уже привык. Всё лучше, чем когда они громогласно орут, обещая ему отдельный котёл в аду. Но он умеет их слушать. И пока он их слушает, они лишь зудят. Он божий агнец. Маленький шрамик за ухом в форме креста щиплют остатки клубничной пены для ванны. Митя с особой бережностью его промакивает - он самый свежий. Агнец покрыл своё тело ровно тридцатью тремя - как года жизни Христа, - крестами. Крошечными, совсем незаметными. Он попрятал их между пальцами и среди пересохших рек. Чтобы не было вопросов. На второй день после попойки похмельный Андрей вышел покурить на площадку (не приемлил прокуренных туалетов) и вытащил с собой брыкающегося Митю. А затем сказал: — Слушай, брат, я не знаю что с тобой творится. Но знай, я всегда тебе помогу. Он тыкал бычком в стену, писал на эльфийском заклятия сигаретным пеплом и смолами и смотрел Мите прямо в глаза. А Митя ответил прямо: — Я - мессия. Избранный из стада агнец, призванный нести волю Божью в этот мир. Андрей давится дымом, кашляет судорожно минуту, так что Митя начинает за него беспокоится, а затем заходится хохотом. У него появляются гусиные лапки вокруг добрых карих глаз, когда он смеётся или улыбается. Затем абсолютно серьёзно говорит: — Завязывай. И уходит в квартиру. С чем завязывать Митя так и не узнал, но больше ни с кем не пытался поговорить о своей миссии. Он выходит из ванной и туда в мгновение просачивается Андрей, подмигивая и говоря, что пельмени уже готовы. Митя без желания плетется на кухню, где сидит сварливая Куряка. Она не пьёт уже месяц, и от того стала совсем дурна характером. Зуд, зуд. Может, он соврал и всё ещё не привык к этому. Зуд, зуд. Может, было бы лучше, пробей ему все таки водопроводная вода череп? Зуд, зуд. — Тебе с бульоном или без? — Без. Диван совсем испрохудился. Митя берет стул, с отломанной спинкой и приземляется на краю стола. Одинокая лампа без абажура желтит комнату. Церьха что-то бубнит. — Дай поесть спокойно, ну что ты в самом деле. Церьхазыркает на него не по доброму, затем немножко остепеняется и тускло желает приятного аппетита. Скрипит, как старая калитка. Митя отвечает ей тем же. У неё лиловые лужицы под глазами. Она пахнет пылью, потом и тяжёлым трудовым днём. И больше не пахнет спиртом и масляными красками. Митю за прогулы ещё не отчислили, но стипендию платить перестали, а на сбережения Андрейки долго не вытянешь. Пришлось искать правдошную работу. Куряка её, конечно, нашла, но потеряла взамен целый мир, что шелестел под веками, в её снах и забытых воспоминаниях. Церьха больше не целуется с ветром. Церьха теперь обнимается с бессонницей. Зуд, зуд. Митя идёт спать раньше всех. Распаренный Андрей вываливается из ванной в комнату, о чем-то то громко разглагольствуя и икая, но, заметив выключенный свет и гору одеял на кровати, замолкает, словно язык бритвенный лезвием отрезали, и скрипит сырыми ступнями по линолеуму в кухню. Зуд, зуд. Они приходят после полуночи и обещают дать последнюю миссию. Не кричат, а говорят мягко, словно в первый раз, словно не было той ночи. И сердце Мити вновь радостно и предвкушённо заходится. Счастье. Благодать. Они поют ему о покаянии и искуплении. Они поют о грехе. Страх, зуд, зуд, зуд. Нет. Нет. Он не хочет так поступать. Не может. Не может. Они вновь зудят и вопят разными голосами наперебой и хором. Какофония и хохот гиен. Миниатюрными ножницами режут и протыкают Митин мозг. Он не хочет. Но он должен. Такова воля Отца. Нет. Митя подрывается. Соскакивает с кровати, путается в пледе и падает. Тридцать три шрамика начинают кровоточить. Нет. Нет. Нет. Несётся в тот угол, где ему всегда рады, где всегда воздаётся. Падает перед иконостасом. Богородица смотрит. Нет. Нет. Нет. Он захлебывается в своих соплях и крови. Крестится. Не верит. Нет. Нет. Нет. Такого не может быть, это не правда, это изжито, это ложь и дьявольские науськивания. Нет. Нет. Нет. — Чего ты хочешь? — Знать правду. — Чего ты хочешь? — Знать, что это неправда. — Чего ты хочешь? — Поговорить с Ним. Золотые многоглазые кольца замирают. — Этот человек посланник самого дьявола. Взгляни же, разве к тебе не снизошло ещё понимание? Ты послушно нёс свой крест и волю Господа эти года. Не дай же диавольским чарам совратить тебя. Взгляни, и подумай, хорошенько подумай, агнец. Исполни волю Божию. Нет. Нет. Нет. Должен. Должен. Должен. Митя поднимается с колен. В драную квартирку на четвёртом этаже вваливаются до сосудов прокуренные Церьха и Андрей. Дьявольское отродье. Дьявольское отродье приветливо улыбается ему и взмахивает холодной рукой. Митя, ничего не отвечает, идёт в комнату. Там всё такой же густой карамельный мрак. Тягучий и сладкий. Он разбавляется только голосами из-за занавески, отстающей на добрые полметра от пола. Голоса пастельные и тихие, словно хотят Митю успокоить и убаюкать. Он должен. Должен, но не может. Подцепляет сигарету из пачки, что неосмотрительно оставила Церьха. Гремит костями. Огибает помидоры. Кусты улиты спелыми плодами, светятся, словно китайские красные фонарики в темноте. Садится на подоконник. Хрустит с ним в унисон и на бис. Раскуривает помятую сигарету. Пепел стряхивает в индийскую пепельницы и та тихо позвякивает в ответ. Дверь на балкон так и не починили, очень досадно. Митя смотрит за корявое стекло. На той стороне балконного подоконника лежит баночный кот. Издох. Митя улыбается ему и предлагает поменяться местами. Кот молчит. Митя вздыхает укоризненно, тушит сигарету о стекло и идёт спать. Во сне к нему приходит Богородица и Митя впервые за несколько лет вновь жалеет, что родился. — Не бойся меня. Я даю покров всем нуждающимся, исцеляю всех страждущих. Митя наперёд знает, о чем пойдёт речь. Качает маятником головы. — Я не буду этого делать. Это смертный грех. — Смеешь ты волю Бога подвергать сомнениям и называть грехом? Ты верен, агнец, так не отвергни миссию Господа, да вознесёшься. Митя не знает что ответить. На утро думает, что лучше бы не просыпался. Голову рвёт, дробит и колотит. Митя пьёт ромашковый чай по рецепту дедушки Куряки и килограммами глотает обезболивающее из шуршащих блистеров. Не помогает. Меряет пальцами стакан и гранёную рюмку. Душит боль самогоном. Изящные рёбра хрустят в ладонях. Не помогает. Лежит не шевелясь, ни о чём не думая. Костенеет и каменеет. Такого могли бы откопать археологи. Не помогает. Митя пытается поспать хоть маленько, получает сочувственно-участливые взгляды и хлопки по хребтине, предложения сходить ко врачу или сразу скорую вызвать. Не помогает. Он лежит без сна три дня, сминая в комья роз влажные простыни. Андрей дежурит у его кровати и настаивает на враче. Церьха тушуется, но соглашается. В скорой обещаются приехать так быстро, как только смогут. Андрей мрачно подмечает, что к следующему ужину точно успеют. Куряка ковыряет дыры в матрасе. Чайник попыхивает на плите. Приёмник молчит. Митя хочет сдохнуть. За полчаса до рассвета Андрей выходит на лестничную клетку, дожидаясь несвоевременно "скорой" помощи. Выводит носком ботинка понятные только ему молитвы. Переживает. Церьха устаёт. Две ночных смены подряд. Засыпает с пальцами в ватном полосатом матрасе, в рабочей одежде. Совсем полиняла и потускнела. Тело Мити больше не Митино тело. Разум Мити больше не Митин разум. Лучше бы он остался в асфальте. Он так больше не может. На всё воля Господа. Он не хочет, но встаёт. С хрустом, ломая в себе что-то. Ноги - тростниковые ходули. На коротко стриженной голове испарина, отблески потолка и потолочных лампочек. Не может. Должен. Должен. Должен. Митя шатко доходит до угла комнаты, дыша как собака после погони. Вдох-выдох, вдох-выдох. Ослабевшими пальцами обхаватывант тонкую рукоять. Нежно, как шею цыплёнка. Церьха спит. Он не крадётся. На всё воля Божия. Он должен. Не его мысли путают не его ноги. Крестится. Должен. Должен. Должен. Просто сделай это. Выполни свою миссию на земле. Боже. Замах. Свист. Бита опускается на череп Церьхи. Она не успевает проснуться. Быстро. Ещё раз, ещё, ещё, ещё. Пока из дыры в костяном куполе не польётся багряная жижа. Пока слабые от болей руки не устану вкрай. Пока не прекратится зуд. Дьявольское отродье повержено. Они говорят, что Митя молодец. Он дважды крестится. В голове становится совсем тихо, тепло и как-то пусто. Кот с другой стороны подоконника начинает подгнивать. Митя тупо смотрит на биту в бурых ошмётках и на свои руки. Устаёт. До кровати полметра, как от ситцевой занавески в шоколадных пионах до пола. Митя падает в мятую простынь и красный кочевой плед. Начинает плакать тихо, нараспев. На лестничной клетке за вишнёвой дверью дежурит в ожидании скорой Андрей в Митиной ветровке. Курит, сильно затягивается тёплым дымом, дует на холодные пальцы. Совсем околел. Давно уже пора сменить ветровку на что-то потеплее.