ID работы: 11210512

Cердце воина

Джен
PG-13
Завершён
8
автор
Размер:
8 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник Скачать

Сердце воина

Настройки текста
                        

      

«Не всякий, кто смеётся — друг, не всякий, кто сердится — враг».

      

Монгольская пословица

      

1

      Старика Чарахая ненавидели все мальчишки племени.       За рост его звали оглоблей, за сутулую спину — клюкой, за всклокоченные седые волосы — ада́, безобразным духом-людоедом. Но чаще — и с особенным удовольствием — старым стервятником.       Меткое прозвище сразу пристало к старику: был Чарахай тощ и кривоног, носат и крутолоб, шея длинная, зобастая, красная и зимой и летом. Даже мех его залатанного дээла¹, бурого, как муть болотная, иглами торчавший в разные стороны, был, казалось, и не мехом вовсе, а воротником грубых чёрных перьев. А главное, нрав у Чарахая был хищнический: только и делал старик, что кружил по куреню в поисках добычи.       Доставалось от Чарахая всем: харачу² за то, что «только и знают, как хорзу с арсою³ жрать», «бабам» — что «языками чешут, а не работают»; молодым, старикам, старухам… Даже собакам: «стеречь не стерегут, только брешут друг на друга, бараны».       Но больше всего Чарахай к мальчишкам цеплялся; на всех и каждого зуб имел: на озорного Джамуху, на забияку Сача, на маленького писклявого Тайчу по кличке «Братский хвост». А Тэмуджин, сын Есугея-нойона⁴, будто тем уже провинился перед стариком, что на свет появился: нигде ему от Чарахая прохода не было.       «Кто так лук держит-то?! Ему в походы ходить, войска водить, а он тетиву на себя тащит! За уши б тебя так оттаскать, чтоб знал, как стрелять надо. Что за воины, что за воины пошли!.. Не татар с журчидами⁵ — друг друга поубивают…»       «Гордость отцовская, насле-едник! Есугей в твои травы всю шпану на привязи держал, так кулаков его боялись — а ты от собаки, как козёл от волка, драпаешь⁶. И этот-то на ханский войлок сядет, знамя Есугеево поднимет!»       «Тьху ты пропасть, порази меня огнём! У него под носом харачу не жравши сидят, а он барана точит в одну глотку! Сын нойона, белая кость, тьху!»       И ладно чужие дети — родной внук Кокочу от Чарахая житья не знал: то нельзя, туда нельзя, чуть что — палкой своей побить грозился (а палка у него была здоровая, увесистая — ни дать ни взять дубина); ребята в степь за табунами ездят, на озёра уток стрелять, к соседям на игры — один Кокочу в аиле⁷ сидит, носу высунуть боится.       — Эй, Кокочу! — Над забором макушка встрёпанная торчит: Джамуха залезть пытается. — Пошли на Онон рыбу ловить!       Успокоиться давно пора Кокочу: не враг, не вор — старый друг в гости заглянул; а он топчется, мнётся пуще прежнего, в воротник кутается — летом, в жарищу-то.       — Нельзя, — отвечает строго, словно маленького поучает. — Дед ругаться будет.       А глаза туда-сюда бегают, будто заприметили уже старика с палкой наперевес.       — Тю! — А это Сача; свесился через забор, черномазый, как разбойник. — А ты трепись ему меньше. Бери удочку и — чух! — к нам!       — Ага! — пищит за братской спиной Тайчу. — Удочку — и к нам!       Но Кокочу своё гнёт:       — Нельзя, — качает головой. — Всё равно узнает.       А сам морщится, скукоживается — будто уже палкой по больному отхватил.       Заговаривали, упрашивали, припугивали даже («А возьмём сейчас и всю рыбу переловим!») — ни в какую; без Кокочу уходили рыбачить. Только не ловились отчего-то ленки да хариусы, и степь глаза не радовала, и табуны паслись далеко, и с соседями видеться не хотелось. Но и тогда не отчаивались мальчишки: мчали всей гурьбой в сердце куреня — к бабушкам Орбай и Сохатай.       Что за женщины были Орбай и Сохатай! К юрте подъехать не успеешь, а те уже навстречу бегут: руки для объятий раскинули, каждая складка, каждая морщинка теплотой лучится. Подлетят, служанок кликнут, чтобы помогли спуститься, коней расседлать, а сами о здоровье, о достатке, о родных справятся, порадуются, утешат, совет дадут, если нужно будет. А называли всегда внучатами, ребятушками, «счастьем глаз старушкиных».       …Стервятник Чарахай величал ребятню чертями восточными. Или обалдуями — и то редко.       Юрта у бабушек просторная, светлая, войлоком новым крытая. Порядок порядком: постели заправлены, посуда вычищена, в очаге прутик к прутику, в котелок как в зеркало смотреться можно. А в котелке том всегда пыхтит что-нибудь: хозяйки гостям в любой час рады. Детям вкусного припасут: орехов, ягод горстку, сушёных пенок, а то и фруктов хятайских — личи, лонган, кислые плоды ченг⁸, круглые, красные, как солнце — такие у самого Алтан-хана⁹ на столе стоят.       …В гнезде Чарахаевом и шагу не сделать — всё хламьём завалено: тряпками, корзинами для аргала¹⁰, упряжью, посудой битой; в плешивых стенах ветер гуляет, вечно по́том лошадиным разит, гнилью, кожей сырой; очаг, казалось, и вовсе не разжигали — одна зола.       Руки у Орбай и Сохатай золотые: куда ни глянь, всё волнами, горами, зверями и птицами расшито. Тэмуджину даже халат подарили — из шёлка красного, с золотыми драконами — не у каждого купца такой сыщется. А песен, сказок-улигэров знали — не счесть; соберут мальчишек у огня, достанут хуру¹¹ и голосами певучими, лебедиными сказания древние затянут. Слушаешь, и кажется, будто сам во времена те далёкие попал: сражался бок о бок, скакал наперегонки, пил из одной чаши с великими героями — Абай-Гэсэром, Заса-мэргэном, Эрхе-Манзаном… А вспомни старушки шутку какую — вся юрта подхватит. Не потому что весело: смех у них был такой — чистый, заливистый, как колокольцев перезвон. Засмеются — и так легко, так радостно на душе становилось: и стены виделись светлее, и очаг теплее, и ветер не шумел, а подпевал; даже хозяйский внук Таргутай, угрюмый верзила с кроваво-красными глазами, казался мальчишкам не таким уж не страшным.       …Старик Чарахай, если не охотился, у гнезда своего сидел — сгорбившись, с палкой в руках, шею красную вытянув; уткнётся в даль и глаз не сводит. Куда таращился, зачем — Небу ведомо. Да и ребятам знать не шибко хотелось: боялись глаз стариковых. А глаза у Чарахая были зоркие, острые, как стрел наконечники — любого пронзали своей сталью и холодом.       То ли дело бабушки Орбай и Сохатай…       

2

      Беду принёс в киятские¹² земли год Белого Зайца¹³. Низовым пожаром, злой метелью, ветром-шурганом пронеслась по аилам весть: убит нойон Есугей. Зверски убит, подло: отравлен на привале татарским вином.       «Ах, что творится, что делается! — сокрушались Орбай и Сохатай. — Такого воина, такого нойона сгубили! Кто семью теперь кормить будет, кто знамя отцовское поднимет?!»       Тревожным шёпотом передавали старушечьи слова харачу и нойоны, знатные сайды¹⁴ и чёрные рабы-боголы. «Смерть вождя — смерть племени», «Некому знамя Есугеево поднять. Братья старшие давно к предкам ушли, а младший, Даритай, ни на что не годен», «Вовремя сказано верное слово: не годен. А сыновья ещё маленькие. Тэмуджину десятая весна только, а другим — и того меньше».       А на самого Тэмуджина смотреть страшно было: осунулся, лицом посерел, глаза мутью, как у древнего старика, подёрнулись; и спину по-стариковски держать стал, и двигался еле-еле — не то что в степь или на речку — из аила не выходил. Ребята пробовали подбодрить, утешить друга — вернулись чернее туч.       — У порога сидит, — разводил руками Джамуха. — Голову понурил, в колени уткнулся. Мы уже и так и этак: «Тэмуджин, Тэмуджин!» — не слышит. Качается, бормочет что-то…       «Эцэгэ, эцэгэ¹⁵», — были те слова.       А однажды вечером случилось мимо опустевшей юрты Чарахаю проходить. Увидел Тэмуджина: щуплого, сутулого, губами бледными шевелящего — и всего от ярости перекосило, усы встопорщились, мех дыбом, кровь от шеи в лицо ударила.       — Хорош реветь! — заорал, слюнями брызжа. — Ты́ за домашними своими, а не они за тобой, носиться должен! Вытри сопли да шуруй матери помогать, раз за старшего в семье остался!       Тэмуджин Чарахаю тогда не ответил ничего — закусил губу, проглотив и горечь, и обиду, и слова, тупым ножом резанувшие душу. Но когда стихли шаркающие шаги, когда исчезли в сумерках косматая шапка и бурый горб, не выдержал: всхлипнул, сжал до боли кулачки, закричал — не вслух, мысленно, — но со всей злобой, всей ненавистью, что травами копились к старику в маленьком детском сердце.       «Чтоб тебя не стало! Чтоб пропасть тебе, сгинуть, провалиться в царство Эрлэга¹⁶, в чёрную бездну Эла-Гурэн¹⁷! Оглобля, ада́, старый, плешивый стервятник! Ненавижу!»       

3

      — Стойте! Не смейте!       Тэмуджин задыхался. Задыхался от хрипа, без передышки понукая коня, задыхался от скачки, от дыма, рукавицей забившего горло. Задыхался, но с упрямством слепого (в глазах двоилось, плыло от знойного марева) гнал вперёд. В самое пекло.       Киятский курень утопал в огне.       Тэмуджин знал: не успеют. Знали братья, ребята, знала мама. Ещё час назад они неспешно возвращались из земли предков, с поклонения духу отца, как Джамуха метнулся наперерез — бледный, растрёпанный, еле дышащий; что-то кричал, выл, размахивал руками — и трясся, трясся, трясся. И Тэмуджин с матерью, не разобрав ни слова, поняли всё. Взвили коней, хлестнули плетьми — домой, домой!.. Уже от пастухов узнали: дома больше нет — теперь это земли Таргутай-Кирилтуха.       Земли, стада, табуны — всё теперь его, тайджиутского¹⁸ отродья. И люди. А те, кто остался верен Есугею, уже прислуживали ему в Небесных угодьях: порубленные, утыканные стрелами тела заставляли коней шарахаться в стороны.       — …Стойте!       Красный ветер обжигал кожу, искры и пепел осколками секли лицо. До проступающих слёз, до рези в глазах вщуриваясь в пылающее зарево, Тэмуджин искал её — маленькую, худенькую, согнутую непосильной ношей — девятихвостым отцовским знаменем. Нашёл! Хлестнул коня, встал плечом к плечу: мама, он с тобой!       — Люди Есугея! — Голос, всегда тихий, нежный, срывался на задушенный хрип. — Вернитесь! Я приказываю вам! Вернитесь!       Промчавшийся нукер¹⁹, детина в рогатом шлеме, наотмашь ударил саблей; в последний миг Тэмуджин поддал в бок, увёл коней — своего и матери. Сверкающий клин просвистел в ноготке от горла — влажно чиркнул шёлк, зверская боль обожгла плечо; Тэмуджин стиснул зубы, давя рвущийся наружу вой.       Не первый и не последний нукер, не первая и не последняя угроза — но никто не струсил: сбились плотнее, понеслись — ещё быстрее, ещё яростнее нахлёстывая коней.       Курень — всё, что осталось: спалённые пастбища, трупы, изрытая копытами земля. Юрты — опрокинутые, ободранные, выпотрошенные. И их собственная — уже догорающая. Столбы дыма. Нукеры рыщут в поисках добычи. И поодаль люди стоят: раздают приказы.       — Тайджиуты!       Обернулись: все пятеро. Полыхнул костёр, высветил лица. Взведённый, как почуявший жертву хищник, Таргутай. Аучу и Тодоен — верные нукеры. И две тени рядом — согбенные, старушечьи.       Орбай и Сохатай первыми за внуком ушли.       — Тайджиуты…       Мама уже не кричала — сипела, бессильно хватая раскалённый воздух: потерянная, совсем крошечная рядом с увальнями нукерами.       — Вы же с Есугеем… одной кости… одной крови… От предка единого род ведёте… Отчего же?.. Зачем?       Молчат. Все до единого: Таргутай, Аучу с Тодоеном, старухи. Только загнанные кони храпят. Вояки перекрикиваются. И стены родные в огне трещат.       — Людей на смерть обрекаете… детей… за что?       Снова треск — сухой, оглушительный: взметнув сноп искр, обвалился дымоход. Призывно заржал чубарый Таргутая, белозубо сверкнули улыбки на сморщенных бабьих лицах.       — Косяк кобыл без вожака, — голос, надтреснутый, вороний, — добыча волчьей стаи — слышала такое? А кто здесь вожак? Ребёнок? Или, может быть, ты, которую десять трав назад приволокли сюда на аркане, в изодранном халате?       Тэмуджин не дышал. Ошалело, неверяще таращился вперёд — на обугленные жерди, на маму, на Таргутая и его свору, медленно скучивающуюся вокруг безоружной ребятни. Сполохом пламени промчала мысль: кто здесь волки?!       …Надо было прекратить это! Вскинуться, заткнуть одуревших старух, защитить маму! Но слова вязким комом встали в горле, не давая вытолкнуть ни звука, сердце билось, с мигу на миг готовое выскочить из груди.       Бабушка Орбай, он помнил тебя совсем другой!       — Да, — вперевалку выступила Сохатай. — Ты, меркитская невеста²⁰, смеешь нам указывать?!       Вздёрнула седую голову, сверкнула глазами-иголками:       — Почему мы должны трястись, как зайцы, ожидая, когда татары или журчиды сожрут нас со всеми потрохами? Ты говоришь о детях, но разве у на́с нет своих? Разве на́м не о ком печься?       …Заполошно толкались бессвязные мысли («Как? Что за нелепица, жестокая шутка, почему, почему вы́?»), дрожащие руки метались по ножнам, поясу, взмокшей от пота конской спине: страх был бессилен перед закипающей яростью.       — Ты заслуживаешь кочевать отдельно от всего нашего рода. Заслуживаешь жить где придётся, есть что найдёшь, заслуживаешь, чтобы тебе отказывали даже в просимом!       …Свистящие рваные вдохи, жгучая дрожь в кончиках пальцев — Тэмуджин чувствовал: осталось немного. Самая малость, совсем чуть-чуть!       — Время киятов прошло, — с торжеством оскалился рябой Тодоен. — Ключевые воды высохли, белый камень трес…       — Заткнитесь!       Что было дальше, Тэмуджин помнил лишь урывками — слепящими, как пламя, хлёсткими, как удары. Пальцы, намертво сжавшие плеть. Рывок. Вой старух, страшный крик матери, шлепок, бешеные, налитые кровью глаза Тодоена — и боль, боль, боль: в заломанном запястье, в плече, в рёбрах — здоровяк Тодоен отшвырнул его, как котёнка.       Тэмуджин упал: кувырнувшись, на бок, лицом проехался по каменно-твёрдой земле. Кожа горела, он с трудом дышал, пепел и пыль забили глотку и ноздри. А Тодоен уже шёл к нему: хищно облизывая губы, ощерившись копьём для одного-единственного удара — первого и последнего.       Не ударил — потому что в тот же миг Тодоена смело с ног. Что-то тощее, вздыбленное — бурое на алом. Старик Чарахай бесстрашным орлом кинулся на громилу нукера: в этой тщедушной впалой груди билось сердце настоящего воина. И воевал Чарахай всю жизнь: в детстве, защищая мать и братьев от мертвецки пьяного отца; в юности, когда в кровавом ночном набеге журчидов полегла почти половина их маленького племени (с той поры он будет жить в вечном предчувствии беды: коситься, прислушиваться, не спать ночами, вглядываясь в чернеющую даль с порога юрты — вдруг опасность, вдруг враги?) — и пятнадцатилетний Чарахай, стоя перед дымящимися развалинами кочевья, поклялся отомстить — во что бы то ни стало; сорок долгих трав под знамёнами пяти вождей — под Чжунду²¹, под Чёрным городом²², в татарских степях и глухой меркитской тайге; и даже когда в одной из сеч зубья вражьих стрел намертво вгрызлись в колено и шею, он поднялся — вздыбленный, страшный, истекающий своей и чужой кровью, напролом пошёл на врага и рубил, рубил, рубил — пока, захлебнувшись предсмертным стоном, не рухнул последний воин. Всё — Чарахай: нелюдимый, презираемый всеми старик, стервятник, чёрный раб в седьмом колене.       Тэмуджин об этом тогда ещё не знал — только смотрел, бездвижный от ужаса, как буро-синим комком сцепились два неравных противника, как врассыпную бросились визжащие старухи, придержал нукеров Таргутай, стрелой взметнулась мама — вдруг успеет, сумеет разнять! — и как в жилистой руке Тодоена мертвенно сверкнуло схваченное копьё — стремительное, неотвратимое, смертоносное.       Старик осел бесшумно; лишь с разом побледневших губ вместе с чёрной струйкой крови сорвался стон — короткий, невнятный, как будто удивлённый: значит, вот так? так подло, так нелепо? И он упал — вниз лицом, вскинув руки; покатилась косматая шапка, тут же вмятая в пыль огромной ногой.       Шатаясь, хищно раздувая ноздри, Тодоен поднялся. Случайная смерть распалила его: зажгла огонь в глазах, взбудоражила кровь. И он тяжко повернулся к Тэмуджину — не просто желая — жаждая пролить ещё.       — Довольно.       Не мольба — приказ: в хриплом голосе Таргутая не мелькнуло и толики жалости.       …Нарочно растягивая шаги, заливаясь леденящим духу хохотом, Тодоен тянул к сжавшемуся мальчишке окровавленную корявую ладонь: не схватить, конечно — так, припугнуть.       — Я сказал: довольно.       Остановился. Обернулся. Глаза сузились, звериный оскал перетёк в подобострастную ухмылку. И сам он сжался, сморщился, сразу став ниже на голову.       — Вы сказали — я услышал, господин.       …Они умчались, оставляя за собой разорённый, поруганный курень бывшего вождя, смерть и слёзы, кровь и пепел — и немногих выживших, одного из которых, растрёпанного, с пробитой грудью старика, бережно несли к родному аилу семь пар мальчишеских рук.       

4

      Тэмуджин ждал.       Дождь ожесточился: уже не капли — длинные струи секли траву, разлетались брызгами, ударяясь о туго натянутые войлоки крыш, колья заборов, о битый порог почерневшей от времени юрты. Вдалеке кузнечным молотом гремел гром.       Зябко поёжившись, Тэмуджин постучал снова.       За стеной оживились: скрип сменился хлопком, хлопок — шарканьем. Гулко затопали сапоги. В чёрном проёме двери показался огонёк тлеющей головни. И пара испуганных круглых глаз.       — Кокочу, я…       Молчаливым жестом (после случившегося бедолага совсем перестал говорить) Кокочу поманил гостя внутрь.       Одёргивая ворот, текучим шагом ступая по скрипучему полу, Тэмуджин боязливо оглядывался по сторонам. Юрта друга всегда казалась ему неуютной: холод, нищета, сотни запахов, будто вобранных в себя ветхими стенами; только теперь к гнили и поту примешивался ещё один — смерти: тонкий, почти неуловимый, но заставлявший мороз пробегать по коже.       Выцветшие коврики. Груда плит у очага, алтарь с онгонами²³, стол без ножки. Кровати; на одной — накрытое толстым одеялом тело.       Остановились. Кокочу легонько качнул головой — подойдёшь?       Дед Чарахай был совсем плох. И прежде тощий, усох до костей, впалая птичья грудь как будто и не шевелилась вовсе. Тэмуджин поколебался, подумал было развернуться, уйти — и в этот миг старик разомкнул тяжёлые веки.       — А-а, Тэмуджин… — Ломкий, безжизненный голос — ничем не похожий на тот грозный клёкот, державший в страхе всех мальчишек куреня. — Садись.       Пошарив взглядом по смятой постели, Тэмуджин примостился с краю — у подогнутых стариковых ног.       — Поближе. Хочу взглянуть на сына Есугея.       Запавшие мутные глаза, казалось, не видели уже ничего. Но Тэмуджин послушался. Ползком подвинулся к старику — теперь их разделяло не больше локтя.       — Как мать? Как братишки, сестрёнка?       — Всё хорошо.       Обычай есть обычай: «хорошо» — и никак иначе. Даже если в действительности вы с семьёй, оставшись без крыши над головой, ночь от ночи скитаетесь по аилам неравнодушных — измученные, голодные, вздрагивающие от каждого шороха.       — Дедушка Чарахай, — Тэмуджин поспешил увести разговор в другое русло. — Я вам, это… От мамы с братьями… От ребят…       Распахнул воротник — на треногий столик со стуком посыпались сушёные хятайские фрукты.       Помогая локтями, с натугой вытянув длинную шею (под прозрачной кожей быстро забились синие жилки), старик поднялся, поморгал, приглядываясь; в холодных, как наконечники стрел, глазах затеплились ласковые огоньки.       — Спасибо, Тэмуджин.       Показалось — улыбается? Или блёклые отсветы костра пляшут на искорёженном мукой лице?       Гулкий хлопок заставил встрепенуться обоих — разыгравшийся ветер рванул, закрутил кошму у входа, — и тут же стих: подоспевший Кокочу задёрнул полог.       — Татай-тенгри, — синими губами прошептал старик. — На людей гневится.       Тишина — тяжёлая и давящая.       Чарахай вздохнул; поперёк бледного, влажного лба легли две глубокие складки.       — Худые времена настали. Худые. Свои грабят своих, брат на брата скалится, сильный топчет слабого, не жалеет ни детей, ни матерей; вот и бесятся, лютуют духи на глупость человече…       Из перехваченной тряпкой груди вырвался надсадный рваный кашель; Тэмуджин вскинул руку — помочь, — но старик слабым мановением пальцев остановил его.       — Не нужно.       Тэмуджин сел — весь натянутый, как тетива. Привыкшие к полумраку юрты глаза цепко следили за каждым вдохом старика.       А тот снова лёг. Сцепил на животе узловатые ладони, белки глаз чуть шевельнулись. Тэмуджин догадался: смотрит на огонь — рыжий, вихрастый, как отцовская борода, — и что подумали они сейчас об одном и том же.       — Есугей-багатур²⁴ один тысячи нойонов стоил. Всё народ воедино собрать хотел — продолжить дело Хабула, Амбагая, Хутулы²⁵…       Отца не было в живых уже целую траву — но при одном воспоминании о нём боль вонзалась в сердце тупой иглой. Тэмуджин зажмурился: нет, он не должен, не сейчас…       — …Огнём и мечом по татарам с меркитами прошёлся. А теперь, — седая голова качнулась к пологу — туда, где в густом молоке тумана чернело опустевшее киятское кочевье, — сам видишь. Нету больше огня — один пепел остался.       Помолчал. И добавил шёпотом:       — Жёстко.       Рывком стянув с себя халат (совсем не чувствуя мурашек под тонкой рубахой), Тэмуджин подоткнул его под голову старика. Тусклые блики тревожно запрыгали по красному шёлку, хмурились золотые хятайские драконы.       — …А ведь и Таргутай, и Аучу, и Тодоен… — И вновь тощая ладонь упредила вскочившего Тэмуджина. — Да ты не бойся: горло прихватило… Эти трое отца твоего с детства знали. Вместе в бабки на льду Онона играли, охотились, спали в походах под одной попоной. Да-а, — выдохнул рвано, — правду древние говорили: снаружи золото, а внутри дерьмо; живёшь с человеком столько трав и не догадываешься, какая гнида в нём сидит.       Тэмуджин молчал. Даже в лице не изменился: так и сидел — пасмурный, задумчивый, пряча взгляд в пол. Свой укор слышался ему в словах Чарахая — и оттого ещё жёстче, ещё острее звучали они для детских ушей.       — …Кокочу! — Резкий окрик мигом вышиб из забытья. — Тьху ты, чёрт восточный, где носит тебя?! Архи, неси архи, порази меня огнём!       Сердце заполошно толкнулось в груди Тэмуджина: не усохший и немощный старик — тот, прежний Чарахай лежал сейчас рядом с ним. Луч надежды забрезжил перед глазами мальчишки: ещё не поздно! Ещё возможно, ещё получится всё испра…       — …Вот и предки со мной повидаться решили. Видно, пришла-таки пора помирать. Не увижу, как ты вырастешь, в бою первом сразишься, взойдёшь на ханский войлок… Так, а ну вытер слёзы! Не Небо я, но и то вижу: путь тебе уготован тяжкий. Иль считаешь, что страшнее этого, — кивок — к окровавленной тряпице на груди, — уже не будет? Тебе думать надо, как себя с родными от Таргутая и своры его уберечь; чем кормиться, как братьев с сестрой растить. А будешь слёзы лить, как сейчас — и дня не выдюжишь.       Стук сапог, плеск, загнанный выдох: Кокочу принёс выпить. Коротко кивнув, нетвёрдо приняв чашу, Чарахай пригубил немного, вернул внуку.       — Ты — Тэмуджин, — сипло продолжал старик, утирая губы. — Кузнец своей судьбы, истинно железный²⁶. А железо, сам знаешь, много ударов сносит. И огонь проходит, и воду, прежде чем обратиться разящим врагов мечом — и уж тогда… Ты слышишь меня, Тэмуджин?       — Слышу, дедушка… Обещаю…       И изломанные, бескровные старческие губы тронула слабая улыбка: теперь душа Чарахая была спокойна.       — Вот и всё. А теперь, — Тэмуджин поднял голову, — ступай-ка к родным. Не смогут они без тебя — и ты без них. И пусть Небо будет милостиво к тебе. Кокочу!       Проводи его до аила. И в дорогу еды собери.       Сверкнув совиными глазищами, Кокочу растаял в полутьме.       

5

      Хоронили Чарахая тем же днём, на восходе луны. Хоронили без стенаний, без слёз, без долгих прощальных слов: времена близились другие — лучше помалкивать; теперь короткие копья нукеров могли коснуться любого. Тёмные времена, худые…       Народу на проводы мало собралось: родичи — ближние и дальние; друзья (были, оказывается, они у старика); верные погибшему Есугею — не то бесстрашные, не то безумные… И мальчишки пришли — все до единого.       — А помните, как мы его… это?.. — пробормотал вдруг Джамуха. Вполголоса.       Молчание: семь пар глаз стыдливо уткнулись в землю.       — Угу, — мрачно кивнул Сача — один за всех. — А он вон какой оказался. Багатур…       — Да, — пискнул из-за братской спины Тайчу. — Герой…       А Тэмуджин не говорил ничего. Всё смотрел, как качают седыми головами старики, как двое харачу уносят после исступлённой пляски косматого шамана; как на клочке сухой травы, где только-только лежало завёрнутое в кошму тело, камень за камнем вырастала приземистая насыпь. А потом поднял голову — к седому небу, что полумесяцами чертили пугливые ласточки; и мысли его носились с такой же быстротой — тревожные, чёрные, устремлённые в туманную, недосягаемую даль.       Но одно он знал твёрдо.       Он выполнит то, что обещал деду Чарахаю. Сохранит себя и близких. Уведёт в безопасное место, куда не дотянется ни одно тайджиутское копьё, переживёт осень и лютую степную зиму. Как железо, сдюжит перед любыми ударами судьбы — не только для того, чтобы превратиться в разящий меч для Таргутая, Тодоена и Аучу. Станет топором, что прорубит забытую тропу к единству (как было при Хабуле, Амбагае, Хутуле, как должно было быть при отце), цепью, спутающей непокорных, станет щитом, верно стерегущим установленный Небом закон. И тогда ни один живущий человек не осмелится восстать на ближнего, ни одна душа — харачу или нойон, родовитый сайд или последний богол — не посмеет поднять руку на слабого — будь то женщина, ребёнок или седой старик.       В груди Тэмуджина тоже билось сердце воина.

Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.