Scars
3 октября 2021 г., 11:44
Во сне Баки Барнса праздник всепрощения, завершающийся задуванием такого количества свеч, скольких жертв кровь на их руках. Во сне Баки всё то, чего бы он так хотел. Утоление, возмездие, развеивание праха — отрада искалеченной душе.
Его сон в последний момент всегда сменяется болью, приумноженной в трое.
А на щеках Мари будто положены годовые дорожки для слёз, и она всё трёт своё лицо по утрам вместо обычного умывания в попытках убрать следы скорби по самой же себе. Старательно, и так самонадеянно.
Потом Мари долго не может приступить к завтраку и бездумно мешает чай, хотя не положила ни ложки сахара. Ставит граненную фруктовницу с подоконника на стол, когда Баки усаживается напротив и смотрит на её руки.
— Ненавижу сливы.
— Будучи в бегах ты их любил, — изрекает Стюарт, надламывая сочный фрукт, чтобы достать косточку.
— Именно.
Под кружкой журнал, запятнанный темным кругом от горячего чая. С обложки улыбается девушка в платье с открытой спиной.
Мари складывает ладони перед лицом, ловит своё дыхание, но выдыхает лишь судорожную усталость, ловить которую нет смысла. Единственный человек рядом так же разбит, как и сама Мари. И если не общаться с людьми, можно думать, что весь мир, все разбиты — точно как она сама.
Закрыться бы в ванной и царапать руки в ожидании боли, чтобы та заполнила её хоть на мгновение, спрятала за собой все мысли. Ведь Мари видела слишком много, чтобы позволить всего лишь мыслям сжить её со свету.
Шрамы — едва скрываемые украшениями и одеждой следы по всему телу. Незаживающие борозды на тонкой коже, доставшиеся в многолетней войне. Большинство из них совсем белесые, конечно, и практически не заметны, если не проводить пальцами по коже, но Мари-то знает, что они есть.
И ощутимые, и подсознательные, как артефакты её отчаяния. Сама Мари — артефакт несправедливости судьбы.
Её право на искупление, право Баки — осталось там, за стенами лаборатории Гидры, ведь отныне они лишь оружие, идеально выточенное, до зубовного скрежета вымуштрованное.
Она с сокрушением разглядывает отметины, сжимая в ладонях поднятую футболку, и останавливается на шраме, тонком и длинном, расположившемся сбоку живота. Медленно проводит пальцами по коже, успевшей огрубеть и покрыться рубцами, и вздрагивает, будто противится собственных прикосновений. Делает это, похоже, чтобы проверить стихла боль или со временем лишь разгорелась, но однозначного ответа ей никто не даёт.
Мари тщетно пытается застегнуть молнию, и поднимает взгляд на своё отражение в оливковом платье — первом на ней с самых сороковых.
Кажется, будто зеркало помутнело, хочется провести по нему ладонью, стереть блеклые капли пара или пальцем вывести какую-нибудь надпись. Но это помутнело в глазах.
Медленными движениями она гладит бархатную ткань, отряхивая от несуществующих пылинок, и сжимает пальцами подол. Мари ещё не знает, нравится ли ей то, как платье, оставшееся от прошлых жильцов квартиры, сидит на ней, но прежней Мари бы понравилось.
Она выходит в общую комнату, пряча руки за спиной, и предстает перед Баки в том, в чем не представала ни перед кем за последние восемьдесят лет.
— Поможешь застегнуть?
Вырезы не откровенные, но верхнюю часть спины и заднюю часть её шеи украшает россыпь мелких рубцов, не перекрытых сейчас абсолютно ничем. И Мари чувствует себя обнаженной, обнимая плечи.
— У меня руки холодные.
— Ничего, — отвечает Мари, запальчиво, кивая и глотая слезы. — Руки холодные — значит, всё тепло в сердце.
Для неё Баки всегда теплый, словно солнечный свет, целующий спину. Всегда-всегда.
Он первым касается стекла, которое их разделяет. Прижимает к нему руку так, что, кажется, кожа совсем обращается в лёд. И Баки выглядит так, будто вот-вот рухнет на колени, пока ребристый металл трещит под его пальцами, поднимаясь вверх.
Он и все его порывы, казалось, остались где-то в Бруклине сороковых, однако нет — они просто были в коме, застыли в ожидании лучших времён. И пока таковые не приходили, бессильно бились о холодное стекло, которое уже потрескалось.