[когда солнышко отключит отопление, я обхвачу колени твои, чтоб не околели. так делают таёжники, я соберу тебя в комочек, ты поёрзаешь, поёрзаешь, но не замёрзнешь]
Игорь приобнимает Серёжу за плечо, осторожно укладывая себе на грудь, нежно мажет губами по влажному виску и гладит взмокшую спину. Бережно убирает волосы, липнувшие ко лбу и лезшие в глаза, мягко оглаживает горячую кожу. Нужно подняться с дивана, чтобы открыть форточку и пустить в комнату прохладный воздух, позволить уличному ветру унести немного их с Серёжей тепла. Но вставать из-под Серёжи сильно не хочется. Чувствует, как Разумовский целует его в грудь, чуть повыше соска, ощущает, как кожу опаляет тёплое, волнующееся дыхание. Улыбается сам себе, прижимает Серёжу ближе, несмотря на духоту. Целует в затылок. — Спи, Серёнь, — бархатисто шепчет Игорь в медь макушки. Он даже не уверен в том, что Серёжа его слышит, но все-таки почему-то говорит. — Доброй ночи. Разумовский просыпается первым и не понимает, почему за окном так темно. Вроде июль, вроде Петербург, вроде белые ночи. Даже окно не закрыто тяжелой, беспросветной тканью штор, но по ту сторону оконной рамы — лишь темнота. Время на телефоне, в спешке найденном в брюках, валявшихся на полу, показывает почти полдень. Но небосвод за окном показывает совершенную тьму. Тогда Серёжа обеспокоенно тормошит мирно спящего Игоря, ему, наверное, просто хочется быть уверенным в том, что резко наступившая бесконечная ночь — это не его галлюцинации, что это не сон и не сюр. Игорь не сразу понимает, чего от него требуют, бубнит, просит включить свет. Серёжа сначала указывает на окно, а затем тычет телефоном в заспанное лицо Грома, мол, вот, посмотри, что за ересь. Игоря слепит, и он отворачивается, жмурясь, затем садится, прикрывает наготу одеялом, наспех натягивает штаны, находя их на полу наугад и ощупь. — Игорь, — голос у Серёжи слышно дрожит. — Почему так темно? Гром в ответ жмёт плечами, хоть Разумовский этого и не видит. Сонливость у обоих проходит бесследно, и пока Серёжа судорожно клацает по сенсору телефону, роняющего тусклый свет на обеспокоенно-сконфуженное лицо, Игорь тянется за пультом, всегда неизменно лежащим где-то на придиванном столике. Шумно черно-белые помехи после пятнадцати секунд перелистывания каналов меняются на картинку с последними новостями. Серёжа улавливает краем уха и отлипает от телефона, переводя взгляд на пузатый телевизор. Ведущая ровным тоном говорит о том, что Солнце погасло приблизительно часом ранее. В смысле — погасло? Как? П-о-г-а-с-л-о? Резкая и неожиданно-ожидаемая тревога удушьем сдавливает горло, встаёт там комом или рыбной костью, и Серёжа подползает по дивану к Игорю, обвивает его руку двумя своими, беззащитно «бодает» в плечо, будто бы пытаясь спрятаться так. За Грома. Игорь продолжает внимательно смотреть и слушать ведущую, пока Серёжа поддаётся беззвучной панике. Чувствует, как чужая рука сжимает колено — легче. — Нужно закупаться, — сбито говорит Гром, поднимаясь на ноги. — Если это действительно так, то нужно закупаться всем необходимым. Пока ещё есть возможность, пока всё с полок не смели. Пока ещё есть свет. Электричество тоже скоро отключат, электростанции просто не смогут обеспечивать им круглосуточно. Серёжу холодная расчётливость Игоря восхищает и пугает одновременно. Серёжа послушно кивает. Его Игорь видит хорошо под светом телевизора, пока у Разумовского от самого Грома только полутёмный силуэт с движущимися губами. — На улицу нужно. Посмотреть, что да как. Они включают минимум света — на кухне и в ванной, пользуются им, пока быстро собираются, а затем снова глушат и выходят в парадную. В полную темноту. Гром уверенно берёт Серёжу за руку, светит фонарём под ноги, и они осторожно спускаются по лестнице к выходу. На улице людей втрое больше обычного, и это не может не пугать, только в самых темных дворах относительно немного, а на минимально оживлённых улицах поток бессмысленно бродящих и будто бы зомбированных, сбивающихся в толпы под редкими фонарями. Чувство единства порождает лишь большую тревожность от того, что единство это заключается лишь в общем страхе. Серёжа держится поближе к Игорю, мелко дрожит, молчит, и примерно так они добираются до ближайшего гипермаркета. Большинство полок оказываются пустыми, в частности — с крупами, лапшой и хлебом, с туалетной бумагой и пастами, с батарейками и фонариками. С тушенкой. Большой и широкий зал магазина сейчас был больше похож на разорённый цех. Они оценочно ищут среди оставшегося на полках что-то нужное. Гром не без разочарования подмечает, насколько оперативно сейчас действуют люди, кажется, затем сразу хмыкает. Серёжу передёргивает от страха. Несмотря на то, что людей слишком много на каждом шагу, темнота предполагает собой чувство одиночества. Может, если бы не сливающиеся в ровный поток голоса, то это было бы более правдоподобно. Но, тем не менее, пока в темноте не было никого видно, то легче представлялось, что никого и нет. Серёже нравится держать Игоря за руку на улице без страха. Игорю это нравится не меньше. Они идут рука в руку, Серёжину ладошку поменьше в Игореву ладошку побольше, и никто им даже слова не говорит, более того, на них никто даже не смотрит. Люди максимально заинтересованы лишь своими проблемами, и Игорь думает о том, как было бы хорошо, если бы так было всегда. Более разорённые оказываются не продуктовые магазины, а хозяйственные. Все тащат домой батарейки и фонарики, тоже прохавали, что скоро и света не будет. Игорь аккуратно складывает в Серёжин рюкзак восковые свечи и оставшиеся упаковки с коробками спичек. Находкой является какой-то ларёк, стоящий меж дворов, совсем тёмный и безжизненный, но полки там оказываются целыми, набитыми и гречкой, и тушенкой, и любимыми Серёжиными сырками. Игорь берёт и того, и другого по вместимости рюкзаков, едва застегивает бегунки. Пытается запомнить и во тьме разглядеть хоть что-то примечательное, чтобы потом сюда ещё вернуться. — Домой, — говорит, подсвечивая фонариком под ноги. — Теперь можно идти домой. Серёжа ставит на зарядку телефоны, Игорь достаёт теплые одеяла со шкафа; Серёжа мониторит новостные сайты, Игорь готовит на ужин макароны. Они молчат, и есть в этом молчании что-то свинцово-тяжёлое, что сдавливает фантомно виски до болезных восприятий действительности. Ужин получается буквально при свечах, и это было бы романтично, не будь так страшно. С улиц всё ещё слышен гул голосов, машин там практически нет, как и места на дорогах попросту нет — всё переполнено людьми. Из-за постоянной темноты накрывает леность и будто бы сонливость, у Игоря так, по крайней мере. В отличие от Серёжи. Тот больше походит на сгусток нервов, оголённый провод или на открытое ранение — слишком-слишком чувствительный. Вилка с накрученной на неё лапшой трясётся почти безобразно. Игорю не остается ничего, кроме как обхватить Серёжину руку своей, чуть сжимая, чтобы унять дрожь, а затем прижаться теплыми и чуть липкими от сладкого чая губами к бледной коже, которая ледянее льда, осторожно поцеловать, чтобы успокоить. Это действует, пусть ненадолго, но действует, Серёже лучше. Счёт времени теряется, и Игорь тянет Разумовского с собой на диван — хочется спать, но не хочется одному. Свечи тушатся, и квартира вновь погружается в полную тьму; Серёжа ещё немного читает что-то в телефоне, Игорь телефон у него из рук убирает. Гром сажает Серёжу поперёк своих колен, наблюдает, как тот вытягивается на диване, накидывает на них обоих плед и обнимает Разумовского за холодные ноги и выпирающие кости. Гладит, успокаивает, целует в косточки на коленках — Игорь умеет только так, через тактильное, через прикосновенческое. На все эти слова он неумел и беден, в красивые по-книжному признания не умеет, о любви лишний раз не зарекается, но может всегда быть рядом. Сжимать, укрывать своим телом и прятать ото всех словно цитадель; будет спасать и сохранять. Серёжа много думает, и Грому это не нравится. Игорь подумает за двоих — представит все худшие варианты, перекошмарится, понервничает тоже за двоих и упокоится, а Серёжа себя крутит, крутит, что, глядя на него, Игорю по обречённому нехорошо. Через время становится холоднее. И так быстро исчезает белоночное лето, испаряется, на футболки со временем накидываются рубашки, а затем и свитера, темные и серые, которые только создают ощущение, что греют, но на самом деле пропускают через себя стальной холод, позволяя ему поражать внутренности и кости. Температура воздуха стремительно опускается, будто перемещая из лета куда-то сразу в осень, в сентябрь, а через несколько дней и в ноябрь. Минуты ощущаются как дни, недели — как месяца. Жизнь — как посмертие, Петербург — как грёбаный лимб. Со временем ориентироваться в темноте становится слишком легко, будто бы в глазницах вместо своего зрения — кошачье, мутно-зелёное. Электричество сводится на «нет», и Игорь предупреждал, и оба к этому готовились, но потеря ощущается всё равно слишком остро. А потом ничего. Привыкают. На улице пахнет гнилью и холодом. Зелень увядает, покрываясь серебряным инеем; неба больше не существует — есть только темнота, и, в сущности, везде, где темнота — небо. Инеем смерть дышит в загривки и пускает синеву через медные волосы. Серёжа весь чахоточный и болезный быстро начинает недомогать, Игорю в этот момент впервые страшно по-настоящему. — Как ты? — он ласково убирает рыжие пряди со лба и прижимается губами будто бы ко льду. Серёжа очень холодный. В целом все — холодные, очень — это вроде нормально. Вроде так и должно быть, и даже Гром, вечно разгоряченный, чувствует, как тепло покидает его тело сильнее и быстрее день за днём. Но Серёжа. Слишком быстро. Игорь кутает его в тёплую одежду и укрывает одеялом; Разумовский, когда ощущает эту фатально-бесполезную заботу от Игоря, старается меньше дрожать. Чтобы действительно будто бы показать, что всё в порядке. На самом деле — ни черта. Серёжа в последнее время начинает много плакать, потому что думает, что в темноте Игорь не заметит. Игорь замечает. И слышит, и чувствует, и на ощупь притягивает к себе, сцеловывая солёную влагу с болезненно-впалых щёк. Однажды в промежутке времени, которое, как по щелчку, сливается в одно неизвестно-пустое, Игорь в полной темноте, только-только проснувшись от тревожного сна, находит Серёжу на кухне с содрогающимися плечами и голыми всхлипами. Игорь не понимает. Зажигает свечу, подходит к столу и ставит её в кружку уже механически, и тёплый свет осторожно показывает Игорю Серёжу. Снова плачущего. Перед ним — один из семейных альбомов Грома, самый свежий и ещё не законченный. На столе рядом в стопке — остальные три. Серёжа иногда немного возмущался раньше: «Игорь, зачем распечатывать фотографии, тратить на это время? Всё ведь есть в электронном виде на компьютере, в телефоне, в облаке, в конце концов». А Гром и не знал, что ему тогда ответить. Просто так было ещё с детства. Сначала — Игорь не помнит сам, ему рассказывали — мать вела альбомы, потому что отец этого не любил. А для неё — память, воспоминания, счастливые моменты и все — на полароидах. И даже потом, когда появился хороший объектив — дорогой и, который страшно сломать, но который был явно дешевле заоблачно стоящих картриджей, фотографии всё равно печатались и появлялись в альбомах. Отец, кажется, полюбил фотографии только после того, как матери не стало. Потому что они единственные открывали ему возможность ещё раз на неё взгянуть и полюбоваться, иногда — поплакать за рюмкой водки, пока маленький Игорь либо уже в кровати, либо у Прокопенко. Игорь помнит, как будто было вчера: вот отец усаживает его рядом с собой на кровать, которая совсем не изменяется от веса маленького Грома, но пружинит вниз от массивного тела мужчины. Игорёк льнёт под чужую руку, и Константин укладывает на колени один из альбомов, пока рядом с ними на кровати — ещё два полных, забитых. — Это мама. День нашей свадьбы, видишь, — тычет пальцем в летнюю дату под полароидным снимком, улыбается горько, пока Игорь заинтересованно разглядывает маму, которую, в сущности, не помнит вовсе. — А это тётя Лена. Узнал? И маленький Игорь довольно кивает, улыбается, узнал. А потом по неожиданному быстро не становится и отца, и так уж выходит, что для Игоря теперь все эти пожелтевшие полароиды — бумажные порталы куда-то в семидесятые-восьмидесятые, в моменты, когда он снова маленький, солнце яркое, и мама опять сильнее всех в мире. Раньше Игорь думал о том, что потом будет тоже показывать эти фото ребёнку — ей или ему; тоже усадив рядом с собой или на колени, выглядывая из-за детской макушки, тыкать в распечатанную фотокарточку и рассказывать тихонько про каждую из них, про своих родителей, про их свадьбу, а потом, когда малыш заскучает, быстро перейти к фотографиям собственным. Показать девушку, чей образ, в общем-то, очень расплывчатый, но тёплый и почему-то пахнущий шарлоткой, сказать, мол, смотри, это мама. Рассказать, как они познакомились и влюбились, показать фотографии с годовщин или юбилеев, а потом увидеть эту самую девчушку — но уже не девчушку, конечно, а женщину — с вафельным полотенцем на плече, и услышать её бойкий голос, услышать улыбку в нём, откликнуться на фразу о готовом ужине фразой о том, что они уже идут. Девчушки нет, зато есть Серёжа. Без вафельного полотенца и бойкого голоса, но с красивыми веснушками и даже почти девичьей худобой. Игорь никогда не думал о том, что у них с Серёжей может быть семья. У Разумовского семьи не было, у Игоря её слишком рано не стало. И как они могут создать семью, если сами остались такие вот, ни с чем. Но почему-то чем ощутимей чувствовался конец, тем больше Игорь думал о том, как бы у них могло всё сложиться. Оба были взрослыми людьми, Гром-то особенно, да и не из тех он, кто разменивается на полугодовые встречашки или интересуется отношениями с вечной фазой конфетно-букетного. И Серёжа был серьёзным. В него было хорошо не только влюбиться, но и вверить ему своё будущее, положиться, отдать ему время и сделать его тем самым, с которым «долго и счастливо» и «умереть в один день». Умрут-то, может, даже в один, а вот долго не получилось, хоть было и очень счастливо. Игорь подходит к Серёже сзади и обнимает со спины, тычется носом в затылок, целует, ощущает запах, душит себя им, сглатывает ком в горле и старается расслабиться. Разумовский завис над последним из четырёх альбомов, который заполнен только на две трети, который ещё можно было бы заполнить в принципе, но уже нельзя. На развороте карточки из студенчества, где Игорь ещё зелёный, в клетчатых рубашках и широких дурацких джинсах, где-то выбрит под ноль, где-то с выцветшими и отросшими кудрями. — Академию заканчивал, — зачем-то спокойным голосом и даже слегка успокаивающим говорит Игорь, переворачивая разворот. Знают оба, что где-то страниц через пять в семейном альбоме Громов появится Серёжа, фотография из Сочи, на которой они вместе с Игорем — их первый совместный отдых. А далее фотки с поездок на Бали после Нового Года, сбегая из питерского январского холода под солнце, потому что Серёжа вообще мальчик тепличный. Потом летние фото, фотографии с переезда Серёжи к Игорю, с ремонта в квартире Грома. С вечера знакомства Серёжи с семьёй Прокопенко, с чьей-то из отдела свадьбы, с гулянок, с Ивана Купала, фотографии из ванной, из Греции, с совместно встреченного Нового Года. — Спать. Идём спать, Серёж, — и Игорь подхватывает его почти как ребёнка, а Разумовский крепко цепляется, слишком сильно сжимая в кулаках ворот чужой футболки, и от Игоря не отлипает. Гром чувствует снова, какой Серёжа холодный, и от этого у самого тело колотит дрожью, которую он уже, кажется, умеет подавлять по команде, как дрессированную собаку. Игорь со сдавливающим страхом кое-как признаётся себе в том, что он гораздо теплее Серёжи. Это странно и страшно; он думает, что если бы мог, то точно отдал бы ему всё своё тепло с избытком, поделился, чтобы Серёжа подольше был, чтобы его не потерять, но вслух Игорь об этом не говорит, потому что вслух это не более, чем пустозвонство, потому что теплом он делиться не может и отдавать кому-то свою жизнь — тоже. Старается смотреть на это рационально: наверное, всё дело в том, что у Серёжи ужасный иммунитет, а у Игоря — противоположное, но подобные суждения на деле — не больше, чем попытки завуалировать одну простую мысль: Серёжа умрёт быстрее. Игорь не признаётся себе в этом даже в своих мыслях, а только сдавленно мычит от головной боли и жжения в глазах. — Засыпай, — смыкает руки на спине Серёжи, прижимает и обнимает сильнее, действия кажутся уже заученными и механическими, но не лишёнными тепла, так же, как и Серёжа снова прижимается к Игорю — по родному. Тот целует его в лоб, а затем укладывает подбородок на макушку, позволяя Серёже уткнуться носом в шею, слегка шумно задышав от того положения, но не отстраняясь. У Игоря сводит внутри, и он впервые думает о том, что чувствует слишком много; это что-то из тех моментов, когда не выдерживаешь и предпочитаешь чувствовать совсем ничего, но чувствуешь всё. Игорь обнимает Серёжу, просунув руку под свитер, уложив ладонь на грудную клетку где-то в середине или чуть левее. Разумовский сначала возится, ёрзает от такого неудобного положения и пытается улечься удобнее. Заснуть Игорю почти не получается. Через пару часов Серёжа подскакивает слишком резко от какого-то кошмара, шепчет что-то в бреду и дышит чересчур загнанно, сначала не понимает ничего, брыкается, но в темноте ощущает прикосновения Игоря, чувствует его запах и быстро приходит в себя. Гром снова успокаивает, говорит, что рядом, гладит по голове и заставляет улечься обратно, но перед этим ловит губы Серёжи, холодные, но всё ещё имеющие вкус, сбито целует и чувствует, как Разумовский целует в ответ тоже. Мычит немного, хнычет и хлюпает носом. Игорь ждёт, пока Серёжа отстранится сам. Разумовский укладывается в то же самое положение. Игорь думает, что ему засыпать нельзя, но глаза закрываются. Неизвестно, сколько он уже лежит так, под Серёжей, но через время всё-таки тянет сон. Чувствует шевеления и то, как Серёжа жмётся ближе. Игорю очень страшно. Игорь очень боится, что он заснёт и проснётся, а Серёжа — уже нет.крошась на ломтики
28 марта 2022 г., 16:24