цветы превращаются в прах
5 октября 2021 г., 23:25
У её дома снова вымерзли розы, не выдержав заморозков и заботливой руки мамы. Листва взбледнула и виновато повисла, так и не распустившиеся цветки печально склонили бутоны к земле, отвернув взгляд лепестков от слишком серого неба. Двор их дома всегда выглядел побитым жизнью несмотря на все усилия. Быть может любимые мамой розы вяли потому, что их не любила Ата, у которой даже самый короткий взгляд синих глаз — огромный ледник с ужасающими расколами в недрах.
Ата всё ещё носит чёрно-синее пальто, только не прячет улыбку в вороте, потому что улыбаться уже и нечему, а когда нужно — это лишь напоказ. Она меняет театральные костюмы и мучительно выпутывает из волос шпильки и невидимки, похожие на шипы, и морщит нос от розовой отдушки в каждом втором мыле. Она так и не выросла принцессой, как обещал ей когда-то папа, и не стала счастливой, как уговаривала мама по сей день. Ата просто была, прокладывая путь к своей цели так, как умела, и сила её была в холодном коварстве, выставленном напоказ. Фальшивом, а оттого настоящем — такое не взял бы огонь.
Фотографии периодически горели и разлетались прахом по ветру, заботливо откопированные в который раз. Оригиналы хранились слишком любовно и трепетно, чтобы не уличить бессмысленность всего спектакля перед самою собой. Фауст смотрел с них в самую душу, спокойно и с пугающей чертовщинкой во взгляде, что не мерк даже на матовом варианте бумаги. Этот фотоальбом, небогатый событиями и сделанный лишь бы был, пока всё не рухнуло карточным домиком — одна из немногих слабостей. Ата смывает с себя следы чужих рук и тонкую нить парфюма, и смотрит до поздней ночи фотографии, не смея даже заплакать — испортит всё окончательно. Она смотрит, и смотрит, и продолжает смотреть, но избегает собственного холодного взгляда азуритовых глаз, в которых уже написана концовка их маленькой пьесы. Самое тёплое время — ночной кошмар, от которого она проснётся с тяжёлым сердцем. Память — это всегда очень больно.
Все редкие встречи после они ругаются, и Ата отталкивает его от себя как может сильно, прикидываясь бездушной и злой стеной, в которую нет смысла биться в отчаянии лбом. Её ещё тогда пугало до дрожи в коленях, как спокойно Фауст ведёт носом по шее, почуяв чужой парфюм, и как не спрашивает о том, чем она занимается после занятий, когда он сам глубоко зарыт в учебники по медицине. Фауст вообще не любил чётких ответов, и ещё меньше задавал вопросов, но по нему было видно — он знал. Он знал и позволял себе лгать, наблюдал, когда же надоест Ате эта молчаливая драма, когда она уже произнесёт монолог о своём смысле жизни и покажется хоть на миг из того сейфа, в котором теперь жила. Но Ата продолжала молчать, напоказ выставляя себя не только ему, и не говорила ни слова правды о том, куда она так стремится. Она знала, где её конечная цель, но не помнила больше, почему это важнее её самой. Фауста разозлило именно это, и он поставил точку с размаху. И ещё, и снова, и между ними повисло злое холодное многоточие, куда нужно вписать пропущенные слова. Они не склеят их отношения и не разгладят воспоминаний, но место под них осталось. Ата всё ещё смотрит украдкой, если пересекается с ним, а Фауст смотрит открыто и влюблённо, но вместе с тем невероятно болезненно — так смотрят на безумно любимых людей, раз за разом превращающих свою жизнь в кошмар собственными руками. Он так и не смог её остановить.
Фауст вырвал бы все розы в её саду всего лишь в своих тонких чёрных перчатках. Он умел избавляться от трупов, и никогда не говорил лишнего, хотя было видно — мог и очень хотел. Ему нравилось обрывать сухие ветви и зажимать в пальцах увядшую траву. Как-то раз он помогал её маме в саду, и вырванные им сорняки никогда не вырастали вновь. Он до сих пор её очень любил, но вырванное с корнем сердце тоже не прирастает назад просто от мыслей об этом. В конце концов всё-таки важно, что ты спишь в чужих постелях, когда мыслями — только в одной, потому что за тело отвечает всё та же голова, которую хочется виновато склонить к земле, будто и Ата — побитая заморозками роза. Только она лишь выше задирает нос, будто от этого слёзы не смогут сорваться с ресниц. Да и плакать нельзя до поздней ночи, чтобы не потекла водостойкая тушь. А потом и некогда, потому что либо слабое пламя страсти, либо стыдно оплакивать то, что останется после.
Она хранит в себе холодные трупы воспоминаний, как море — утопленников, и смотрит в их искажённые гримасами и временем лица. Своё держит и делает это хорошо, в конце концов для того она долго училась. И деньги копятся на счету, и клетка изнутри покрывается сусальным золотом, но там всё равно холод сквозь тонкие прутья. И пахнет розами до удушья, увядшими розами с нотками приторной гнильцы — сотней подаренных ей букетов, красивых и дорогих, как она, и так же медленно умирающих в нелюбви, пока на них тоскливо смотрит человек, что их обожает, но никак не может помочь. У мамы всегда такой взгляд, когда она видит шикарные букеты, которые никогда не расцветут под их окнами. У Фауста всегда такой взгляд, когда он смотрит на свою самую любимую женщину, с которой уже не может быть.
И никакие розы не падают Азору на лапы, звуча какофонией ошибок вместо складных историй любви. От Аты пахнет морозом, морем и горечью сорной травы, что нравилось лишь одному человеку. Фауст единственный не дарил роз — только любимые вереск, чертополох и полынь. Они иссыхали в комнате причудливыми букетами и рассыпались в пыль, как сдавленный пальцами сухостой холодной осенью без неприлично долгих дождей. Фауст любил крошить его, как любил увядшую зелень, и Ата помнит пыль на его пальцах, а потом — на себе. И их отношения — та же самая пыль от сжатой в кулак руки, что управлялась любовью, а несла всё равно только боль. Так больно, чтобы неповадно было. Так сильно, чтобы годы спустя всё равно не моглось вздохнуть.
В памяти они ещё вместе, и осенью особенно много и часто, потому что нет ничего лучше и роднее адского пламени под самым обычным пальто. У Фауста даже черти в глазах — и те смотрели с любопытством и обожанием, смиренно склоняя наставленные рога, царапая изнутри чёрные точки-зрачки. Ей было так восхитительно стыдно перед ним и так потрясающе наплевать с другими, что казалось, будто этот натянутый над бездной канат бесконечен. Она резала его ножами и ножницами, чтобы уже упасть — чтобы он её отпустил. Не спрашивая, не объясняя, не комментируя. Слова любви — далеко не всё, что нужно слышать дорогим людям. Она ничего не сказала, только втолкнула в самую гущу, чтобы мог посмотреть теми глазами, которыми ей доводилось видеть себя. Фауст из себя всё-таки вышел, и больше туда не приходил, и сидели в глазах одинокие черти, обламывая рога, без крови — сразу в порошок.
Ата закрывает альбом и глаза, в своих сухих и холодных грёзах вспоминая прогулки на пронизывающем ветру и мрачные шутки с горьким привкусом правды. А потом постепенно всё рушится, плавится в синем огне, разлетается прахом по ветру. В своих снах Ата продолжает задирать нос, лишь бы не видеть смотрящие из воспоминаний глаза цвета побитой морозом зелени. Лишь бы только больше не возвращаться в ту квартиру, в тот самый вечер, когда у Фауста окончательно сдали нервы. Даже самые крепкие струны лопнут, если слишком сильно на них играть. Рассхонутся вместе с инструментом, сами станут как пыль. Она надеется, что он всё-таки будет счастлив вместо неё — найдёт способ или силы, будет достаточно гибким, сумеет сказать самое главное. Она будет за него богатой — чтобы никогда больше не переживать, чтобы все только смотрели, не смея протягивать рук, и чтобы никаких роз — только сухостой вместо красивого сада, где ломаются на ветру вереск, чертополох и полынь.