Солнце ниже и Нева туманней
15 октября 2021 г., 15:08
Общаясь с некогда любовником, Москва отчитывал его так, как отчитывают подчиненного, нижестоящего по званию, за то, что он не понимает элементарных вещей:
— Войска группы «Север» захватили Шлиссельбург, сушевый приток Невы заблокирован.
На том конце провода — тишина.
— Бадаевские взорваны сегодня ночью. Продовольствия в городе на месяц.
На том конца провода — тишина и побелевшие костяшки тонкой руки, сжимающей телефонную трубку.
— Саша, я говорю в последний раз, тебе нужно покинуть город. Бери деньги, документы, у Марсовых ночью будет стоять Ли-2, я договорился, тебя заберут.
На том конце провода — тишина. И твердое, необсуждаемое «нет».
— Невский! — рявкнул Михаил, а Саша представил, как от ярости на его изменившемся с начала войны лице появилась гримаса. — Это приказ!
Александр треснул трубкой по базе, и, нагнувшись, не без усилия выдернул шнур из пыльной розетки.
Телефонная связь и так пропадет через несколько дней. Он тогда не знал, что восстановят ее только к 1943-ому.
Саша повернулся к окну. Где-то вдалеке грохотнула канонада.
***
Скользя по апрельскому льду стоптанными подошвами, Саша почему-то вспомнил о том, что ровно 700 лет назад его нынешний тезка разбил в Ледовом побоище Ливонский орден. Северной столицы тогда еще не было, но он помнит, как гордо было читать об этом у Татищева, а потом — слушать из первых уст от Святогора Рюриковича.
Интересно, его уже оккупировали…? Саша не знал, хотя старался не пропускать ежедневный радиоэфир в девять утра и в час пополудни.
Вода в канале Грибоедова замерзла. На Чудском озере весной 8 веков тому назад тоже, и ливонские рыцари пошли ко дну вместе с лошадьми и доспехами.
Весной 1942-ого года лед на Ладожском озере был уже недостаточно тверд, и, просчитавшись, на дно уходили «полуторки» с детьми и больными, которых не успели эвакуировать в первую волну.
Александр зарекся верить в Бога, когда в 1917-ом «Аврора» сделала залп, ознаменовав начало октябрьской революции. К 1942-ому году, вера — это все, что осталось у его жителей, а значит, и у него тоже.
Кутаясь в старый, надорванный по линии швов плащ, он спешил к Спасо-Преображенскому, где утром 5-ого апреля шла заутреня в честь Пасхи.
Опаздывая, он уже свернул на Пестеля, когда взвыла сирена и под частый темп Метронома спешившие вместе с ним на молитву ленинградцы, перекрикиваясь и прижимая детей к себе поближе, пытались слиться со стенами заледеневших домов, на безопасной, согласно табличке, стороне улицы.
По расчётам Саши, первый за утро снаряд должен был упасть через три минуты. До Преображенского — пять минут пешком, отсюда видны припорошенные снегом черные купола. Оскальзываясь, он добежал за три с половиной, и, стараясь не смотреть за спину, вскочил в тяжелую дверь за мгновение до того, как ее с лязгом захлопнули.
Зенитная пальба набирала скорость, эхом отскакивала от голых после революции храмовых стен, терялась под куполами, чтоб навеки там и остаться. Александр слушал тонущий в гуле голос пресвитера, и как ему шепотом вторили прихожане, нараспев договаривая слова про вожделенный глас, райские врата и гроб Христов.
Как правильно верить в Бога Сашу не учили, да он и не верил толком, но оглядывая одухотворенные, подсвеченные пламенем свечей лица, праведно верящие, что в стенах храма их и их близких беда не достанет, думал, что это важно.
Самолеты летали низко-низко, казалось, еще немного — и снесут замаскированный шпиль Петропавловской, под высоким, серо-сизым ленинградским небом, на котором вместо облаков висли и еще долго пропадали черные гряды от разорванных снарядов, не успевших достичь земли. Александр смотрел на бледную, латунную версию алтарного позолоченного солнца, висевшее здесь до войны перед иконостасом, и думал, что Москва любит тепло только от Солнца, а от огня — нет.
***
Саша любил кошек. Вот так просто, и даже не следил за ними голодным взглядом, как некоторые из его соседей. Он их, впрочем, не винил. Обойный клей и резиновые сапоги рано или поздно надоедали.
В октябре прошлого года ему по карточке выдавали хлеб, мясо, иногда даже рыбу.
К зиме следующего поставили перед фактом, что ему, как «иждивенцу», положены 125 грамм черного хлеба в день.
Все еще подслеповатый после революции, он даже думал податься в «слухачи», чтобы получать целых 375 грамм, да не взяли — недостаточно слеп.
Недостаточно слеп, чтобы бороться за город. Достаточно слеп, чтобы не видеть дальше двух метров и на улицах ориентироваться не по табличкам с названием, а по трупам. Чем больше — тем ближе будка, где выдавали хлеб.
Так вот, о кошках. Саша их любил, да. Серых шотландских вислоухих, с немного грустным взглядом, густой короткой шерстью и плоскими, как у ордынцев-захватчиков, мордами. Если что, последнее — это Миша сказал. У Лондона жила такая кошка, досталась в подарок от Эдинбурга, и он назвал ее Лолой.
Ибрагим, во время очередного визита Александра в Стамбул, который он никак не отучится называть Константинополем, показывал ему турецких ангор, которые продолжали жить в Топкапы даже после того, как дворец опустел. Они, почему-то, особенно запали Александру в душу — крупные, в роскошной шубе из белоснежно белой шерсти, с трогательно розовыми носами и разноцветными глазами, они совсем не величественно терлись об его ноги. Ибрагим тогда сказал, что это хороший знак.
Грязно-серый комок из слипшейся шерсти, который однажды с утра появился на пороге его квартиры, с трудом удалось опознать как сильно разбавленную беспородностью невскую маскарадную. Совсем молодая, почти котенок, она лежала там без движения, и, видимо, мечтала умереть здесь, а не у кого-нибудь в кастрюле.
Смерть стала явлением настолько обыденным, что Саша едва обратил на нее внимание поначалу.
Стоял, смотрел на нее, заметил криво рассеченную чем-то подушечку задней лапы, из-за чего вокруг порозовел снег, и вдруг решил, что ну уж нет. Горожанам он помочь не может, и поэтому почти не спит — не получается. Если его стараниями выживет хотя бы кошка… возможно, кому-то из них двоих станет легче.
На негнущихся от холода ногах Александр кое-как дошел до колонки. Три раза останавливался, когда в глазах темнело. Стирая пальцы и ребро ладони о рычаг, понял, что чуда не произошло, и вода в ней за ночь не растаяла. Вернулся домой с котелком снега, выбирая, где почище, и осторожно подобрал с порога котенка.
Растопив буржуйку, понял, что книг для растопки осталось не так много. Большую часть своей библиотеки он давно потерял, и, как назло, срочно переезжая в годы революции, взял самые любимые. На этот раз пришлось пожертвовать Грибоедовым.
Александр по-турецки сел у печки, не снимая плащ, стащил с кровати кое-где дырявое одеяло и накинул его на плечи. Не сильно помогло, но он старался не обращать внимания. Уложив кошку в сложенных ногах и убедившись, что она очень слабо, но еще дышит, прогрел ладони у огня и стал растирать — по грязно-белому впалому животу, по спутанной шерсти на груди между лапами, вдоль выпирающего даже сквозь густую шерсть позвоночника.
Кошка через какое-то время завозилась, хрипло мявкнула, и, подняв дымчатую мордочку, открыла небесно-синие глаза. Саша замер, вспомнил, обжегся болью и приказал себе не думать.
Кошку он назвал Елизаветой.
***
Александр даже не думал, что ему могут приходить телеграммы. Кто бы ему писал? В отличии от него, у других русских городов есть чем заняться — слыша их имена по радио, Саша каждый раз содрогался, боясь услышать, что кто-то из них не удержал оборону, и в то же время понимал, что это неизбежно. Одно за одним звучали имена Смоленска, Киева, Севастополя. Услышав про Калинин, Александр в кровь изодрал себе губы. На Сталинграде сдался, и, решив, что пусть это им и не нужно, пусть некоторые даже осудят, шепотом в открытое окно просил за них, как умел.
Однако одна телеграмма все-таки пришла. Почтальон из-за нее выдернул Сашу из подобия сна, хотя, скорее, дерганной дремы, тот кое-как встал с постели, и, хватаясь за стены, дошел до двери. Долго думал, открывать или не открывать. Наконец решившись, получил в руки, на которые старался не смотреть, треуголку. Даже остались силы поблагодарить.
Пока шел обратно, в ногах путалась Лиза: то ли хотела, чтобы упал, то ли оберегала. С ней не поймешь.
Доковыляв-таки до стула, Невский грузно опустился на него, отчего прострелило спину, и вместе с ней прилипший к позвоночнику желудок. Перетерпел.
Нашарив на столе очки и нацепив их на нос, подрагивающими руками, он открыл треуголку, и на выдохе задохнулся.
МОСКВА
ГОГОЛЕВСКИЙ БУЛЬВАР, 29
ЛЕНИНГРАД 100/10 18 10 1205
ОТ МИХАИЛА МОСКОВСКОГО
САША НЕ МОГУ ПИСАТЬ ПИСЕМ ИХ ПРОВЕРЯЮТ. ПОЖАЛУЙСТА ПРОДОЛЖАЙ БОРОТЬСЯ И УМОЛЯЮ ДОЖДИСЬ МЕНЯ.
ТВОЙ. МИША.
Доходило долго.
Когда дошло, буквы попрыгали, расплылись потертыми контурами, очки упали на пол, и, кажется, треснули. На желтую бумагу откуда-то капало. Саша сжимал ее в обеих руках, безжалостно сминая края, и заходился дрожью.
Денег на обратную телеграмму не осталось, последние отдал за землю с сахаром.
Саша не удержался руками за стол и сполз по ножке на пол. Коленям было холодно, а глаза и легкие горели. Когда все-таки получилось сделать вдох, вместо выдоха зарыдал, уткнувшись лбом куда-то в промозглое дерево.
Лиза подошла, боднула лбом под острое ребро, помяукала, встала лапами на человеческие колени. Саша не реагировал и издавал странные для кошачьего слуха звуки.
Кошка легла рядом, слушала, но вскоре затихла.
***
Саша сначала боялся выпускать Лизу на улицу. По понятным причинам.
Откопал где-то на полке давно забытое там сухое молоко, разводил один к десяти, черпая снег с крыши, и, хоть и понимал, что это немного, но кошку, вроде бы, все устраивало. Неделю так точно.
А потом она садилась у окна или двери, и мяукала, надрываясь, день и ночь, зачем-то просила выпустить. Саша сначала брал на руки, прижимал к себе, гладил, объяснял. Не помогало. Однажды Саша вспылил, устав от кошачьих стенаний, заявил Лизе, что домой она может больше не возвращаться и рывком открыл дверь. Кошка выскользнула, и исчезла.
На утро Саша обо всем пожалел, разумеется: вновь обретенное одиночество давило на него голыми стенами чужой по сути квартиры, усталость клонила к холодному полу. Превозмогая себя и головокружение на грани обморока, к обеду Саша пошел ее искать, кутаясь в старое пальто, которое со временем и без того тщедушному Питеру стало больше на три размера. Не нашел.
Пропажа объявилась сама на исход первого дня, когда Саша от тишины и от отсутствия привычного тепла под боком уже почти сошел с ума. Поскреблась когтями в дверь — Саша сначала не понял, что это за звук — а когда открыл, думал броситься с ласками, но заметил, что в зубах Лиза что-то держала.
Выяснилось, что она принесла ему мертвую крысу. Села на тряпку у входной двери, и, положив трофей у лап, выжидающе смотрела на Александра.
Александр смотрел на крысу. Большая, жирная, та явно окопалась в амбаре с зерном у хлебозавода, и отбирала у горожан последнее, чем те жили.
Желудок свело то ли от голода, то ли от отвращения.
Хлеба не было со вчерашнего дня.
Саша тяжело вздохнул и пошел растапливать буржуйку.
***
Вот так и жили до осени 1943-его, он и кошка. Лишь иногда, проходя мимо Спаса на Крови и любуясь им, не растерявшим величие даже под зенитной пальбой, Александр думал, что же стало с бывшей столицей Российской империи.
По радио передавали преимущественно хорошие вести.
Лиза однажды ушла утром в понедельник, но ни во вторник, ни в среду не вернулась. Саша пошел ее искать, и на этот раз нашел: заметил знакомый кончик дымчатого хвоста торчащим из-под грубого брезента, забытого кем-то из жителей на внутреннем дворе их дома.
Вокруг шеи — остаток резинового жгута, слюна у пасти пузырьками замерзла. Передние лапы сломаны, хвост, почему-то, тоже. Приглянулась кому-то и угодила в капкан, да только вылезти успела. И доползти, куда могла.
Саша присел на корточки, растормошил, надеясь услышать сиплое дыхание. Та даже не возмутилась от такого обращения, как делала обычно. Нос и брюшко были холодными. Саша ее позвал, но ничего не произошло.
Щекам стало горячо, расчертило дорожками, которые вскоре замерзли.
— Ну что ты, ей Богу, — проходящая мимо худая женщина, закутанная в сальный тулуп, остановилась и посмотрела на него осуждающе. — Варежки себе сделаешь, вон какая пушистая.
Так и не дождавшись ответа, шатко ушла прочь.
***
Поздней осенью 1943-его Саша старался не выходить на улицу без нужды. Отчасти потому, что он по квартире-то еле передвигался, и едва мог разогнуть ноги: на улицах еще с октября лежал снег, и мороз, кажется, пробрался под кожу и там поселился. Сашу уже не дрожью било, а судорогами, но холод не уходил даже тогда, когда он кормил буржуйку изданиями Гоголя 19-ого века. Ей-то все равно, а у него сердце кровью обливается. Нет таких нигде больше, он уверен.
А еще потому, что на город и горожан было больно смотреть. Зрение все падало и падало, Саша теперь не видел дальше вытянутой руки, но свой город будто чувствовал, как и положено воплощению столицы: центр лежал в руинах, под бомбардировкой погиб Московский вокзал, пострадали Таврический сад и Гостиный двор. Была разрушена часть его любимого Мариинского театра.
Про Зимний дворец Саша старался не думать.
После авиационных налетов улицы не убирались почти: не было у городских служб ни сил, ни времени, крупные булыжники на тротуарах так и лежали, а обломки древесины горожане утаскивали на топливо.
На головы и сердца ленинградцев будто печатью легли немота и безразличие. Надежды не осталось, а значит и переживать о чем-то нет смысла.
Александр закутался поплотнее в посеревший от времени плащ, который так назвать-то уже было стыдно, зацепился взглядом за дырку на плече, которую однажды оставило там лопнувшее из-за артиллерийского снаряда стекло ближайшего дома. Ему тогда было почти не больно, осколки застряли в коже не глубоко и немного задели щеку, а вот плащ было жалко.
Саша по привычке поискал перчатки и очки, не нашел ни того, ни другого. Увидел в зеркале в прихожей кого-то бледного, с растрепанными грязными волосами, запавшими щеками и глазницами, в которых будто вода из трясины застыла. Зрачков как будто бы не было. Саша вышел на улицу.
Пошел вдоль канала Грибоедова, оглядел серые дома с зияющими темными квадратами окнами без стекол. На противоположной стороне кто-то худой и маленький тащил по снегу на санках в сторону Пискаревки кого-то худого и высокого, укутанного в серую тряпку и перевязанного веревочным жгутом.
Обогнул Спас на Крови. Тот поблек, лишился одного из куполов, и, кажется, стал моргом.
Выйдя на набережную Мойки, Саша прошел сотню метров, окинул уставшим взглядом пустыри Марсового поля и Летнего сада. У Нижнего Лебяжьего моста на ноябрьском льду поскользнулся, щекой упал в примятый чьим-то сапогом снег и остался лежать.
Было холодно, но от чего-то уютно. Голова от удара загудела, стала неподъемной. Едва держа тяжелые веки открытыми, Саша видел замерзшую гладь закованной в камень реки.
Сдался, закрыл и увидел Москву.
Светлые волосы, доходившие до линии челюсти, Михаил по привычке убрал за уши, и лишь одна прядь, ослушавшись хозяина, выбилась из прически и теперь ластилась к едва заметному румянцу на его скуле. Москва улыбался ему, открыто и честно, но где-то в стрелках темных ресниц Саша видел привычные, совсем не злые, лукавство и шалость. На статных плечах первопрестольной роскошью бархата лежал расшитый золотом мундир столь любимого Мишей багряного цвета, и от этого его небесные глаза приобретали оттенок, которого Саша не видел нигде, а читал только в рассказах дальних мореплавателей, которые часто давал ему отец.
Миша держит его за плечо, мягко сжав ладонь на погонном шлевке его мундира. Кажется, за что-то хвалит. Знакомый, молодой вне времени голос становится звучнее и Москва произносит, чуть ближе, чем надо, наклонившись к его лицу:
— Ты замечательно справляешься, Сашенька. Я очень горжусь тобой.
Открыто-ласковый взгляд Москвы вдруг тускнеет, улыбка странно застывает, чуть опустившись уголками губ. Ладонь, покинув его плечо, знакомым теплом ложится на его вечно холодную щеку. Дышать у Саши получается через раз. Миша легко гладит бледную скулу большим пальцем, и просит:
— Еще три месяца, хорошо?
Саша не понимает, о чем он просит, но, разумеется, согласно кивает.
Из забытья Невского выдергивают чьи-то руки, которые настойчиво лазают по карманам его плаща. Саша все еще лежит на земле, силится встать, но локти и колени на льду разъезжаются. Повернув голову, он видит серое лицо, лишь отдаленно напоминающее человеческое, и беззубый оскал. Человек, нашарив в его кармане карточку, сжимает ее в кулаке и победно трясет в воздухе. Глухо, страшно смеется.
У Саши в голове проносится голос: “потеря или кража карточки – смертный приговор”.
— Эй, ты! А ну-ка стой! Он же живой еще!
Приподняв голову, Саша видит, как навстречу к ним спешит усатый мужчина средних лет, в коричневой заводской куртке и шапке набекрень. Серое лицо сует карточку в свой карман, разворачивается, чтобы сбежать, но лед и с ним играет злую шутку: поскользнувшись, оно оступается, и его за лацканы длинного, поношенного сюртука ловит подоспевший мужчина.
Под протестующие возгласы лица он достает у него из кармана сжатую в кулак руку, бьет по пальцам, чтобы раскрылись, и забирает из них смятую карточку. Серое лицо, как только его руку отпускают, ругаясь, быстро и неуклюже уходит прочь.
Усатый мужчина помогает Саше подняться, с силой отряхивает его плащ от снега и дает в руки едва не потерянный хлебный билет. Невский гулко дышит, прижимая его к груди.
— Спасибо. — хрипло благодарит.
— Не за что, и гляди в оба. — отвечает мужчина, картинно строго нахмурив густые брови, но улыбка его выдает.
Пожав ему руку, уходит. А Саша, сжав зубы, идет за своим дневным пайком дальше.
***
Воет сирена, и за ней Саша различает рев двигателей немецких Хайнкель. Он представляет их темные силуэты, крестами выныривающими из облаков над финским заливом в высокое, по-зимнему бездонное ленинградское небо.
Надо спускаться в бомбоубежище. Саша еще с минуту лежит на развороченной, холодной постели, прижав ноги к груди, а потом кое-как выпрямляется, переворачиваясь на спину. С трудом садится, свесив ноги с кровати, чувствует, как кружится голова, на ощупь тянется к сапогам, которые кинул куда-то под кровать, и, нащупав один, силится надеть его на ногу. Когда почти получилось, открывает глаза, давая им привыкнуть к свету.
На стуле у стола кто-то сидит. Саша так и застывает в одном сапоге.
Думает испугаться, тянется было к кочерге, да останавливает что-то. Не выглядит этот кто-то угрожающе. Просто сидит, Саше без очков кажется ворохом цветастой ткани, тихо, но высоко и звонко смеется.
Саша вместо кочерги нащупывает под кроватью очки с треснувшим стеклом, которые думал, что потерял, и водружает их на нос.
Кто-то оказывается женщиной с добрым лицом, по которому очень сложно сказать, сколько ей лет. Саша редко видит такие лица: им в современном мире не место, они живут где-то в старых славянских сказках, которые ему давно, во времена раннеимперской юности, по памяти рассказывал Москва.
Одежда женщины тоже не выглядит современной. Она одета в бледно-розовое, с коротким рукавом длинное шерстяное платье старого покроя (старого настолько, что Саши тогда еще не было), на середине юбки начинается ярко-зеленая, опоясывающая полоса, потом за ней еще шире белая, красная с тесьмой, и, наконец, желто-золотистая. Руки женщины из-под короткого рукава платья закрывает льняная рубашка, на каждом запястье по широкому, золотому браслету. На шее такое же широкое ожерелье из кругов и полумесяцев, только из серебра.
Волос женщины Саша не видит – ее голова покрыта коричневым чепцом, на лбу закрепленным широким, золотистым тканевым обручем, у висков к ткани приколоты замысловатые украшения, похожие на грозди серебряных монеток. Они тихо позвякивают по мере того, как от смеха легко подрагивают женские плечи, укрытые лиловой шалью.
— Здравствуй, Сашенька. — голос мелодичный, тихий, но такой, что от уважения перед ним на заднем фоне смолкают сирены, Метроном, и даже грохот зениток.
— Кто вы? — Саша чувствует себя мальчишкой, который не выучил какой-то важный урок, и не знает того, что знать просто обязан.
— Не признал, поди. Ладогой меня зовут. — отвечает женщина, улыбаясь. Наклоняет голову к плечу.
Глаза у Саши от удивления расширяются. Неужели та самая, что первой Рюрика на русской земле встречала? Неужели та самая, которую три века уже не видел никто…?
Саша осекается, хочет встать, с почтением склонив голову, но слышит:
— Сиди-сиди, соколок. Свалишься же.
Александр послушно сидит и некоторое время просто глупо на нее смотрит. Что сделать? У него даже воды растопленной нет. Спросить, чем обязан визитом? А если он ее этим обидит?
Неожиданно появляется мысль: к кому приходят мертвые города? Почему он ее видит? В груди тут же что-то холодеет. Неужели…?
Ладога встает, и только сейчас Саша замечает, что ее силуэт будто полупрозрачный — сквозь ее шаль он различает голые стены своей квартиры. Женщина подходит к нему, и садится рядом на кровати. Та не прогибается. От фигуры Ладоги не исходит ни тепла, ни холода.
— Ну и натерпелся же ты, Сашенька, раз меня увидел.
Саша немного оторопевает, в глаза ей смотрит, а потом склоняет голову, отчего-то чувствуя себя виноватым. Он не знает, что ей ответить.
— Я много старых городов знавала, с тяжкой историей, да твоя иных паче будет.
Саше не нравится конечность в слове «будет». Что будет после «будет»?
— В како…, – хрипит Александр, и прочищает горло. — В каком смысле?
— Кончится скоро все, Сашенька.
Женщина берет его руку в свои, и прикосновение ощущается так, будто его туман по ладони погладил. У нее болотно-зеленые, будто от времени выцветшие глаза.
Невский боится спрашивать, что именно она имеет ввиду. Поэтому:
— Откуда вы знаете?
Ладога загадочно улыбается.
— Я многое знаю, ладушко. Многое знаю и многое видела. — Александр ей верит. Отчего-то слезятся глаза.
Саша хотел спросить, что такое «ладушко», но женщина продолжила:
— Мишку твоего тоже видела. — Саша замирает. — Ярится он за тебя, ох-ли ярится. Терем князей ваших кверху донышком поставил.
Саша все-таки всхлипывает, улыбается, смущенно опускает взгляд на нежные, надежные руки Ладоги с небольшими ладонями, которыми она обняла его, сухие и тонкие, с полопавшейся от холода кожей на костяшках. Улавливает запах трав, и невпопад думает о младшей дочери их последнего императора, которая очень любила мятное масло.
Женщина произносит что-то на языке, которого Саша не знает, и касается губами его лба. Он на мгновение закрывает глаза, смаргивая влагу, а когда открывает — Ладоги уже нет нигде. Туман пропал из рук сизой дымкой, в его ладони оставив увесистую горсть алой, крупной брусники.
***
Саша, мучаясь от голода и бессонницы холодной зимой 1942-ого — отражением того, что все это время чувствовали его жители — иногда думал о том, что сделает, если… когда блокадное кольцо прорвут.
Представлялись исхудавшие, но счастливые лица горожан, русские самолеты в небе над городом и победный залп пушки, как однажды в 1791-ом году, в честь победы над турками. Он думал, что будет твердо стоять на ногах среди ликующей толпы, доберется до впервые за три года включенной телефонной связи и обязательно позвонит Гатчине и Выборгу, которым не хуже его досталось. Позвонит Мише.
На самом деле, голос Левитана из громкоговорителя разбудил его ранним утром 30 января, и, Саша, как был, в плаще и пледе, без сапог, выскочил на крыльцо квартиры, чтобы лучше его слышать.
"...наши войска, расположенные южнее Ладожского озера, перешли в наступление..."
"...Марьино, Московская, Дубровка, Липка..."
"...после семидневных боев, войска Волховского и Ленинградского фронтов 18-ого января соединились, и тем самым…"
Саша недослушал. Сердце зашлось, и вдруг перестало. Его повело, в глазах потемнело, и вместо того, чтобы разделить с его жителями радость, он рухнул там, где однажды нашел Лизу.
***
Проснулся от того, что было непривычно тепло и мягко. Пробирался сквозь дрему, как сквозь дремучий лес. Не сумев открыть глаз подумал, что наверное как-то так ощущается рай. Мозг услужливо подсказал, что нужно сделать, чтобы попасть в рай. Саша тут же открыл глаза.
Увидел белый, не испещренный подтеками талой воды и черным дымом от буржуйки потолок. Извилистую гипсовую лепнину, которая оплела его переход в стены, покрытые приятной, успокаивающей, кофейно-бежевой краской. Свет шел не от лампочки Ильича под низким потолком, а из широкого окна, завешенного тяжелой, в цвет стен, портьерой.
Прямо у окна стоял одноместный стол из темного дерева, и за ним, к нему спиной, сидел мужчина в зеленой военной форме красноармейцев, с прямой спиной, широким разворотом плеч и короткими пшеничными волосами, выглядывающими из-под офицерской фуражки. Он писал, склонившись над столом, но будто что-то почувствовав, обернулся.
Саша открыл спекшиеся губы, и с них дыханием слетел какой-то странный звук не то облегчения, не то горя. Миша, одновременно знакомый и незнакомый, встал из-за стола и в три широких шага преодолел расстояние от окна до кровати, усевшись на ее край. Что именно Саша хотел сделать, он сам так и не понял, просто хотелось быть ближе: он попытался приподняться на локтях, но крупные мозолистые ладони мягко легли на его плечи, останавливая.
— Капельница. — сказал какой-то другой, ниже, чем Саша помнил, голос. Невский скосил глаза: из сгиба правого локтя торчала тонкая игла, проводом уходившая на высокий штатив со стеклянной бутылкой. Сделалось неуютно. Прежде чем Невский спросил, Миша ответил. — Это глюкоза. Я позвал врача, он сказал, что так надо.
Снял фуражку, положил ее на прикроватную тумбочку. Стараясь пригладить, лишь больше взлохматил себе волосы. Наклонился к Саше сам, и обнял его как самое дорогое, что в его жизни когда-либо было и будет.
Объятие было совсем легкое: одной рукой он обвил Сашины ребра, вздрогнув от их остроты, а второй прижал его голову к своему плечу за затылок, путаясь ладонью в отросших темных волосах. Дождавшись, пока Саша неловко обнимет его за шею свободной рукой в ответ, долго не выпускал, прижавшись щекой ко лбу Невского. Мерно и глубоко дышал, грудная клетка опускалась и поднималась, укачивала Сашу, как ребенка.
На левой стене, над сервантом, механически тикали часы. Где-то на улице громко и радостно кричали люди. Весь Сашин мир сузился до объятий Москвы и его сердцебиения, которое он слышал под ухом.
На 93-ем ударе Саша сбился и начал считать заново. Москва отстранился, и, придерживая Сашу за голову, осторожно положил его обратно на подушки.
Встретив взгляд напротив, они долго думали, что друг другу сказать. Саша с сожалением заметил, что из глаз Москвы пропала довоенная синева: теперь они были карими, а у зрачка, отражая свет, собралась багряно-красная ореола. Миша вглядывался в бледные, серо-зеленые глаза Саши, и, моргая, не всегда обнаруживал в них зрачков. Приходилось уговаривать себя, что ему это только кажется. Что теперь с Сашей все в порядке, он рядом. Он жив.
Первым не выдержал Саша, и, отведя взгляд, вновь окинул им комнату. Миша проследил траекторию и произнес:
— Это квартира бывшей фрейлины Александры Федоровны. Я подумал, что тебе должно понравиться.
Мысли Саши текли в другом направлении:
— А сейчас она…?
Москва криво приподнял уголок губ.
— А сейчас она ей ни к чему.
Снова замолчали. Раздался стук в дверь, и Миша разрешил войти.
— Михаил Юрьевич, вносить? — спросила хрупкая на вид девушка в сестринском халате, неловко замявшись у двери.
— Вноси.
Медсестра на коротким миг исчезла, и вкатила в комнату низкую тележку с подносом, остановив ее у кровати. Проверив опустевшую капельницу, спросила разрешения вынуть иглу. Саша разрешил. Управившись, та приложила к месту укола пропитанный спиртом кругляшок ваты, закрепила бинтом и ретировалась.
Саша во все глаза смотрел на поднос, где стояли тарелка с восхитительно пахнущим овощным супом и парой румяных, прямо из печи, французских булок. Рот наполнился слюной, а желудок болезненно сжался.
— Нужно, чтобы ты поел. Это не много, но врач сказал, что много сразу нельзя. Потерпи. — извинился Миша.
Он аккуратно приподнял Сашу за плечи, удобно расположил за спиной подушки, и помог усесться выше на кровати. Положил на колени Саши поднос.
Александр потянулся за ложкой, заметив, что рука трясется так, будто это он последние семь дней остервенело рвался сквозь блокадное кольцо. Он этот суп расплескает скорее, чем донесет до рта.
Миша, неожиданно, все понял. Помог Саше сесть, свесив ноги с кровати, и приложил его щекой к своей груди. Твердой, не разбитой дрожью рукой взялся за ложку, зачерпнул ею суп и поднес к его рту. У Саши от собственной беспомощности и унижения заалели кончики ушей, но рот он послушно открыл.
Однажды они это уже проходили, кажется.
Саша ел, стараясь не обращать внимание на то, как с непривычки капризничает желудок. Миша свободной рукой гладил его по спине, когда скручивало особенно сильно, и молчал.
Когда тарелка опустела, Сашу вновь начало клонить в сон. Миша заметил и тихо рассмеялся.
— По расписанию ванна, но, если хочешь, то можешь поспать.
Сон сняло, как рукой. Последние три года он умывался снегом и жесткой водой из уличной колонки. О ванне Невский просто мечтал.
Миша убрал с колен поднос, поставил обратно на тележку, и помог ему встать. Сильной рукой удержал, когда тот качнулся. Саша обратил внимание на то, что Москва теперь почти на полголовы его выше.
Война изменила обоих.
— Квартира двухэтажная, ванная комната на втором. — сказал Миша, и, подумав, добавил. — Я бы предложил отнести тебя на руках, да не дашься же.
Саша, смотря ему в глаза, насколько мог лукаво улыбнулся, сощурив слеповатые глаза.
— Не дамся. — подтвердил.
Лестницу они общими усилиями преодолели минут за пять, а могли бы за две.
Ванная встретила сверкающим от чистоты белым кафелем, клубящейся над потолком дымкой пара и небольшой, но, черт побери, фаянсовой ванной, наполненной теплой водой. Он и не знал, что в городе такие остались.
Саша отстраненно подумал, что Александра Федоровна выплачивала своим фрейлинам очень щедрое жалование. А потом вспомнил, что и так это знал.
Остановившись перед бортиком, Саша вдруг застыл. Оглянулся. Миша отошел к противоположной стене и искал что-то в ящичках над раковиной. Ну или делал вид, что искал.
Саша заметил, что его облачили в свободные брюки и висевшую на плечах рубашку из мягкой ткани. Нужно было раздеться, но руки почему-то не слушались. Он расстегнул пуговицу на штанах, стянул их, неловко переступив ногами, и будто впервые заметил, насколько они худые. А колени — один сплошной иссиня-черный синяк.
Рубашка оказалась длинной и прикрывала Сашино тело до середины бедра. Он вцепился руками в ее воротник, там где начинались мелкие пуговицы, как в последний рубеж, разделявший его и Мишу.
Спиной почувствовал присутствие.
— Давай помогу.
Не став разворачивать Сашу к себе лицом, Москва приобнял его со спины, и накрыл своими ладонями ладони Невского. Саше не казалось — они тоже едва заметно подрагивали.
Каждую пуговицу он расстегивал медленно, считывая реакцию Саши: дрожь, дыхание, положение плеч. Был готов к тому, что Саша в любой момент может его выгнать.
Саша не выгнал. Подтянув его рубашку, Миша снял ее через голову, отойдя на полшага от его спины.
Саша знал, что его тело стало худым и некрасивым. Он обнял себя руками за плечи, сгорбился, и наклонил голову, от чего позвонки на шее натянули кожу так, будто вот-вот порвут. Зажмурился.
не смотри не смотри не смотри
Миша смотрел. Обещал себе, что больше никогда и никто Сашу забрать не посмеет.
Вновь подошел ближе. Бережно обнял руками за худую грудь, прижав Сашу к себе спиной. Уткнулся носом в отросшие волосы и отсчитал губами от затылка вниз каждый шейный позвонок. Широкими ладонями грел Саше грудь, солнечное сплетение, впалый живот. Когда Сашины плечи расслабились, губами проследил их линию от одного до другого.
Помог тому переступить через бортик ванной и улечься в теплой воде, уложив голову на сложенном полотенце. Сел рядом на пол. Гладил по волосам, пытаясь пальцами расчесать спутанные пряди.
Саша сначала мужественно держал глаза открытыми, но теплая вода и Мишино присутствие его сморили.
Перед тем, как сомкнуть веки, поймал его взгляд.
Глаза у Москвы были синими.
***
20-ый век, с его проклятой, злющей судьбой, их еще потрясет, под конец вернув Саше любимое имя.
В 21-ый век Москва и Санкт-Петербург выйдут вместе.