* * *
Мадам Лизелотта, простыв в день рождения единственного сына, так полностью и не оправилась, чахла в течение долгих лет и в конце концов скончалась за две недели до семнадцатилетия Николаса. Вслед за ней ушел в семейный склеп и Жан Фламель, несмотря на внешнюю суровость и сухость, крепко привязанный к своей милой и жизнерадостной супруге, с которой прожил двадцать два года и не вынес разлуки в несколько дней. Помимо прадедушкиной волшебной палочки, внешности типичного южанина и разнообразных, но плохо систематизированных знаний по алхимии и зельеделию, полученных от приходившего дважды в неделю учителя — худого, как скелет, мага, уроженца Марселя, отец оставил Николасу фамильный замок, десяток слуг, двух коней, рассохшийся шкаф с полусотней гримуаров, гордо именовавшийся «библиотекой», и невеликое число магических вещиц, что неведомыми путями осели в сундуках Фламелей за четыреста лет, миновавших после сент-клерского договора, в котором впервые упоминался «замок Фламель, семье Жильбера Фламеля принадлежащий, в восточной части Вексена». На смертном одре торопившийся отряхнуть со своих ног бренный прах этого мира монсьер Фламель был немногословен, будто задался целью сравнять количество произносимых им звуков с количеством оставляемых сыну золотых монет. В кучке наследуемых вещей взор Николаса привлек неприметный серый камушек. Пористый и скругленный, будто воды Сены катали его долгие годы, он пульсировал в ладони как живой, и зачарованный Николас почти не слышал отца, рассказывающего по его просьбе о свойствах камня: будучи метаморфактом, он, подобно метаморфам в магическом мире, мог принимать любую форму по желанию владельца, возвращаясь, однако, через несколько дней к первоначальному виду. Не имея обширных познаний в области артефактов, юный Николас не в состоянии был уяснить истинную ценность попавшего к нему в руки предмета; сказанное же отцом в конце долгой речи «это обманка, сын, помни… всего лишь обманка» благополучно пропустил мимо ушей, в которых уже звучали фанфары новой, столичной жизни, заглушая трубы скорби по ушедшим в иной и наверняка лучший мир родителям. А посему он сунул камень в свой дорожный сундучок, среди прочих вещей, выгреб из единственного закрывавшегося на ключ ящика письменного стола кучку черных маев и парижских денье, среди которых нашелся и один экю с короной, похоронил на эти деньги отца; и, оставив управление родовым замком на того самого мальчишку-конюха, что ныне значительно подрос и проявил немалый ум и смекалку, обратил свои взоры на юго-восток. Там, великолепный и заманчивый, лежал лучший город в мире — Париж, и именно туда направил стопы семнадцатилетний понтуазский сирота Николас Фламель, со страхом и непоколебимой уверенностью в том, что однажды великий этот город падет к его ногам, подобно спелому яблоку с единственного в призамковом саду корявого дерева. Париж ничем не поразил юного искателя приключений — Николасу и прежде неоднократно доводилось бывать здесь с отцом, закупая ингредиенты для зелий или сбывая в мелкие лавки готовый товар. По привычке Фламель направился в квартал Марэ, где уже более века предпочитали селиться не только парижские маги, но и изгнанные из Испании и Португалии сефарды, в чью речь, которая звучала и стоном, и грозой, и молитвой, мальчик с жадным и настойчивым любопытством вслушивался с детства, разумом, а более того сердцем чувствуя скрытые за напевными этими сочетаниями многие и многие удивительные тайны. Дом мэтра Лета, с которым Жан Фламель порой вел дела, стоял неподалеку от городской черты; взглянув налево, можно было увидеть уходящие ввысь на десять туазов деревянные ребра бастиды святого Антония; справа из узкого переулка тянуло свежим и гнилостным запахом Сены. Впрочем, до реки было достаточно далеко; и возможно, что запах остался кварталу в наследство от болота, которое Марэ похоронил под собой: разрастающийся Париж не брезговал и тухлой тиной, переваривая ее в своей ненасытной утробе. Мэтр Лета, уважаемый в кругах дельцов и торговцев сквиб, был благосклонен к понтуазцу, выказавшему к тому же познания в науках — явление не столь уж частое в среде небогатых магов того времени, озабоченных более тем, чтобы чадо сумело выжить в этом неприветливом мире, нежели вложением в его голову основ умения читать и писать. Обнаружив у Фламеля красивый почерк, приятный взгляду знатока, и способность к расположению строчек на листе таким образом, что рядовой список жителей округа выглядел утонченным любовным сонетом, мэтр вручил юноше собственноручно составленное письмо, рекомендующее «не по возрасту усердного к наукам Николаса Фламеля из Понтуаза» в общественные писари и нотариусы первого округа Парижа. Первым рабочим местом стала для Николаса ниша в одной из колоколен церкви Сен-Жак де ла Бушри, где он день за днем скрипел пером, составляя прошения, переписывая книги и украдкой прибегая к помощи магии, когда случалось посадить кляксу или сделать ошибку; а первым столичным жилищем — общежитие близ Кладбища Невинных Младенцев, в комнатенке которого он ютился с тремя собратьями по перу и пергаменту. Но вскоре жизнь понтуазца сделала еще один резкий поворот, подобный тому, что делает Сена в окрестностях Руана, и открыла перед молодым писарем возможности, о которых он не мог и помыслить, покидая отчий дом. В один летний день, пыльный и знойный, мэтр Лета пригласил к себе четверых из церковных писцов, с целью, как он таинственно и важно сообщил, «особого испытания». Попавший в число избранных Николас перебрасывался ленивыми репликами с товарищами, ожидая, когда их, терпеливо выжидающих на узкой улочке, зажатой в каменных ладонях домов, пригласят войти; как вдруг в одном из окон особняка Лета его глазам предстало чудное зрелище. Заключенная в оконный проем, как в раму, быстроглазая и черноволосая, пышная, как праздничный каравай, и свежая, как пучок укропа на рынке ранним утром, яркогубая красавица выполняла какую-то невидимую глазу уличного наблюдателя работу, которая заставляла ее склонять голову и досадливо хмуриться время от времени, отчего будто тень заслоняла ее лицо, не лишая его, впрочем, дивной красоты. Николас очнулся только от грубоватого тычка в бок и тут же спросил об имени своего видения. — Это мадам Пернелла, новая жена мэтра Лета, — тут же отозвался всезнающий Жильбер, плутоватый и пронырливый сын городских улиц, самого «чрева Парижа». — Мэтр женился по весне и бережет супругу пуще глаза, даром, что вдова, не девица. Так что умерь мечты, Николя, обрати взор на более доступных красоток… В это время стукнула дверь, и мэтр Лета сделал им знак входить. «Особым испытанием», обещанным мэтром, стал экзамен по алхимии. Каждый из четверых получил длинный список вопросов и время до вечера для подготовки ответов. «Тот, кто покажет лучшее знание предмета, будет избран мной для важной работы в моей лаборатории, — воздев палец, украшенный плохо ограненным крупным рубином, отметил Лета. — Оплата будет сверхдостойной; но и работа потребует от вас терпения, умения, сил и времени. Избранный переселится в мой дом, дабы и ночью наблюдать за ходом опытов; столоваться будет с моей семьей и челядью, с малым вычетом из оплаты; а потому старайтесь показать лучшее из того, что знаете». Работать в алхимической лаборатории для Николаса всегда было удовольствием; но на сей раз старался он не только из любви к науке; признаться честно, перед внутренним его взором неотступно маячил образ прекрасной мадам Пернеллы. Однако, как он мог заметить, и товарищи его, ныне ставшие соперниками, трудились изо всех сил; к тому же Николас не был уверен в своей латыни. То, что он был магом, большого преимущества не давало — в те времена алхимия была у магглов в немалом почете, и некоторые из них могли бы превзойти в этом искусстве и волшебников, пользуясь вместо магической силы знаниями о силах природы, приобретенными путем долгих проб и многих ошибок. Чувствуя, что может проиграть, Фламель остановился, зажал в зубах кончик пера и зажмурился, вызывая перед глазами тьму — это всегда помогало ему сосредоточиться и увидеть мысленно верное решение задачи. Просидев так минуту или две — мэтр Лета уже обратил на него внимание и собрался было окликнуть, но не успел, — Николас вдруг открыл будто еще более почерневшие глаза и окинул потрепанный палимпсест с задачами экзамена быстрым, ищущим подтверждения взглядом. Догадка, мелькнувшая перед ним в темноте, кажется, была верна. Во всяком случае, рискнуть стоило. — Мэтр Лета, — громко и решительно произнес он. — Могу я переговорить с вами наедине? Удивленный мэтр посмотрел на него внимательно и кивнул. Оказавшись в маленькой задней комнате, Николас дождался, пока мэтр тщательно прикроет дверь, и вполголоса, но все с той же решимостью спросил: — Мэтр Лета, вы хотите создать философский камень? Взгляд Лета стал совсем уж пристальным; он смотрел на Николаса так, будто собирался препарировать его душу. Николас не отводил глаза, стараясь глядеть так же твердо и уверенно. После долгой паузы мэтр заговорил. — Ты верно догадался, мальчик, — произнес он. — Значит ли это, что ты знаешь о красной тинктуре больше других? Твой отец был хорошим алхимиком, и я возлагал на тебя определенные надежды, приглашая сюда; но насколько далеко вы продвинулись в поисках? В путь вышли все, но правильную дорогу избрали немногие… Мэтр был недалек от истины; как и все алхимики просвещенного века, Жан Фламель уделял время и силы поискам эликсира жизни, таинственного и всемогущего философского камня. Но насколько правильной дорогой шли они с отцом, Николас сказать не мог. Однако глаза мэтра Лета смотрели ожидающе, с жадной надеждой; и язык Николаса заговорил сам собой, сообщая о многочисленных успешных опытах, разгаданных загадках, найденных сочетаниях методов. Когда он замолчал, в ужасе от собственной смелости и лживости, во взгляде мэтра мелькнуло разочарование; и Николас забил последний гвоздь в крышку своего гроба, добавив: — Из-за смерти батюшки мы не довели до конца последний опыт; но я почти уверен, что на этот раз у нас получилось бы! Чело мэтра Лета прояснилось; он вышел из комнаты, и через неплотно прикрытую дверь Николас услышал, как он говорит, что сделал выбор, и просит остальных вернуться домой. Глаза Фламеля вспыхнули радостью. Париж пропустил первый удар. «Он сдастся, — подумал Николас, — обязательно сдастся мне».* * *
Дни шли за днями, Николас усердно вспоминал детали их с отцом совместных опытов и воспроизводил их на глазах мэтра Лета, который доверил направлять ход исследований так называемому помощнику, пристально наблюдая за его деятельностью; но нередко Лета тоже засучивал рукава и присоединялся к трудоемкой либо монотонной работе. Он явно нервничал; Николас не понимал причины, и это заставляло нервничать его самого. Однако за общими трапезами он мог лицезреть мадам Пернеллу, с первого появления потеснившую в его сердце алхимическое божество, слышать ее мягкий, грудной голос, шелест платья, вдыхать исходивший от нее аромат бергамота и фиалок; а когда никто не мог наблюдать за ним — бросать на нее мимолетные, но полные поистине огненной страсти взгляды. В один из дней Николасу посчастливилось подать ей оброненный платок; он направлялся в лабораторию будто по облакам, пронизанный невесомым счастьем; но сухой голос мэтра вернул его с небес на землю. — Достаточно валять дурака, Фламель, — непривычно жестко произнес Лета. — Мы должны провести успешный опыт к концу этого месяца. Ты сказал, что вам почти удалось. Что ж, не будем более отклоняться в поисках лучшего и правильного, сделаем то, что вы с отцом уже делали однажды, и будем надеяться, что путь, который вы не прошли до конца, тем не менее, был верен. Николас кивал усиленно и утвердительно, но сердце его оборвалось и теперь болталось где-то под коленками. Их с отцом опыт был самым рядовым, ничем, в сущности, не отличающимся от сотен других, проводимых в десятках алхимических лабораторий — только об этом он думал, растирая в агатовой ступке пирит, ртуть и винный камень, нагревая смесь в тигле, растворяя ее в уксусной кислоте при отраженном зеркалом слабом солнечном свете, выпаривая и процеживая, прокаливая твердый остаток и снова растворяя его… Дни шли за днями, и Николас холодел от ужаса, понимая, что вскоре мэтр Лета потребует результата. И этот час настал. Уже по тяжелой походке мэтра Николас понял, что время пришло, и пригнул голову. Лета встал перед тиглем, созерцая сосуд — и нечто иное, что пряталось гораздо дальше, за негаснущим синеватым пламенем, за каменными стенами дома, за неровной поступью четырнадцатого века. — Думаю, пора, Николас, — внушительно произнес он и добавил куда-то в сторону тревожно: — Время на исходе… Со всеми предосторожностями Фламель переместил смесь в герметический сосуд из горного хрусталя и стал осторожно нагревать, мечтая, чтобы время остановилось и никогда не двинулось дальше. Не дыша, ограничил он огонь самым малым, еле трепещущим язычком, и они на цыпочках покинули лабораторию, ключи от которой с некоторых пор были только у них двоих. Бросив на Фламеля взгляд сообщника, говоривший: «До завтра!», мэтр Лета удалился, чтобы провести не самую спокойную ночь в своей жизни. Но его беспокойство не шло ни в какое сравнение с тем ужасом, что терзал сердце юного лжеца. Тюфяк Николаса был полон раскаленных углей, а заглядывающая в окно луна казалась ему чашей с ядом. Он не мог представить, чем грозит ему неудача опыта, в успешном завершении которого он заверил мэтра; но был уверен, что дело не ограничится простым изгнанием из хозяйского дома — что само по себе было подобно смерти для влюбленного сердца. Тревога Лета и упоминание им неких сроков заставляли Николаса думать, что не одна жажда славы, богатства и вечной жизни толкает его хозяина, но и более земные, более прагматичные обязательства. А за нарушение таких обязательств и расплата обычно бывала вполне земной, переходящей, впрочем, в небесную, когда освобожденная от бремени тела душа возносилась в райские кущи. Николас не хотел в кущи; и чем ближе подступал рассвет, тем чаще переворачивался он с боку на бок на узкой лежанке, тем более безумные идеи спасения вспыхивали и гасли в его воспаленном мозгу; но только когда за окном засерело парижское утро, родившийся в рубашке сын Фламелей нашел подходящее решение. Спешно соскочив с топчана, он стал рыться в маленьком сундучке со своим скарбом, безжалостно выкидывая на пол все, что попадалось под руку, неистово молясь про себя, чтобы искомое оказалось там, где его ищут. Молитва была услышана; через несколько минут Николас намертво сжал в руке некогда переданный ему отцом серенький камушек и провалился в такой же каменный сон. Он проснулся, будто его толкнули, за четверть часа до общего подъема; вошел в лабораторию, не шумя, но и не прячась, щипцами снял с огня хрустальный сосуд со странным содержимым и спрятал в глубине нижней полки самого дальнего шкафа, за мешочками с гипсом и бутылями с водой Виши. Достав пустой сосуд, копию первого, он приставил камень к узкому горлышку и направил на него палочку. Знание цели и желание, желание очень сильное, всепоглощающее, поистине безумное — кажется, так говорил отец? Что ж, настал момент проверить истинность его слов… Протянув руки к артефакту и думая только о том, чего хочет достичь, Николас расширившимися в пол-лица глазами благоговейно наблюдал за тем, как серый камень размягчается, стекает в сосуд и вновь собирается на дне в ином виде, блестя верхней, будто отшлифованной гранью и загадочно мерцая отблесками неведомого пламени в черно-красной глубине. Переведя дух, он упал коленями на каменный пол, не чувствуя боли, благодаря Господа за чудо. Мэтр Лета нашел помощника за надраиванием алембика. — Ты проверял? — спросил он. Короткая фраза была подобна свистящему удару хлыста. — Я ждал вас, мэтр, — смиренно отозвался Николас, пряча глаза. Внося в свои действия подобающую моменту церемонность, почти ритуальность, он потушил огонь и длинными щипцами перенес прозрачную колбу на стол, на расстеленный им предварительно большой кусок красного бархата. Отложив щипцы в сторону, он отступил на шаг, взмахнул палочкой и произнес очень осторожное «Диффиндо». Хрусталь потерял прозрачность, покрывшись густой сеткой паутинно-тонких трещин. Указательным пальцем Фламель дотронулся до сосуда, и тот с шумом осыпался. В груде мелких осколков, как в сверкающем снегу, лежал таинственный ало-черный камень — заветная цель алхимиков, мечта королей и нищих, величайшая сила и величайшая тайна. — Lapis philosophorum, — прошептал мэтр Лета, не сводя глаз с чуда. Его рука, протянутая к камню, дрожала, лицо побагровело, и Николас испугался, что хозяина хватит удар. Открыв поставец, он вынул бутылку бордо и вложил в руку Лета бокал разведенного водой вина. Отдышавшись, мэтр сгреб из ящичка горсть свинцовой мелочи — обрезки, стружку, застывшие капли плавленого металла. Николас догадывался, что проверка именно этого свойства камня будет первой и, возможно, единственной — догадывался и глупо надеялся, что как-нибудь обойдется. А сейчас он прижал кулак к губам и попятился к спасительной двери. Бежать в провинцию, наняться пасти свиней, перетаскивать навоз… его не найдут, кому он нужен, ничтожный писаришка! Как наивно с его стороны было думать, что пустая обманка способна хотя бы на день подменить такой мощнейший, уникальнейший артефакт! — Нет… — донесся до него задушенный, хриплый голос мэтра Лета. — О пресвятой Господь! Мы сделали это, Николас, мы сделали это! Он повернулся к Фламелю. Его глаза выкатились из орбит, одной рукой он дергал воротник, стараясь его ослабить, а на другой, раскрытой ладони сияли обрезки, стружки и оплавы. Золотые. Николас Фламель не напрасно родился в рубашке. Поздно вечером к мэтру Лета наведался гость. Николас делал вид, что прибирается в лаборатории — тянул время в надежде встретить в коридоре Пернеллу, когда она будет направляться в спальню. Услышав тихие голоса, он не устоял перед искушением и незаметно проскользнул в комнату, в которой когда-то проходил их «экзамен». Двое беседовали за дверью, в той комнатушке, где Николас убедил Лета взять его на работу. Фламель прижался ухом к ореховой филенке и весь обратился в слух. — Вам удалось? — голос гостя полнился недоверием и глубочайшим изумлением. — Вы уверены, Лета? Это точно? — Точнее не бывает, мой принц. Я могу привести неопровержимые доказательства моих слов прямо на ваших глазах… — За дверью наступила тишина, прерываемая только шелестом одежды и позвякиванием металла, затем раздался изумленный возглас. Николас догадался, что мэтр Лета только что наглядно убедил гостя в несомненной подлинности своего «философского камня»… — Очень хорошо… очень, очень хорошо, — казалось, гость даже растерялся, но тут же его голос снова зазвучал с прежней твердостью. — Я доволен. Вот моя благодарность. Глухой стук и многословные изъявления признательности со стороны мэтра Лета не оставляли сомнений в том, что плата была весьма щедрой. — Мой отец собрал около пятидесяти тысяч войска, — продолжил гость, будто не в силах удержаться. — Его нужно кормить, поить, вооружать… С этим, — он подчеркнул слово, — мы решим множество проблем. Вы оказали неоценимую помощь короне, Лета. Франция этого не забудет. Голос говорившего был высок и ломок; судя по всему, это был еще совсем молодой человек; но в его словах, тоне звучала непреклонная решимость, жажда битвы, жажда победы любой ценой. Николас отшатнулся от двери, вжавшись в стену. Вот, значит, на что пойдет добытое с помощью камня золото! Его бросят в ненасытный зев войны, тянущейся вот уже без малого двадцать лет. Николас не был бенедиктинцем, чтобы скорбеть о войне как об убийстве немыслимого числа невинных душ, не был политиком, чтобы оправдывать интересами государства ее необходимость; но он был человеком, и мысль о том, что именно его выходка обеспечила новые кровавые сражения, поразила юношу как громом. Рука Николаса легла на дверную ручку — он был в шаге от того, чтобы броситься в ноги мэтру и таинственному гостю, сознаться во всем и будь что будет… но тут Фламель подумал о том, какая часть от тяжело звякнувшего золота достанется ему — пожалуй, хватит, чтобы открыть собственную зельедельную лавку. А торговец, владелец собственного дела — не то же, что общественный писарь и мальчик на побегушках; и, возможно, тогда прекрасная мадам, проводящая дни и ночи с уже немолодым, одышливым супругом, обратит на Фламеля свои взоры с большей благосклонностью… Рука соскользнула с ручки, упала безвольно вдоль тела; Николас презирал себя, но не мог заставить перешагнуть порог, признаться во всем, разрушить своими руками собственное будущее, пусть и ради будущего тех сотен солдат, что неизбежно должны погибнуть в грядущих битвах… Дверь распахнулась так неожиданно, что Николас еле успел отшатнуться в сторону, в темный угол. Мэтр и его гость прошли через комнату. Открывая перед посетителем выход в коридор, Лета поднял свечу повыше, и свет озарил профиль молодого человека, почти мальчика, с длинным носом и тонкими, своеобразно изогнутыми губами. Николас узнал его — однажды ему уже довелось видеть Филиппа, четвертого сына Иоанна Доброго, на прошлогоднем празднике в Понтуазе, бывшем родным городом принца. «Возможно, и он не вернется более с войны», — мелькнуло в голове, но мысль эта не вызвала того ужаса, что охватил Николаса в первый момент, когда он узнал о предназначении камня. Скорее, это была грусть о том, чего уже не исправить. Но на следующий день Фламелю предстояло пережить еще одно испытание. Когда вечером, получив законный выходной (мэтр Лета оставил у себя на службе способного юношу), Николас бродил по улочкам Марэ, приглядывая место для будущей лавки, которая из мечты уже стала почти реальностью, к нему подошел хлыщеватый господин с необычной, не слишком идущей к его подержанному облику тростью и сообщил, что у него есть для Николаса Фламеля достойное предложение. — Кто вы? И откуда знаете меня? — спросил настороженно Николас, выискивая взглядом пути для возможного бегства. — Мое имя ни о чем вам не скажет, но если желаете — Гийом Малфой к вашим услугам, — человек поклонился изящно, подражая придворным манерам. — Дело не во мне, а в вас, точнее, в том, чем вы владеете… «Скользкий он какой-то, — подумал Николас, отступая на шаг и нащупывая в кармане палочку. — И фамилия… говорящая». — И что же вам нужно из моего владения? Писчие перья или новый пергамент? — спросил он, решив стоять насмерть, о чем бы ни шла речь. В груди нехорошо заныло, отзываясь где-то в зубе. — Я думаю, вы догадываетесь, о чем речь, Николас, — сказал месье Малфой снисходительно и нагло. — Мэтр Лета во время нашей с ним приватной беседы в одном трактире отдал слишком щедрую дань тамошней коммандарии. Черный Принц очень заинтересован в том, чтобы получить философский камень. Или хотя бы в том, чтобы его не получил государь Иоанн… И я думаю, именно в ваших руках сейчас находится решение этой небольшой задачи. Его высочество Эдуард щедр… очень щедр. Николас перевел дыхание. К счастью, Малфой ошибался. — Нет, — сказал он, почти улыбаясь. — Уже не в моих. Камень был отдан еще вчера, и я никак не могу это изменить. — Дерьмо! — низкого пошиба лоск слетел с Малфоя, как не бывало; он ударил ладонью по камню стены, да так и застыл в раздумьях, будто забыв о существовании Фламеля. Николас, почувствовав, что бояться больше нечего, с интересом ждал итога этих размышлений. — Что ж, — наконец произнес Малфой с прежней любезностью. — Приятно было поговорить с вами, Николас, но вряд ли нам доведется сделать это еще раз; боюсь, в ближайшее время я буду вынужден скоропостижно покинуть берега прекрасной Франции… где слишком многие подозревают меня в симпатиях к ее врагу; что, разумеется, совершеннейшая неправда! Он повернулся и зашагал прочь, крепко постукивая тростью по камням мостовой. Николас смотрел ему вслед, пока не опомнился. Возвращаясь домой, он беспрестанно озирался по сторонам: за каждым углом ему чудились пронырливые авантюристы, все как один, знающие — будто у него это было на лбу написано, — что за щедрую плату у понтуазца можно купить такое диво дивное, как философский камень. Николас не знал, что делать, тревога точила его, как жук-точильщик — дерево, и даже мечты о собственной лавке и мадам Пернелле меркли перед этим неутихающим беспокойством. Утро своей второй бессонной ночи он встретил с твердой решимостью оставить Париж и уехать куда-нибудь подальше, в Марсель или в благословенный Орлеан. Николас складывал в сундучок вещи, когда услышал пронзительный женский вопль в глубине дома. Не прошло и минуты, как он оказался в лаборатории. Мадам Пернелла стояла на коленях и горько рыдала, подвывая временами, а на полу лежал мэтр Лета, и одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что здесь нужен не врач, а священник. Николас обошел вдову и опустился на колени рядом с ней. В руке Лета было что-то зажато. С трудом Николас раскрыл холодные пальцы. На пол упало несколько металлических стружек и обрезков. Свинцовых. Мысли понеслись в голове Николаса с бешеной скоростью. Лже-камень не мог обладать способностями настоящего — и не обладал. Золото, которое он делал, было подобно лепреконскому — через несколько дней оно вновь обращалось в свинец. Значит, война будет проиграна… но никто не сможет связать его с камнем. Филипп Николаса не видел; да и вернется ли юный принц с поля боя? А единственная ниточка, мэтр Лета… Очевидно, когда он понял масштаб катастрофы, сердце его не выдержало и милосердно остановилось. Стоя на коленях над телом мэтра, Николас Фламель принес клятву, которой неукоснительно следовал всю долгую жизнь: быть милосердным и не жалеть средств на благотворительность. Может быть, так он выражал благодарность Господу за спасение; а может быть, надеялся откупиться от ответственности за события, причиной которых послужил, невольно и вольно… — Что же теперь? — лицо мадам было залито слезами, но даже сейчас, с красными глазами и распухшим носом, она была прекрасна. — Все будет хорошо, мадам… Пернелла, — уверенно сказал Николас и рискнул ободряюще пожать округлое плечо, задержав там руку гораздо дольше, чем того требовали приличия. И все было хорошо — Николас научился уверять себя в этом. «Все в порядке», — говорил он, узнав о волнениях в войсках дофина, о возмущении скудным пайком среди пехотинцев герцога Орлеанского; «могло быть и хуже», — повторял он, когда слышал, как обсуждают гибель герцога Бурбонского и двух с половиной тысяч французских рыцарей и последовавшее пленение Иоанна Доброго вкупе с храбро сражавшимся сыном Филиппом; «все будет хорошо» — твердил он в последовавшие за тем времена Жакерии. Однажды, спустя долгие двадцать лет, перенося на новое место лабораторию, в куче приготовленного к вывозу мусора, что выгребли из годами не разбиравшихся шкафов, Фламель разглядел покрытый пылью прозрачный сосуд. Из любопытства, которое подтолкнула давно похороненная память о прошлом, он поднял его, протер и на всякий случай, по свойственной любому алхимику привычке доводить до конца даже самый бесперспективный опыт, подогрел содержимое. Была ли тут необходима именно двадцатилетняя выдержка или сыграло роль какое-то иное условие — но, так или иначе, результат этого, растянувшегося во времени, эксперимента оказался невероятным и неповторимым. Так был получен философский камень. И на любые сомнения, на любые слухи, ходившие насчет подробностей истории его создания, у Николаса Фламеля был единственный ответ — отрицание.