***
Смешно им пересечься в персиковом саду, ведь люди свыклись с мыслью, что персики отпугивают о́ни. А они здесь. Алые брызги вскипают на жемчужной коже, топкое марево марает Шинобу губы. И это почти романтично. Романтично наблюдать, как с брюзгливой аристократичностью сдирают с кости сырое мясо, как проглатывают его маленькими и вымеренными кусками. Ничего хищного, зверского. Ничего такого, что есть у Аказы (жрущего мужиков с нетерпеливой скукой). — Сегодня свет луны особенно мил, — зовёт мягким вьюнковым голосом, переливчатым шелестом. Шинобу молчит. Шинобу стыдливо и робко — так думалось, — не поднимает взгляда. Доума счёл бы это за комплимент, но вовремя насторожился желчного цвета кожи, чахоточно-хворой улыбки, напрягся из-за складки у губ… Мягко выдохнул, роняя с деревьев неспелые персики. Снисходительно улыбнулся, не желая случайно выказать своего разочарования. Не желая разочароваться. — Неужели я помешал? Моя дорогая, никто не предупредил меня, что ты предпочитаешь ужинать в одиночестве. Шутит. Он шутит. Отзвук его голоса нежится и капризничает. — Я тоже не знала, — мотыльковое крылышко улыбки вздрагивает, подлетает вверх; Доума неотрывно наблюдает за побуквенно-чётким движением милых губ (и Шинобу не может этого не заметить) — даже не подозревала, что меня захочет сожрать другой демон. Пожалуйста, избавьтесь от этой мысли. Иначе я буду вынуждена помочь вам выбить её из головы. Она вытирает багрянец со рта спокойной ладонью, а Доума, кажется, даже не дышит — смазанный уголёк сажей коптит в груди. И непонятливо, и незнакомо — не подбитая гордость, не желание съесть, не божественное шипение. Что-то кроме. Шинобу лёгкой тенью маячит по земле, но истинного её тела не разобрать в лунно-холодном свете. Доума смеётся незнакомцем. На грани слышимого, если только это слышимое существует. Персики дрожью валятся с деревьев. — Я с удовольствием приму помощь от малютки-луны, Шинобу-тян, — нервическое веселье, растянутые патокой гласные.***
Доума взбудоражено соображает (искры вихрятся в груди). Бабочек нельзя сушить сжатыми меж ладонями-листами молитвенника — медовая пыльца отпечатается на страницах, поблекнут узоры, истончится пергамент их крыльев. Бабочек нельзя прятать под купол — золотой или стеклянный, — потому что они нескончаемо будут биться о его стены, изматываясь и уродуясь. Но бабочек можно накалывать на шпильку живьём. — Что вы делаете? Припаянная улыбка Шинобу — ласковое остриё. Интонация нежная, но Доума видит булькнувший ил дне зрачков, чувствует прорастающие из-под кожи иглы. Улыбается (сам дивится, как косо стало выходить примитивно-ясное действие; почти верит Шинобу, когда она спицей голоса колит его туда, где помягче: «неужели богам престало так постыло улыбаться?»). — Пришпиливаю бабочку к иконе, — его обжигает холодным теплом чужого тела, стоящего слишком далеко, чтобы хоть как-то его почувствовать; Шинобу саркастично выгибает бровь, чуть вскидывает подбородок (плохороший знак). Петлёй покачивается тишина между ними — почти слышно, как метёт суетливый щенячий хвост. — Еретический бред. С лживой мягкостью заключает бабочка, но Доума не до конца уверен, какая из — губы ни у одной не шевелятся.