In The Nightmare We Stay

PG-13
Завершён
37
автор
Philomelie бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
9 страниц, 3 118 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
37 Нравится 10 Отзывы 3 В сборник

In The Nightmare We Stay

Настройки

Stay with me awhile

Rise above the vile

Name my final rest

Poured into my chest

Opeth — Harvest

— Если… — Гилберт не договорил — умолк, захлебнувшись кашлем, и болезненно согнулся. Охотник чувствовал, как содрогнулось его тело, вздрогнул сам, но — так и не открыл глаз. И — ничего не сказал. Голова Охотника лежала у Гилберта на коленях. Сам Гилберт сидел в кресле-коляске, как и всегда, — чуть наклонившись, подперев подбородок ладонью и привычно глядя на занавешенное окно. Он почти не удивился, когда Охотник устроился прямо на полу, у него в ногах, только — убрал книгу с колен. Кажется, усмехнулся. «Будь, как дома». Охотник беззвучно улыбнулся в ответ — такое в Ярнаме говорили нечасто, а на его памяти — вообще никогда. И совсем неважно, что Гилберт был вовсе не из Ярнама. Они сидели в темноте: свечу для чтения Гилберт давно задул, и теперь рассеянно поглаживал книжные страницы, даже не пытаясь их читать. Охотник — слушал. Сейчас, во тьме и молчании, его странный мир сжался до бумажного шороха, до острых колен, до сорочки под щекой и до тихого, хриплого кашля. Гилберт молчал. Охотник — слушал. Как и всегда, слушал. — Когда Охота закончится и наступит рассвет — что будешь делать? Упорно спрашивая снова, Гилберт сменил обреченное «если» на уверенное «когда». Его «когда» — жёсткое и злое, мстительное. Таких интонаций в голосе Гилберта Охотник ещё не слышал, и сейчас они жгли кровь в венах. Странно. Страшно. Такие человеческие чувства — которые ему, вообще-то, уже не подходят… — Уедешь отсюда, Добрый Охотник? Тот не ответил — только моргнул и едва заметно качнул головой, — словно не знал, что ему делать и как жить без вечной ярнамской Охоты. Вдохнул. Пальцы Гилберта, — дрожащие, тонко-сухие, — вплелись ему в волосы, и выдох сорвался. Гилберт отдёрнул руку, как от огня. — Прошу меня простить. Я задумался. Охотник кивнул. Он знал: во тьме Гилберт не видел его лица, но точно чувствовал кивок сквозь сорочку. И, может быть, даже понял, что Охотник был совсем не против его руки в своих волосах. Гилберт, Гилберт… Такой учтивый и такой умирающий. Ему бы взять огнемёт, вколоть себе кровь и нестись, куда глаза глядят, сжигая всё на своём пути, — пока сердце не остановится, пока горло не перегрызут здешние твари. Ему бы забыть о вежливости, о морали, делать всё, что только заблагорассудится — пока смерть не заберёт его. Она ведь близко, Гилберт точно чувствовал это. И всё равно — не жил в полную силу. Не хотел. Смирился. Или верил, что ещё поживёт? Охотник не знал наверняка, о чём думал Гилберт, но — знал, что тот ошибался. Его учтивый, смирившийся Гилберт верил в рассвет и в конец Охоты. Почти не верил в то, что выздоровеет, зато — верил в то, что Охотник доживёт до конца. Порежет всех, кто окажется у него на пути, найдёт свою бледную кровь — и уедет из Ярнама, как ни в чём не бывало. Гилберт совершенно не верил в то, что Охотник уедет из Ярнама с ним. Но — часто думал о том, что сам когда-нибудь сможет уехать из Ярнама с Охотником. Иногда, — Охотник чувствовал, — Гилберт мечтал о рассвете. О том, что солнечный свет растворит яд в крови, и что болезнь куда-нибудь уйдёт, что на улицах снова появятся люди — и он сможет выйти, почувствовать мостовую под ногами и тёплый ветер на лице. Обычный ветер, с запахом нагретых крыш, листвы и чего-то живого, — а не кровавого, мёртвого. Прижимаясь к худым коленям, Охотник слушал мысли Гилберта. Кажется, в этих мыслях было что-то про него, про рассвет, про то, что пора уезжать. И про то, что Гилберт подавал ему руку, помогая подняться, а не он — Гилберту, как сейчас… От этого что-то теплилось в груди. Сидя в маленькой комнате, задыхаясь во тьме, Гилберт мечтал о каждом из таких дней. А Охотник видел их все. Своими глазами. С недавних пор Охотник вообще мог увидеть своими глазами всё, что только пожелает. Прожить — тоже мог. И он проживал. Будь он человеком, его бы точно корили за это — и за приверженность глупым чувствам, и за бессмысленную тоску, и за трату могущества, времени на бесполезные игры с реальностью. Но человеком Охотник уже не был. Охотником, наверное, тоже не был. О своей сущности он давно не задумывался — только тратил, и тратил, и тратил отпущенную ему вечность, перебирая воспоминания и сочиняя один Кошмар за другим. Когда Кукла спрашивала, зачем, он по-человечески терялся и не находил внятного ответа. Действительно, зачем, если Кошмар — не рай и не реальность, а всего лишь тюрьма, в которой застыло время? Ему ли не знать, что в таком вот застывшем времени нет ничего хорошего, а в таком бессмертии — одно лишь страдание? Охотник знал это слишком хорошо. И — всё равно продолжал. Бродил по Ярнаму, спал во Сне, и там — создавал новые Сны. Раз за разом он выстраивал Ярнам заново, склеивал свою мозаику из фантазий и воспоминаний, каждый раз — по-разному, но с — одним итогом. В каждом из новых Ярнамов был Гилберт. И в каждом из новых Ярнамов — умирал. Охотник видел Ярнам, в котором Гилберт послал его сразу — прогнал от окна, разозлившись на шум. Тогда Охотнику, слишком остро вспомнившему всякое человеческое, стало больно — намного больнее, чем он ожидал. Его сонная мозаика рухнула в то же мгновение. Всё пришлось начинать заново. Тогда, в самом начале, это было сложно. Юный Великий, не осознавший себя таковым, в каком-то смысле был намного беспомощнее человека. Охотник не понимал, что делал, и его Ярнамы жалко рассыпались в пыль. Рассыпался в пыль и Ярнам, в котором Гилберт почти пустил его на порог. Охотник в тот раз пришёл слишком поздно — раньше, чем Пепельная кровь взяла своё, и Гилберт обратился в безумную тварь, но — позже, чем другая болезнь победила его. Гилберт смотрел на Охотника сквозь решётку, прижав ладонь к окну, и захлебывался собственной кровью. Тогда он всё-таки смог умереть человеком — согнулся пополам, сполз по стеклу, словно всё ещё пытался спрятаться, скрыть от Охотника свою слабость. И — больше не встал. Охотник разорвал Сон в клочья. Гилберт редко позволял ему войти. Отказывал, игнорировал, не мог, не успевал. Сон за Сном Охотник задавал ему вопросы, слушал внимательно его тихий голос, уходил и возвращался, проживая всю ярнамскую чертовщину от начала и до конца, но — не приближался к Гилберту ни на йоту. И пусть мозаичный Ярнам становился всё реальнее и живее, а Сны длились всё дольше, они — заканчивалось. Гилберт умирал — у Охотника на глазах, от его руки, у него на руках, зверем или человеком, но — умирал, и Сон рассыпался. Охотник начинал всё снова. Когда Гилберт впервые впустил Охотника в дом, тот был ранен: плечо порвано когтями, несколько рёбер — сломаны, а рука — вывернута. Глаза заливала кровь, а ещё — она стучала в ушах, и сознание затапливала тьма. Его шатало. Отчего-то сущность Великого не давала никаких преимуществ. Нет, он мог бы изменить своё тело, превратиться во что-то иное — стать опаснее, сильнее, неуязвимее. Он мог себя этого тела лишить, но… Но. Охотник должен был оставаться человеком — так он решил. Чтобы не спугнуть Гилберта. Чтобы Гилберт не понял, что всё это — ложь. Так было нужно. Он тогда свалился прямо за порогом. Скорчился на полу, зажав рану в груди, и глядел на Гилберта — снизу вверх. Истощенный, бледный и сонный, со впалыми щеками и тёмными глазами, тот держался до странности спокойно — запер дверь на засов, спросил что-то про кровь. Охотник не помнил, что именно — помнил только, что голос у Гилберта даже не дрогнул. Тот был готов ко всему и хорошо понимал, что происходит — пожалуй, даже слишком хорошо. — Ты умираешь, Охотник. Он хотел что-то сказать, но не смог — только кровь заклокотала в горле. Она текла по губам горячей солью, громко и вязко капала на пол, и грудь сжималась от боли, и боль не давала дышать. Охотник хрипел на полу, цепляясь за доски, пытаясь задержаться во сне ещё ненадолго. Гилберт — просто смотрел на него. Длинные волосы прятали взгляд, но Охотник чувствовал — в нём не было ни жалости, ни сожаления, только тихое сочувствие. В ту минуту Гилберт понимал его лучше, чем они оба хотели. Он знал, что это такое — медленно погибать от удушья. Охотник умер у Гилберта в ногах — чувствуя его взгляд и странный, не-ярнамский запах. Интересно, чуял ли Гилберт в Охотнике не-человека? Охотник не знал. Знал лишь то, что умирать рядом с Гилбертом было спокойно. Очень хорошо и — очень больно: после смерти Сны всегда превращались в туман. «Зачем ты мучаешь себя, Добрый Охотник?» — кукла спрашивала и спрашивала, покорно склонив голову набок, настойчиво ожидая ответа, а Охотник всё никак не мог его придумать. «Наверное, чтобы для него всё закончилось хорошо». Что — всё, и чем — закончилось, Охотник так никому и не объяснил. Ни себе, ни Кукле, ни Гилберту — тот отчего-то тоже задал этот вопрос. Это был хороший Сон, совсем не Кошмар, и оттого так странно было слышать от Гилберта подобные мрачные рассуждения. Сон про рассвет, — так Охотник назвал его, занося запись в свиток, — был одним из немногих снов, где оба они всё-таки пережили Охоту. Рассвет встречали с открытым окном. Охотник — стоя у стены, Гилберт — сидя на подоконнике. — Как говорила моя мать, уважающему себя джентльмену так сидеть не подобает, — Гилберт слабо усмехнулся и поёжился. Из окна всё ещё тянуло ночным холодом, где-то далеко слышался надрывный вой, но опасностью в воздухе уже не веяло. Веяло чем-то живым — тем, чего Гилберт так ждал, — и теперь он улыбался. Улыбка была вымученной, едва заметной, и от неё в уголках его губ и у глаз появлялись морщины. Пусть он и был молодым, но — не моложе Охотника. Только теперь тот видел, как сильно болезнь старила его: если смотреть издали, не видя ни морщин, ни ямочек на щеках, Гилберт казался куда моложе своих лет. Не зрелый человек, но — просто юнец, с копной неровных волос и в ночной сорочке, сползшей с плеча. Весь он был острым, угловатым, и даже в болезни — живым. Такие никогда не сидят на месте… Жаль только, что жизни в нём осталось так мало. — И ты садись, Охотник. Тот — послушался. Сел рядом и уставился в пол, так и не сняв маски с лица. Не хотелось лишний раз показывать себя. Смотреть на острые плечи — тоже не хотелось — и лишь потому, что хотелось слишком сильно. Они долго сидели в тишине, и эту тишину Охотник не назвал бы молчанием. Он давно привык к тому, что некоторые разговоры проходят беззвучно, без лишнего сотрясания воздуха, — и Гилберт всегда позволял ему наслаждаться этим. Наверное, он тоже любил беззвучные разговоры. Смерть тогда тоже пришла беззвучно — лишь с тихим шорохом. Это Гилберт как-то неестественно, поломано упал Охотнику на плечо. В груди у него было тихо — сердце не выдержало. Сон медленно истончился у Охотника в руках. Потом было много Снов. Каждый — всё длиннее, всё прочнее. Охотник понял, как это — создавать живые миры. Как сохранять странный, хрупкий баланс призрачного Ярнама, не позволяя умереть ни себе, ни Гилберту, и — не проявляя свою сущность слишком явно. Отчего-то Сны этого не любили и ломались прямо на глазах. Ломались — и спокойные, и странные, и страшные. Все они были разными, совсем непохожими друг на друга, и каждый уводил всё дальше и дальше от реальности. Охотник — чувствовал. Охотник — знал наверняка. Но — предпочёл не думать, лишь смотреть свои Сны. В этих снах была Охота. Иногда, совсем редко, он встречал Гилберта на улицах Ярнама. Кожаный плащ в крови, лицо под маской, пила в руке — и жёсткий, сосредоточенный взгляд. Он сражался недолго, но быстро, точно, и убивал милосердно — насколько мог. Ярость Охотника он не одобрял, и всякая жажда крови была ему совершенно чужда. Эйлин его любила. В этих снах была ярость. Или, скорее… Нет. Что-то другое. Охотник плохо их помнил. Они ломались слишком быстро, и всё, что оставалось в памяти — его хватка на худых руках, тёмные следы на тонкой шее, запрокинутая голова, и — перепачканные в крови губы, так близко к его собственным губам. Иногда ему казалось, что он помнил даже прикосновение и странный, жалобный звук. Всхлип? Стон? Об этом он тоже старался не думать. Жгло. Один, лишь один раз, он показал Гилберту свою истинную сущность — развоплотился, вышел за пределы телесного, человеческого, окружил его собой. Позволил себя коснуться. И пусть у него не было сердца, касался Гилберт именно его. Нечеловеческое мешалось с человеческим, ощущения путались, реальность — просто разваливалась на части, потому что это, — собственное сердце в чужой руке, — было слишком. И неважно, что сердце Охотнику уже вырывали, проламывая грудную клетку и обнимая с извращенной нежностью. Это — другое. Это — Гилберт. «Как… красиво…» Удержать тот Сон Охотник просто не смог. Эйфория, простая и человеческая, оказалась куда сильнее его нечеловеческой воли. В одном из светлых, спокойных Снов, — тех, в которых наступал рассвет, — им почти удалось уехать прочь из Ярнама. Тогда Гилберт исполнил свою мечту — подал Охотнику руку. Каким непривычным он был в дорожном плаще, с задорной улыбкой на лице, весь наполненный жгучим ожиданием чего-то нездешнего. Каким живым был Гилберт… Охотник знал, — верил, — что всё получится. Он был Великим, мог создавать миры и измерения, ломать их по своему усмотрению, — и уж точно мог построить за-ярнамский мир, который мечтал увидеть Гилберт. И неважно, что тот хотел домой, в родной город. Это Охотник тоже мог. Чего он не мог — это победить чёртову болезнь. Гилберт умер в дороге — когда Ярнам остался далеко позади, окончательно пропал из вида, и за окнами повозки осталось только солнце. Оно светило как-то зло, неестественно подсвечивая острые скулы и впалые глаза. Даже живой, под этим солнцем Гилберт походил на мертвеца. — Странно, не правда ли? — Тот настороженно кивнул куда-то в окно, и Охотник дёрнулся к двери. Потянулся за пистолетом, взвёл курок. Да только стрелять было не во что — вокруг не было ничего, кроме воды, тумана, и странного, гнилого солнца из Кошмара Охотника. Когда он повернулся обратно, Гилберт задыхался — давился кашлем, кровью и тихими хрипами. Помочь ему Охотник не мог. Он знал: здесь не работало ничего, будь то кровь людей, нечистокровных или Великих. Только его собственная кровь замедляла процесс, но — Гилбертова смерть не боялась и её. Она вообще никого не боялась, и Охотник жалел, что не мог вызвать её на бой и зарубить пилой, как любую другую здешнюю тварь. Он бы победил. Он бы смог. Он бы… Вынырнув из Кошмара, Охотник понял: он утратил контроль. Совсем. Настолько совсем, что забыл, каким было его тело, и было ли оно вообще. Теперь он был лишь чем-то — одним присутствием самого себя, лишенным голоса, развеянным над Ярнамом и даже не помнившим, в какой из множества Ярнамов он попал. В конце концов, какой Ярнам — настоящий? Охотник не знал. Он больше ничего не знал. И — не помнил. Он не чувствовал ни себя, ни мира, ни времени, растекаясь между измерениями беспомощной лужей абсолютного ничто. Теперь он был всем, был везде и всегда. Он был тем, к чему стремился каждый Великий, но — его словно и не было вовсе. Такое ведь неподвластно человеческому разуму. Такое — просто сводит с ума. Это была беспомощность: неспособность познать и осознать самого себя. Она ломала Охотника. Это была настоящая смерть. «Чего ты всё-таки хочешь, Добрый Охотник?» Когда он всё же вернулся в Сон, еле собрав себя по частям, Кукла уже ждала его. Ждала тихо, безрадостно и осуждающе. Никакая жестокость и поражения не заставляли её смотреть на Охотника так, как она смотрела сейчас. Словно ему здесь не место. Словно он проиграл. «Не отвечай. Подумай получше». «Хочу, чтобы без Кошмаров, — Он умолк. — Хочу, чтобы всё было хорошо. И шло хорошо. Столько, сколько пожелаю, а не сколько получится. И так, как пожелаю я». «Уверен? Тогда прощайся. И засыпай». «Прощайся?» — Охотник внимательно посмотрел на неё. Теперь лицо Куклы не выражало вообще ничего. Ни печали, ни одобрения, ни укора. Просто — кукольное лицо, просто — белые лилии в шарнирных руках. Цветы смерти. Просто он сидел на чьей-то могиле, и могила эта была той, что сделал для него Герман — когда предложил освободить ото Сна и отпустить из Ярнама восвояси. Что ж. Герман был мёртв и свободен, а он — навеки прикован к Ярнаму цепью из белых лилий. И — одним-единственным человеком. Этот человек, — отчаявшийся, выбившийся из сил, умирающий, — оказался намного сильнее его, Великого. Настолько сильнее, что одним своим голосом сломал его волю и подчинил себе, даже после смерти, — заставляя воскрешать себя снова и снова, смотреть на свою гибель, — снова и снова, а затем — умирать самому. Снова. Снова. Снова. И теперь — он требовал всю его жизнь. Целую вечность — в своё единоличное владение, и всё это — без единой просьбы и мольбы о помощи. Вечность Великого Охотник захотел подарить Гилберту сам. А когда даришь кому-то свою вечность — со всем остальным положено прощаться. «Спасибо тебе», — Охотник сполз на могилу, в груду лилий, и уставился в белёсое небо. Рука Куклы сомкнула ему веки, словно мёртвому. «Прощай, Добрый Охотник. Я буду ждать твоего возвращения». «Как противоречиво…». Додумать он не успел — новый Сон забрал его.

***

— Как противоречиво, — Гилберт говорил тихо и хрипло, так, что Охотник едва слышал его сквозь дрёму. Тело болело, кровь мутила сознание. Пора было возвращаться на улицы Ярнама, под злую луну, на зов Охоты, но — не сейчас. Сейчас он был здесь. Сидел на полу, положив голову Гилберту на колени, и слушал. Тот — говорил, и пальцы его едва заметно касались поседевших волос Охотника. Всё, как всегда. Бог в ногах человека. — Противоречивы сны. Здесь, в Ярнаме, они другие. Яркие, реальные. Такие, что я им даже верю. Охотник кивнул. Прижался щекой к его колену. Гилберт — продолжал. — Я часто вижу свою смерть. И рассвет. Вижу, как погибаю от твоей руки, обратившись в монстра, и как болезнь убивает меня у тебя на глазах. Вижу, как мы уезжаем отсюда навсегда, — и как ходим по этой улице каждый день, — Гилберт кивнул в сторону окна. — Иногда я вижу, как мы охотимся — в этих снах у меня всё ещё есть силы стоять на ногах и даже — держать пилу в руках. Сражаться с тобой плечом к плечу — это… — Он снова зашёлся кашлем, и его пальцы сами собой сжались у Охотника в волосах. Больно. По-человечески. Хорошо. — Иногда я вижу, что ты — вовсе не ты… Но, как бы то ни было, здесь ничего этого нет. Мне не лучше и не хуже. Рассвет не ближе, а этих тварей — не больше и не меньше. И ты приходишь. Снова и снова. Но здесь — ничего нет. Даже смерти. Словно и она мертва… Тебя это не пугает, Охотник? Тон у Гилберта — спокойный, серьёзный. В нём — ни капли страха, но — какое-то обреченное стремление познать непознаваемое. — А разве — должно пугать? — Голос Охотника хриплый — от ран и от долгого молчания. А ещё тот не помнил, каким он был прежде — его человеческий голос. — А разве — не должно пугать то, насколько всё это похоже на сон? На странный ночной кошмар, из которого нет выхода? Говорят, такие кошмары видят умирающие, — Гилберт приподнял чашку с горьким травяным отваром и умолк. Было в этом запахе что-то дурманящее, и отчего-то он напоминал Охотнику лилии. Не горькие и не травяные. Странно. — Любой кошмар — всего лишь ещё одна возможность увидеть хороший сон. Как только ты понимаешь, что перед тобой — кошмар, он уже повержен… Или же ты хочешь проснуться? Охотник поднял взгляд на Гилберта — впервые за этот Сон. И впервые за этот Сон заглянул ему прямо в глаза. Те были тёмными, больными, и казались красными в свете свечи. Но — они были живыми. Живыми. Наконец-то. Гилберт медлил с ответом. — Не знаю. Реальность всегда хуже снов. А хорошие сны куда страшнее кошмаров — они заканчиваются, когда мы этого не ждем, и нам становится слишком больно по пробуждении… Что будешь делать, когда этот сон закончится, Добрый Охотник? — Засну, чтобы увидеть новый. Это же мой сон, в конце концов. Сам того не желая, он почти улыбнулся. Гилберт, Гилберт… Такой внимательный и такой наивный. Гилберт верил в конец сна, а Охотник — знал: этому сну не закончиться никогда.
37 Нравится 10 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (10)