***
Ровно месяц тому назад, когда всю эту вакханалию с крысами и волшебными мигренями даже в мыслях представить было невозможно, Борис Леонидович Вавилов был у наёмника постоянным клиентом. Обыкновенный дядька-учёный: тучный, коренастый мужичок полу-преклонного возраста, с приятным румянцем и сильной плешью в жиденькой, совсем поредевшей шевелюре. Работящий, как ломовая лошадь, педантичный, обаятельный, сговорчивый, открытый, щедрый, всегда начищенный-надушенный, не брезгующий чувством юмора или метко вставленным острым словцом — правда, ворчливый и вспыльчивый, с воистину вулканическим нравом, недоверчивый, прихотливый и, так и не отвыкнув от престижа и роскошей, капризный до зубного скрежета. Конечно, если подумать, то именно благодаря этой недоверчивости и прихотливости он на протяжении всей своей карьеры пользовался услугами лишь одного, проверенного всеми правдами и неправдами наёмника, заслуженно возведённого до статуса своей правой руки — Каймана. Закрутилось их знакомство тогда, когда Борис Леонидович, только-только отпразновавший своё сорокалетие, начитался, на свою дурную голову, статей и проф-рекомендаций от отправленного в Зону Сахарова. Мозг воспалился жаждой приключений, уязвлённое самолюбие грозно рявкнуло «А чем я хуже?!», воображение создало картины того, как ему вручают бриллиантовые медали за самостоятельное покорение доселе неисследованных земель — и вот добрый доктор, на одном дыхании собрав все нужные чумаданы, уже мчался в самые недра Зоны, отведать экзотики. Конечно, когда профессор увидел заместо сказочного острова с феями, порхающими на лепестках райско-пахнущих мимоз, какую-то убогую, болотистую, гнилую, засранную-зассанную, забытую Богом глушь, где за каждым сантиметром земли таилась верная смерть, и узнал, что заместо просторной, вылизанной до блеска лаборатории он будет ютиться в ржавой халабуде, со времён если не Брежнева, то уж точно Николая Первого (ещё и с деловым названием — «переносной бункер»!), то понял, что возвращаться слишком поздно, а о планах про самостоятельное покорение и одиночные исследования можно преспокойно забыть. Пришлось нанимать подмогу — которая, благодаря сильному скептицизму и мизерным финансам профессора, воплотилась не в виде дорогостоящей команды профессионалов, а в виде тогда-ещё неотёсанного двадцатидвухлетнего лба, которого собратья-наёмники из-за «зелёности» не брали даже на дешёвые разведки. Изначально профессор взял его чисто «для пробы пера» — но только оказалось, что обрадованный своим первым клиентом молодой человек вёл себя преданней лабрадора и вовсю проявлял талант к искусству головореза, растущий не по дням, а по часам, так учёный с ним и сработался. Протекали годы. Наёмник чуть ли не ночевал в бункере экологов и обогащался, гасая по приказам научника. Прикончить разбушевавшуюся свору бандюганов, вытянуть артефакт из эпицентра «Трамплина», собрать какую-то редкостную травку-муравку для исследований (короче, что господину профессору в голову влезет) — это всё он делал, впитывая полученный опыт похлеще губки, пока не вымахал в грозного, матёрого и своенравного дядьку, первоклассного наёмного убийцу, цена услуг которого удесятерилась для всех, помимо любителей грызть гранит науки. Вот и прозвали его не Аллигатором и не Крокодилом, а Кайманом: дескать, зверь хищный и кровожадный, но, по сравнению со своими сородичами, «мелкий» — предпочитает стоять на службе только у экологов. Ну, а Кайман и не жаловался. Кормят сытно, платят исправно — а учитывая, что большинство экологов-практикантов были тощими, как берёзовые веточки, и ничего тяжелее шариковой ручки в жизни не держали, то подработки у него было столько, что бумажник чуть по швам не рвался. Но, конечно, гвоздём программы всегда был сам профессор: дружески язвил, ехидничал, по-приятельски сварливил, чудесно заговаривая зубы; дымил противными сигаретами, как топка паровоза, морочил голову всякими выкидонами, но и развлекал несгораемым любопытством, по ежемесячной традиции отправляя Каймана на очередной «подвиг Геракла», да и самой своей компанией веселил. Когда что-то не выходило — плевался чистой желчью, достойной не миловидного, казалось-бы беспечного очкарика, а какого-нибуть вояки-генералиссимуса, и сверкал крохотными мышиными глазами с такой хладнокровной, сдержанной нечеловеческими усилиями яростью, что, казалось, вот-вот под заточенным скальпелем профессора окажется уже не заранее умерщвлённая лягушка, а ты. …Но когда всё шло в ёлочку, когда опыты окупались с головой и деньги текли фонтаном, к зарплате наёмника уверенно добавлялись бонусы — профессор оставлял его к себе на чай, на радостях делясь и новёхоньким оружием (вроде-как и подарок, а вроде-как и бесплатный эксперимент — наёмник хвастается перед товарищами новой игрушкой, а учёный тайком проверяет, не решит ли сиё навороченное чудо инженерии однажды взлететь на воздух), и, чего греха таить, угощал лишней бутылочкой «Jack Daniel's», и давал вдоволь насладиться уютом хорошо отопляемой лаборатории, с которой брезгливый профессор мало-помальски сжился. Сам он покинул её только однажды, в первый и последний раз. Эколога-гонца затаскала гурьба псин, оставляя бесценные документы в непроходимой болотистой трясине, усыпанной морозной слякотью; наёмник тогда торчал на самом Радаре: сообщение получил только под вечер, доковылял до дальнего юго-запада лишь через два дня — а встретила его, вместо вязкой сырости болот, огромная выжженная пустошь, что растянулась кровавой кляксой до самого горизонта. Гудело шкварчащее бурое небо, дымили угольно-чёрные трубочки когда-то упитанных камышей, переломился, как карточный домик, стальной купол лаборатории — пропали и трясины, и заросли, кишащие пронырливой, хищной живностью, и документы, и сам учёный. Выброс. В КПК, по традиции, был записан краткий некролог, а на деле…***
…А на деле тихо чиркнула потёртая зажигалка, осветляя алыми язычками огня знакомое лицо. На секунду пламя заиграло и в нечеловеческих, впалых глазах, обвело морщинистые потяжелевшие веки, оттанцовывая искорками на щепках доломита в отсыревших пещерных стенах, на обломках какого-то дивана, просевшего к земле, на стянутом матрасе — и тут же перескочило на кольцо молотого табака, поджигая кончик сигареты. — Как ты, Борь? Несуразно грузная, приплющенная, почти обезьянья морда контролёра неспешно подтянулась, впитывая взглядом физиономию в бронежилете, и скорчила безмолвную, умиротворённо-блаженную лыбу, выпуская щедрую струю дыма — а в голове, испаряя любые отголоски мигрени, зазвенел тот самый язвительно-терпкий голос. — Догадайся. Кайман нагловато вздёрнул брови, сдерживая лукавый смех, и тут же закашлялся — в ноздри ударило пышное сизое облако. — Догадываюсь, что ты себе всю совесть выкурил, — кисло-добродушно ухмыльнулся наёмник, смахивая осевшее на бороду накуренное марево, и усадил мешок поближе к мутанту. — Лопай на здоровье: полтора ящика запасов стащил, не меньше. Узнают — на кол посадят. Что, не царское это дело, самим охотиться? Или совсем артрит заедает? Заедал экз-учёного, конечно, не только стандартный набор бед, призванных оседлым образом жизни и острым пристрастием к табаку: главное наказание таилось в том, что щедрая Зона-матушка отправила Бориса Леонидовича на внеплановую пенсию не с пустыми руками. Взамен старому человеческому телу она с барского плеча всучила ему совершенно новый вид (от которого, судя по затраханному взгляду профессора, удовольствия столько же, сколько от эпилепсии, артрита и радикулита в одном флаконе). Непонятный, корявый, грузный вид, благодаря которому когда-то обаятельный, извечно ухоженный-надушенный учёный стал похож на дикую смесь облыселого орангутанга, чахоточного Будды и избитого до полусмерти сумоиста-коротышки. Руки его покрылись неприятной ожоговой коркой. Половина пальцев иссохла, омертвев. Темя заменилось нарывающими чиряками, морщинистый лоб опух, смахивая на белесый венистый гнойник. Заместо выглаженного белоснежного халата или пахнущей химчисткой безрукавки — самодельная шаль, сшитая из содранных лоскутков штор; настолько замызганная и ветхая, что мухи боялись садиться. Пористая кожа разрыхла, сползала, телепаясь в каждом месте, кроме крокодильих складок на шее и брюхе — к которому, казалось, перебрался каждый грамм жира. Рёбра его торчали, как у замученного голодом военнопленного, а над обугленными брюками, что и так норовили разойтись по швам, нависало габаритное, осевшее вниз брюхо, усеянное рыбальскими сетями магранцово-синих растяжек. В один момент глянешь — обыкновенный упитанный старик, кутающийся от озноба в дырявенький платок, а как всмотришься — настоящее зоновское чудище. — Пытался. Вышел дней с пять назад, воздухом подышать, а у пещеры прохлаждалась молодёжь с волынами. Ишь, визитёры! — «чудище» стянуло шаль, выставляя напоказ криво-косо наложенные бинты у предплечья, и принялось примерять вытащенную из пакета старенькую ватную шубку. — Чуть не пристрелили, соплежуи. Ну, ничего: потом орали, как плоти недобитые. Из таких можно и корм для крыс, и одежду с иголочки, а как обглодают до костей — и декор получается отменный… Набрело сюда этих ваших сталкеров — прут отовсюду, как грибы после дождя. Ну что им тут, мёдом намазано? Курорт на пять звёзд? Несметные богатства прям в карманы лезут? И, что самое главное, на кого из них не гляну — хари тупые, ей-богу, и такие жирные, что мама дорогая! Будто все, поголовно, из свинофермы сбежали: ириски глотают пачками, шоколадом пичкаются, каждый день шашлыки из кабанчика, а по консервам чуть не топчутся — вкус не нравится, видите ли! Сидят себе эти рыла откормленные, будто на пляже, по воронам стреляют, гогочут как шакалы — а я тут гнию впроголодь… — Тю! Нашёл проблему. Присмотри себе дурачка потолще, что в одиночку шастает, подмани поближе — и будет тебе пир на весь мир. Чего тебе, трудно? — засмеялся бугай, не уделяя должного внимания ледяному взгляду, прилетевшему в его сторону. — Ну, что такое? Я не осуждаю. Сейчас колбаса такого состава, что я и сам готов людей жрать. Мне эти соевые заместители в сраку не сдались… Контролёр обозлённо всплеснул руками, корча притворно-восторжённую рожу. — Вот уж, Витька, спасибо — без тебя я бы никогда не догадался, что и людей тоже можно кушать! Шестьдесят лет от роду, кандидат наук, бывший ректор ВУЗ-а, учёный, которому во всей Европе равных не найдут — и никогда, блядь, не догадался бы! Я ведь стал тупее пробки! — рычал он, сцепив зубы. — Сейчас, погоди: сбегаю, сожру одного человечка, а потом двоих, а потом троих, а потом так увлекусь, что, только брюхо заноет, и тебя до костей обглодаю! Сигаретами увлёкся, кофеином увлёкся, мясом тоже увлекусь. Останусь без никого, совсем одичаю, буду слюни пускать, шипеть и людей лупасить, пока мне кто-нибудь не всадит пулю в череп — кра-со-та! — Эх-х, сразу заистерил, как баба. Я ж просто пошутил — а ты чего? — Да хуичего! Знаю я твои шутки. Поживи месяц-второй с пустым желудком, тогда и посмотрим, как запоёшь, — измученно гаркнул профессор, падая на пыльную кушетку. — К торгашу мне не пойти, у молодёжи консерву не попросить; собаку однажды прикончил, прожарил в аномалии так, что до костей обуглилась, и всё равно блевал дальше, чем видел! Это не еда, это караул! Караул! Казалось, и тело, и мозг его сорвались с цепи: лишённый никотина рассудок утратил привычную флегматичную сдержанность, готов был в любую секунду извергать яростные тирады, а изнурённое тело, только вынюхав наличие еды в мешке, без разбору накинулось на мясные изделия, виртуозно чередуя поглощение килограммов перемолотой кошатины-собачатины с частыми жадными затяжками. Затяжка, ломоть колбасы, бурный всплеск эмоций, опять затяжка, опять ломоть — и так, пока не выветрилась и накипевшая злоба, и скрутивший кишки голод. Благо, двадцать лет знакомства даром не прошли — и клиент знал наёмника как облупленного, и наёмник клиента. Борис Леонидыч мог преспокойно сокрушаться на самые личные темы, не страшаясь сдачи информации, а Кайман, учитывая острый нрав профессора, близко к сердцу никаких фраз не брал, да и от метания громов-молний сильно не трясся — лишь принялся расчехляться, раскладывая на земле все свои котомки, время от времени награждая учёного сочувственно-понимающим кивком. И правильно сделал: только он сложил увесистый бронежилет, отцепив накладные карманы, только повесил на утёс автомат, только стянул старенькую балаклаву, проводя мозолистые пальцы сквозь колючий ёжик побритой шевелюры и густой куст нестриженной бородки — а контролёр уже сыто слизывал скользкое полотно жира с пальцев, умиротворённо верча окурок в ямочке ладони: этакий толстопузый Вишну перед помилованным грешником. — Ну, Витенька, голубчик, ты меня прости. Раскричался старик, разозлился, совсем берега попутал, — засипел в глубине рассудка ржавый, потёртый колокол, плавно переходя в приятный, ласкающий ухо баритон. — Кстати, забыл уточнить: что там у тебя? Что тревожит? Как обычно? — Спрашиваешь, — хмыкнул «грешник», с вымотанной завистью оглядывая диван. Ноги гудели, как у престарелой псины: от рассвета до заката порхал по окрестностям «Янова», отбивая пятки о корневища в зарослях, пока не выискал нужную пещеру. — Если б не спрашивал, ты давно уже бы слюни пускал, под нос мыча, — хищно оскалился телепат, показательно смяв и раскрошив бычок. — Спрашивать обязательно. Мозг — коварный кусок паштета. Не тó начнёшь лечить, не так ударишь, не туда прицелишься — и всё, капут: был человек, стал овощ! Хотя, вижу, ты и без моей помощи скоро в овоща превратишься. Вчера говорил, что у тебя через полдня смена, что засиживаться не будешь — а сам стоишь себе, позабыв всё на свете, глазками хлопаешь, как телёнок. Давай-давай, ложись на матрас, пока стоя не заснул. Сказано — сделано. Кайман грубо потёр задергавшееся веко, угоманивая взбалмошный клочок нервов, и неуютно облизал пошёрхлую губу. Матрас глазел на него зачищенной, хорошенько выбитой стороной, сияя стянутыми, облезлыми «озерцами» невымытой хлорки — а те и вовсе шли непонятным, острым констрастом к невзрачным землистым стенам. Будто свежий ломтик пармезана на старой, закровавленной мышеловке. Всё-таки знал, зараза, что придёт к нему на дополнительный сеанс… — Ещё одна «зараза», — сплюнул табак контролёр, поторапливающе ткнув гангренистым пальцем по расстеленому ложе. — И тоже с расколотым жбаном останешься. Я не отказывался от человечины, чтобы меня «заразой» называли. Хорош бузить, а то на мясо пущу. — Ба, всемирный страдалец, — хмыкнул Кайман, тут же получив вспышку ноющей мигрени в районе затылка: та, будто неподъёмные кандалы, почти пригвоздила его к твердоватому матрасу, уложив горящую голову прямиком между пружин. — А как звать-то можно? Скоро язык отвалится, «Борислеонидыч» выплетать. — Можно «ваше высочество», — отозвался мутант, ослабив телепатическую хватку: только боль, казалось, врезáлась по мозгу увесистым кирпичом, а тут уже развеивалась вместе с последним кольцом дыма. — И «хозяин» можно. — Загинаешь палку, ой как загинаешь… — Единственная палка здесь, голубчик, это твой рассудок, — укоризненно загудел басистый, оперный баритон, сосредотачиваясь на тыльной стороне мозга. — Чуть поработаю во-оот здесь — переломится, как миленький. Если бы да кабы и у кровососов было такое же здравомыслие хрупкое, я б себе крыс не набирал… Кайман промолчал. Вслушивался. Не потому, что предпочитал заместо беседы продолжительный старческий монолог, скачущий от бесцельной болтовни до жалоб на сырость, на вооружённую господу, что постоянно устраивала экспедиции (а то и «зачистки») по любым окрестным пещерам, на трудности содержания батальона грызунов — а из-за его голоса. Голос разливался до каждого уголка сознания волшебными, невесомыми волнами: когда надо — грел, как бурлящая «Жарка» посреди зимней вьюги; когда надо — усеивал рассудок приятной холодной пургой, сметая лишнее напряжение мягкой ладонью… и всё переливался бархатистыми, заливистыми нотами, всё укутывал его в блаженный медовый кокон, утяжеляя опухшие от усталости веки — но вскоре распахнул их до самого предела орбит, притягивая взгляд наёмника к зрачкам контроллёра. — Сколько не спал? — мутированная мордочка сосредоточенно насупилась, построжела, прихорашиваясь десятками мелких морщин. — День. — незамысловато отчеканил Кайман, ёжась на месте. Руки его давно онемели, заменялись каким-то безвольным ватным полотном, прекращая повелеваться раскисшему сознанию — но вдруг, будто околдованные, ухватились за небритую ямочку подбородка, вскидывая голову наёмника до уровня мутантовых глаз. — Врёшь. — недобро сверкнули янтарно-бурые радужки, уставившись прямиком в его душу. Кайман хотел было нахмуриться в ответ, спрятаться от колкого взгляда, от жаркой вспышки стыда (ну что за бред, врать собственному «лекарю»?), но мог лишь смотреть. Смотреть вперёд, на палкие облепиховые крапинки в глубинах зрачков, на горячий водоворот плавленной меди, в который хотелось разве что занырнуть с головой, бесследно провалиться, навеки укрываясь от пещерного холода, и говорить, говорить правду, только-только правду… — Три, — вывели разгорячённые бледные губы, словно в полусне. — Три дня. — Умница, — обвалилось на кипящий мозг блаженным компрессом. — Так бы и сразу. — Я сразу не могу, — попытался оправдаться наёмник, заморенно поджимая ноющие ноги: те тоже спешно отказывались сотрудничать, с радостью предавая тело и уваливась на матрас мёртвым грузом. — Третий день автомат в руках ходором ходит. Есть не могу, пить не могу. Уже крыша едет. — У меня такими темпами тоже крыша поедет, — вновь чиркнул фитиль зажигалки, вновь зашипел бумажный овал, вновь поползли из огрубелых уст едкие тучи, с издёвкой кусая нос. — Здоровье, штука такая: всегда идёт глубже. Это по-вашему, простонародному — «бессонница». А если всмотреться: стресс, давление, нервотрёпки, пси-поля, канистра водки в день, шум-гам от стрельбы… Трудно было вообще представить, как этакого красноглазого дяденьку с замедленной реакцией, рассеянной памятью, лихорадкой и полным расстройством кукушки вообще можно было отправлять откручивать «заказу» голову: неустойчивый рассудок сдавался без малейшего боя, поддавался, шёл навстречу наипростейшим иллюзиям, вовсе не сопротивляясь убаюкивающей колыбели гипноза. Хочешь — целься на кору мозга, провоцируя стрессовые точки ослабленного органа: рассудок без единого сомнения поверит несуществующей тревоге, проглотит наживку и вздёрнет заспанное сознание. Хочешь — охвати крохотный гипофиз, втягивая всё тело в бездумный, беззаботливый и оттого сладчайший транс, превращающий и холодный, одубевший матрас в пушистую постель, и мерзотный табачный туман в сахарный аромат мимоз. Одно только сердце наёмника чуяло влияние чужака, недоверчиво клекотало в крепкой шрамистой грудине, будто пугливая пташка — но вскоре и само размякло до преспокойных, размеренных ударов. — Ещё не разморило, Вить? — вскоре склонился к нему научник, отдаваясь в затуманенном взгляде размытым бежевым пятном. — Кайман, — протянул наёмник, сглатывая вязкую слюну. Та соскользнула в глотку сухим комком, отказываясь проползать мимо бешено скачущего кадыка: благо, пока человек не задохнулся, к посиневшей его шее прильнула шершавая, грубая ладонь, позволяя и гортани пропустить тягучую жидкость, и коже, сходящей с ума от малейшего контакта, предательски налиться алой краской. — Я Кайман. — Это ты между своих товарищей можешь «Кайманом» кичиться. Вот превратить бы тебя в снорка, тогда и будешь настоящим кайманом. Ползаешь, рычишь-шипишь, кусаешь всё подряд, — хоть сам контролёр и сложил руки, сдержанно выдохнув (Как дети малые со своими кличками, ей-богу! Видно, совсем худо дело, раз по таким мелочам типает…), голос его защебетал, залился бархатным смехом, мстительно щекоча нервишки. — Вылитый кайман! А сейчас сидишь, глазами хлопаешь, как кролик перед удавом… (…И ни тебе хамовитости, ни упрямства, ни своеволия! Лежит себе, рот до ушей — даже дым втягивает с удовольствием. И-дил-лия! Оставить бы его таким наподольше — заодно можно и расслабить по-нормальному, и повправлять извилины… и приучить уважению к старшим…) — Не надо, — протянул наёмник, безвольно поторапливая липкую каплю пота, покатившуюся вдоль острого подбородка: та неприятно дрожала с каждым его лихорадочным, прерывистым вдохом. — Нечего соваться, куда не просят. Усыпи и всё. Хоть колыбель пой, но усыпи. — Надо, Витя, надо. Если не хочешь прозевать пулю и дать дуба на ровном месте, придётся в твоей черепушке покопаться, — бывший учёный ухмыльнулся с медовой лаской (умеет же обнадёживать!), будто обращаясь к излюбленной лабораторной крысе. — Если себя не ценишь, меня хоть поуважай. И так наедине скучно; без тебя подавно зачахну. Пожалей старика, а? «Старик»! Старик с профессиональной лёгкостью затмевал здравомыслие, подчинял взбалмошное человеческое сознание, не шевеля и кончиком пальца, обездвиживал закалённое, крепкое тело без помощи вылитых мышц с подточенными когтями; только наёмник захотел набычиться, рыпнуться в ответ, то-ли рассержено, то-ли упёрто отмахивась от заманчивой, но явно небезопасной затеи — и даже тут оказался опережён телепатом. Челюсти мигом налились неподьёмным свинцом, язык превратился в кусок затвердевшего цемента, мышцы рта онемели, зубы намертво прижались друг к другу, послушно приклеились, прищемив дёсна чуть не до крови — и отправили любые жалобы с ворчливым недовольством назад в его гортань. — Пожалею, — вдруг промелькнуло в глубине ещё бойкого рассудка жёлчным плевком. — Но с одним условием: харе курить. Я же при тебе водку не жру. — Не хватало, чтобы ещё при мне, — телепат порицательно наморщился (теперь-то он смахивал не столько на мутанта, сколько на тучного, косматого дедушку, неохотно поддающегося прихотям избалованного внука), с вызовом приподнял остатки бровей… но, скупо заглотнув остатки дыма, всё же скомкал бычок. Не успел, правда, Кайман и найти в себе сил для скачивания нагловатой, ликующей ухмылочки, не успел и утихомирить сердце, заколотившееся дятлом от свежего воздуха и неожиданной, чересчур лёгкой «победы», как лицо его внезапно охватил дым последней затяжки. Защипал ноздри горькой струёй, ужалил глаза едкими иглами, проползая кипящим паром сквозь ресницы — но не растворился. Наоборот, вознёсся выше, растягиваясь по кривому землистому полотну белесой гладью… вздёрнулся, оживился, распуская полупрозрачные локоны до самой земли… и извернулся, перекрутился в завораживающую воронку, пляшущую пёстрой, крапчатой плёнкой перед рассеявшимся взглядом. Именно тогда весь мир, всё окружение, казалось, превратилось в припадок белой горячки: зашаталось, затряслось, разваливаясь да расползаясь до бесформенной, однородной кляксы — и ошпарило сознание раскатами невыносимого, чистейшего жара, заглушило здравомыслие лавинами необьясняемых звонов, гулов, писков, скрипов и скрежетов, затягивая обессиленный рассудок в пленительный водоворот истинного, беспамятного блаженства. Не прошло и полминуты, как все краешки, все закоулки его сознания уже походили на тех же покорных, безропотных тушканчиков: из мозга покатились все наипоследнейшие вкусы, щекочущие иссушенный язык приторной сладостью пищевых заменителей, терпкостью подгнившего мяса и горькотой спирта; воспроизвелась, словно по команде, каждая осевшая мысль, каждое недавнее желание, каждая крупица чистых эмоций, что припрятались в очерствелой душонке за все эти долгие годы — даже смутные, неотчётливые воспоминания, выкованные ещё на Большой Земле, с радостью выдавали своего «владельца» с потрохами, выставляясь бывшему профессору на пристальное созерцание. Сам же учёный вовсе не таял в пёстрой гуще, не растворялся во всепоглощающем мареве цветастых пятен, оттанцовывающих свой иллюзорный вальс: одинь лишь он с завидной лёгкостью держался на месте, всё парил над ним мягко и спокойно, словно ворона, заметившая чахлого, обездвиженного грызуна — только глаза выдавали в нём какую-то нарастающую хищность, знакомое кровожадное любопытство, вспыхнувшее лукавой, шальной искоркой в глубине взгляда на пару с какой-то необьяснимой, животной жаждой. Покорить чужое сознание, раздробить в щепки любое своеволие, выпустить наружу самую основу этого человека, самое его естество. Подчинить, испытать и помочь одновременно — а потом, наразвлекавшись вдоволь, окончательно превратить его в послушную, до безумия преданную игрушку. Ведь смысл ему быть чем-то иным? Смысл оставаться напряжённым, озлобленным клочком нервов? Смысл пичкаться упаковками снотворного, травить печень флягами спирта, дабы сомкнуть глаза хотя бы на минутку, если рядом был этот голос, что разливался по ушам тёплой, плавленной карамелью, что одарял его блаженным ватным раем? Раем, что очищал застоявшийся рассудок, ослаблял скачущее давление, растворял непостижимую гору накопленного стресса, превращая её в ломтик масла на кипящей сковороде? Пускай и ставил цену за необходимую помощь, пускай и заполнял вымытое, тщательно отдраенное сознание своей звериной грубостью, пускай делился этой дикой ненасытностью, этой непонятной, но такой заразительной, почти что душащей жаждой. Ничего страшного. Ведь одни лишь глаза его, эти два медовых, выжженных янтаря, удерживали наёмника над пропастью вечного, неисправимого коматоза, над потерей здравомыслия, над превращением в отличное пополнение к телохранительной «свите» — обыкновенного зомби. Забота, как ни крути. Кайман готов был сделать что угодно ради этой заботы. Ради этих глаз, этого голоса. Ради самого учёного. Что угодно. Ведь голос пленил его. Окружал, стягивал, душил. Звенел сзади, спереди, в жаркой близи, в рассеянном далеке. Голос был тихим шумом реки. Был скрежетом сломанного транзистора. Щебетом воробья. Гулким вихрем «Карусели». Он отражал в себе саму сущность Зоны, разделял с ней беспощадность, неутолимую нужду покорять, безустально испытывать, доводить рассудок до самого предела, с издевательской редкостью поощряя его тем самым горячим коктейлем блаженства: так ведь сознание намного легче размякнет, быстрее обезумеет, освирепеет, позволит себе с упоением окунаться в эти хищные, примитивные нужды — единственные, что остались за все эти долгие годы вдали от Большой Земли. Хорошо хоть Кайман не был шибко привередливым: не нужны были ни ящики дорогого коньяка, ни сказочные богатства, ни, в отличии от нависшего над ним тучного научника, опьяняющая власть. Наёмнику-то, эдакому великодушному, щедрому скромняге, многого не надо — его программа-максимум по заветным желаниям состояла из пары-тройки деликатных, неприхотливых мечт. Первая — сидеть в тёплом уюте, в ненапряжной, искренней компании давнего приятеля, прохлаждаясь в укромном, невидимом посторонним взглядам месте… Вторая — валяться на матрасе и пускать задоволенные слюнявые пузыри, пока сознание опустошается от нервного истощения и малейших душевных грёз… А третья… А третья уже упиралась в ткань камуфляжных штанов, обзаводя пах заметно вытянутым «холмом». Пиздец. — Здрасьте, приехали, — контролёр слышимо хмыкнул, вскинул несуществующие брови, ехидно уделяя совершенно ненужное внимание «нюансу» — хоть наёмник и побледнел, и порозовел, и чуть ли не позеленел от стыда, проклиная всё на свете: от треклятого сознания-предателя до бархатных нот гипноза, что теперь с настоящим садизмом ласкали явно очумевший рассудок, не давая ни ноги сжать, пряча стояк, ни схватить винтовку и застрелиться побыстрее. — Ну даёшь, Ловелас! Что, молодая кровь заиграла? Ну не истери, не истери! Цыц! Побочный эффект продолжительного пси-излучения, не более. Лежи уже, я не брезгую. Тот и не намеревался лежать — тем более успокаиваться. Пускай и тело онемело, будто от литра крепкого успокоительного, и глаза уставились вперёд, словно две послушные куколки, довольствуясь пёстрым, цветастым коктейлем танцующих полосок и пятен: те вновь принялись хорошенько мариновать оставшиеся крупицы здравомыслия, с радостью задевая гиперактивное либидо и играя на руку пробуждённому воображению — а затем, вдоволь наслушавшись подсознательных пожеланий, взялись за работу. Стеклись до однородной, замыленной физиономии, скручиваясь, стягиваясь резкими рывками, обзавелись стройными, верёвчатыми конечностями, украсились узорчатой вуалью волос — и восстали перед его взглядом смазливой белокурой девицей с заветным 90-60-90. Наёмник выпячился вперёд, рефлекторно приоткрыв рот. Учёный усадил щеку в ямочку ладони, расцветая в нескрываемо плотоядной улыбке. Вот подопытный, вот стимулянт, вот эксперимент. Всё как в старом-добром прошлом: оставалось лишь сидеть, поддерживая обольстительную иллюзию, и довольствоваться «картиной маслом» — ещё и будет, чем потом пошантажировать. Вот мужик завороженно приподнялся, подтянул ватную ладонь. Сначала явно пытался провести одичалые, дрожащие от нетерпения фаланги по бедру несуществующей мадемуазели — но лишь смахнул очаровательную фигуру, будто назойливого комара, рассекая идеальный загар вместе с подтянутыми молочными губами. Давным-давно подобная дама казалась бы блаженной мечтой из Большой Земли, главным призом, трофеем за покорение Зоны, за победу над сверхъестественной опасностью, над смертью, за торжественное возвращение в это смутное, расплывчатое «домой» — а теперь превратилась в какую-то чересчур безупречную, пустую, бездушную стекляшку. Словно детская сказка, до одури отдалённая от горькой, бесчеловечной, но принятой рассудком реальности — может, поэтому и руки его сорвались с места, вытягиваясь к страшному, к неказистому, непонятному, но реальному. Ухватились за тёмнополосые штаны научника, за обугленную лямку ремня, за потёртые неровные швы — и вцепились в мягкое просевшее брюхо, будто пара утопающих за соломинку, с неестественной жадностью ощущая негладкую, шероховатую, но такую знакомую кожу. Приземистый телепат удивлённо втянул воздух, качнулся от нависшего на нём тела, лихорадочного и до одури жаркого, от давно забытого человеческого касания, теперь пропитанного беспричинной ненасытностю и алчной жаждой — даже побледневшие, сцепленные от напряжения щёки, и те спешно превращались в парочку спелых помидоров. — Пожалуйста, — обессилено выдохнул наёмник, сжимая гнусную, пропахшую сыростью ткань до побелевших костяшек пальцев. Размякшее сознание ещё возилось в зыбучей иллюзорной трясине — один только язык, лишившись каких-либо костей, попросту передавал контролёру одну-единственную мысль, витающую в его головушке. Романтическое признание в давней любви? Спонтанное предложение испробовать мужеложство? Ан, нет: что-то в стиле «Я не ебался двадцать лет, у меня всё тело не работает и скоро хуй штаны порвёт, так что просто делай со мной, что хочешь, а то я так рехнусь к чертям собачьим.» — Пожалуйста, Борь… Мутант чертыхнулся. Губы рефлекторно перекривились, нос-пятак ошарашенно вздернулся, ладони вспотели, слиплись — но любопытство вовсе, вовсе не унималось. Разгорелось ещё сильнее, пробежалось по телу пламенной искоркой, скручивая внутренности в кипящие узлы — и принялось докучать здравомыслию на пару с целыми десятилетиями, прожитыми в одиноком окружении бумажек, многочасовых экспериментов и зашуганных подопытных. Может, сдурел здесь не только Кайман? Может, продолжительная телепатия и ему мозги подплавила? Ведь как иначе объяснить сгусток необъяснимой сухоты, вспыхнувший в эпицентре более стойкого, вроде-бы трезвого рассудка? Жажды впитывать взглядом это краснющее, взмолившееся лицо, что грело ткань штанов распаренными выдохами, довольствоваться чистой властью над этим, именно этим человеком, попросту издеваться над черезчур требовательным телом, одаряя его щепоткой настоящего, долгожданного удовольствия — а заодно и побаловать себя свежей, чуть более молодой плотью? Контролёр побеждённо сщемил переносицу. Смахнул ручейки вязкой слюны, пенистой киселью ползущие по подбородку наёмника; с неуклюжей, безвыходной разгорячённостью обвёл его малиновые губы, и не пытаясь избежать колючек щетины. Уста оживились, жадно облизались, пытаясь охватить хотя бы одну фалангу, отправить её в разгорячённую, взмокшую от «голода» гортань — на что пах его, словно сорвавшись с цепи, предательски сжался. Любопытно. Очень, очень любопытно. — Открывай рот. — загудел раскат жадного, хищного рыка, акцентированный звонким хлопком пряжки ремня. Нужна была лишь команда. Лишь пара слов, насыщенных резкой вспышкой похоти — и две тяжёлые, крепкие руки уже спускали его штаны, чуть не сдирая помятую ширинку, уже оголяли кожу с её ожогами и растяжками, выставляя напоказ взбудораженный член: скукоженный, морщинистый, упитанный и, несмотря на всю свою несуразность, кажущийся наёмнику самым желанным, лакомым зрелищем в мире — тот накинулся на него без каких-либо церемонностей, предварительных ласок или предупреждений. Суховатый язык охватил порозовелую головку, мазнул по аппетитной шероховатой коже, голодно слизывая пепел с липким потом — и, смахнув росу горького пресемени, заглотнул причинный орган целиком. Контролёр чуть не поперхнулся, всасывая воздух сквозь плотно сжатые челюсти, постарался не пропустить тонкоголосый, блаженный стон — а Кайман лишь ухмыльнулся (не ожидал, хрыч престарелый?) хищно, с нотками грозной, недоброй лукавости, не сбавляя темп до тех пор, пока колени учёного и вовсе не набились чистой ватой. — Ножки не держат, «хозяин»? — защебетал в голове телепата ехидный, взбалмошный от адреналина голос. Лозы сонливого транса вцепились в рассудок наёмника мёртвой хваткой, позволяли тому свободно слетать с катушек и показывать жуткий непрофессионализм: дерзить своему же клиенту, пуская по спине рой мурашек, ставить каждый его оставшийся волосок на дыбы, дразнить, провоцировать, издеваться… Может, что-то из того перечня и стало для научника последней каплей. Брови его возмущённо насупились, щёки побагровели — а дрябленькие бёдра и вовсе наполнились недюжинной юношеской силой, рыпнулись вперёд, позволяя члену и пройтись по всему нёбу, и упереться в скользкий язычок. Кайман поперхнулся, врезаясь горбатым носом в тучный, седокурый лобок — но заднюю не дал. Обхватил телепата руками, вцепился ногтями в прорехи брюк — и, повалившись на матрас вдвоём с, казалось, стокилограммовой тушей, раззадорено продолжил этот сказочный, попросту волшебный ритм. Если не работает ни башка, ни самосохранение, то чего тут забыл рвотный рефлекс? Только и оставалось, задержав дыхание, вырисовывать приятно-грубые узоры по синеватым растяжкам, жадно заглатывать шершавый член, лакать языком каждый сантиметр кожи, пока диафрагму не скрутило от удушья — но даже тогда он не выпустил орган, выводя слюнявые полосы вдоль и поперёк чувствительных клочков кожи. Всего хотелось больше. Больше тонких, сиплых вдохов научника, больше горячих, словно свежее тесто, складок кожи; больше выпирающих вен, чьи алые русла блаженно обводил язычок, поднимая пульс телепата всё выше, и больше этого набухшего от чистого возбуждения органа — так бы наёмник и лизал его, бесстыже лакая горьковатую жидкость до беспамятности, до посинения, до последнего своего вдоха… если бы вовремя не вмешался контролёр. Уловил, зараза, что дело худо: охватил челюсть у мочки уха, нажал на упрямо сщемленные скулы, расслабляя все необходимые мускулы — и вытянул предельно раззадореный член из обмякшего рта. Рот же, скупо втянув воздух, принялся украшать чужую кожу жаркими, колючими засосами. — Балбес ты, Витька, — мутант беззлобно похлопал Каймана по щеке, давая отдышаться, а заодно и помог стянуть штаны-камуфляж на пару с трусами, освобождая их более габаритного «пленника»: тот моментально напыжился, порозовел, отблагодарив шероховатую ладонь струйкой горячего, нетерпеливого пресемени. — И извращенец. Чертовски обходительный извращенец. Подтянутый, в форме. И волосатый, как медведь. И, чего скрывать, красивый — даже когда слюнявит матрас от малейших касаний, с издёвкой обводя языком клыки. Борис Леонидович смахнул пот с плешивого затылка, даже не пытаясь побороть полчища сладких мурашек. Передохнуть уже неистово хотелось, за возможность кончить и вовсе бы душу отдал — но с жаждой пригубить лишнюю сигаретку уже открыто соперничало желание оставаться на месте, играть со смазливой самоуверенной мордочкой, с чрезмерно чувствительным пахом, ласкать все те проступающие клубочки артерий, выуживая самые нежные, укромные места, пока этот громадный, устрашающий мужикан не забудет своё имя. На этот раз, правда, хотелось испробовать нечто иное. Не всё время же минетами довольствоваться — тот вроде-бы и «ублажнил» причинный орган, а вроде-бы и вовсе обескровил мозг, превращая любую полосу мышлений в совершенно бессвязный, перевозбуждённый бред. Может, именно поэтому мутант не понимал и не помнил, что им тогда руководило. Помнил лишь, как сцепил пожелтевшие зубы, как наклонил закостеневшие варикозные ноги, с невиданной резвостью усаживаясь поверх пылающих, почти гудящих от касания бёдер, будто на огромного непокорного зверя. Он прекрасно помнил, как открылся этот рот в немом вопросе, как оживились, затлели эти стройные, огретые солнцем щёки — и как предательски выпрямился чужой член, только заметив полностью оголившуюся задницу. Какой-либо опыт в интимных делах (если тот вообще был — какая институтка захочет лезть в штаны заядлого книжного червя, извечно прикованного к бумажкам и диссертациям?) давно увяз, утонул вместе с молодостью и каким-никаким человеческим обликом — но руки мутанта, будто по рефлексу, уже исследовали кончик чужой головки, выманивая капельки горячей, скользкой «росы», уже протягивали её к сжатой от холода дырочке, смазывая неестественно растянутую, деформированную кожу… И если контролёр попросту вдохнул, когда сия твердющая двадцатисантиметровая дубина скользнула внутрь него, с лёгкостью задевая взбудораженную простату, то Кайман по-настоящему взвыл, протяжно и несдержанно, только член его окружился упругим, плотным жаром. Первый рывок (точнее, толчок, медленный и до садизма неспешный), что раскатился по причинному органу искоркой кипящего блаженства, головорез вытерпел. На втором, от которого перекосились судорожно слезящиеся глаза, хотел зашипеть, завозиться, привести донельзя заведённое тело в движение — а на деле лишь заскулил, вымаливая хотя бы какое-то ускорение. Тщётно: хоть профессор и сам захлёбывался воздухом, и разрешал удерживать себя руками, лапая-царапая, настраивать дрябленькое тело под более грубый, обрывчатый такт, и в открытую довольствовался жаркими руками, нагло исследующими каждый сантиметр его тела — но «гвоздём программы» так и оставался именно наёмник, чуть не срывающийся на крик с третьим толчком научника. «Игрушка. Огромная, ошалелая от возбуждения и недосыпа игрушка» — замечтался телепат, усеивая бешено скачущих кадык колкими, горячими следами зубов: член человека тут же отреагировал, моментально набух, упираясь в горячее нутро — и зашёл в него до самой своей основы, превращая редкие искорки удовольствия в одну всепоглощающую вспышку. …Вот что, что тогда заставило его дать слабину? Отвлечься, упиваясь чистым блаженством, и выпустить наёмника из иллюзорных цепей? Может, окончательно опьянел от человеческой близости? Не выдержал того самого члена, выскользнувшего из него до покрасневшего кончика головки, а затем накинувшегося на орозовелую задницу с бешеной, звериной ненасытностью? Не укротил взбалмошное сознание, одурманенное замаячившей возможностью кончить? Или засмотрелся на столь знакомое крепкое лицо, на ручейки жарких, блаженных слюн, ползущих поверх зарослей каштановой бородки — которая всего за пару секунд оказалась в глубине его шеи, жадно лаская кожу? Какой-либо ответ, правда, тут же растаял. Растворился среди удовольствия, ползущего медовыми волнами вдоль и поперёк обоих тел, среди хищных укусов и терпких, ненасытных поцелуев, среди палких рывков, поваливших мутанта на матрас, запрокинувших дрожащие от нетерпения ноги поверх крепких раскрасневшихся плечей; утонул среди жарких, блаженных выдохов, среди сиплых, сморенных стонов, среди унисонного клёкота вспотевших горячих грудей, и среди сладко-грубых толчков члена, распирающих дырочку учёного до самого её предела. Конечно, долго два зачерствелых, вымотанных, окончательно обессиленных тела, хорошенько промаринованные одиночеством и подтравленные другими душегубными «радостями» Зоны, так не продержались. Удовольствие сгущалось, выгинало всю спину кипящей быстриной, нависало над всем телом пышным, бурлящим омутом — а тот всё рос, и рос, и рос. Копил в себе необъяснимое тепло этой ласки, этой близости, надувался, как тонюсенький мыльный пузырёк, с каждым оголтелым рывком, расползающийся по внутренностям мутанта жаркими прутьями, каждым опъянелым касанием, что распускалось алыми цветками поперёк крепкий человеческих плечей — и обвалился на них чарующей, волшебной лавиной. Пробежал по спине роем сладких мурашек, скользнул к паху, охватил крупные русла проступающих вен… и выплеснулся наружу горячей струёй, обжигающая раскалённое нутро: то моментально обхватило набухший член, сжалось, почти выдаивая последние капельки спермы — и припорошило лицо наёмника такими же клейкими белесыми кляксами. От стыда или унижения (а то и от самого рассудка), правда, осталась лишь иссушеная скорлупа — весь мир, казалось, заполнился волнами жаркого блаженства, что всё омывали голову кипящим фонтаном, отнимали конечности, забирали все силы, затмевали и знойную сырость, и грязь, и слякоть пота, оставляя лишь усталось да матрас, раскрывшийся перед рассеянным взглядом широким, шелковистым полем. Скрипучие пружины — лозы старых, нецветущих ив, потёртая ткань — невесомая маковая лужайка, кляксы хлорки — бархатные кувшинки, что омывали лицо мягкой иллюзорной росой… Ну, а сам контролёр (гроза всей Зоны, к которому не решится подходить даже самый «прошаренный», тёртый калачик) и вовсе растёкся в пляшущем окружении пёстрой кляксой, склонился к нему душистой малиновой астрой, охватил потяжелевшую голову медовым венчиком — и затянул в непроглядную постель крапчатых лепестков, в сладчайшую, долгожданную бездну. В сон. Невесомый, бесконечный сон.***
Очухался головорез от холода и боли. Холод, навеянный глухим вечерним ветром, с лёгкостью проскальзывал сквозь любые бронежилеты-камуфляжи (те и вовсе успели усыпаться непонятными, будто пожёванными царапинами), предательски окутывая каждый сантиметр голой кожи — даже руки его, синеватые и дрожащие, подсознательно прижались к лицу, кое-как греясь от горячего пара выдохов. Наёмник зевнул, растирая одубелые ладони. Скривил спину, довольствуясь хрустом застоявшихся позвонков, смахнул с опухших век липкую затвердевшую корочку, счесал присохшую слюну с кучерявой бородки — и вытянул КПК. Хоть экран и подмялся, сдавившись тугим карманом, а всё же преспокойно, живуче отозвался — «17:50». Проспано ровно полдня. Кайман оглянулся. Горизонт, растянувшийся по седому небу широченным кровавым пятном, вновь укутался в знакомое полотно зарослей, теперь лишь изредка развеивая малахитовую хвою космами резвого ветра. Взгляд наёмника прокатился по неровной, корявой кладке кирпича на бетонной стене, перепрыгнул к перевёрнутому кузову броневика, на брезент, закрывающий тушку «спящей красавицы» от любых посторонних глаз; прополз сквозь кованые завитки решётки-забора, служившего тонкой, практически бесполезной оградой от всяческой мелкой шпаны — и, нырнув пониже, чуть не провалился в огромную, тщательно выкроенную дырень у стальной основы. Сквозь неё и плелись стаи знакомых грызунов: сначала еле просовывались через пожёванные прутья, кусались, царапались между собой, пытаясь пропихнуться среди разросшейся давки — но затем, не успев и отдышаться, юрко ускользали вдоль самодельной землистой тропинки (по которой они, словно рой муравьёв, и приволокли восьмидесятикилограммового наёмника за строгими указаниями своего «хозяина»), оттуда уже и убредая вдаль, к своим излюбленным болотам, переплетая тонкие нитки зарослей-осота в неровные, запутанные, но такие же завораживающие узелки. Непонятно, сколько он на них смотрел. Сколько переваривал всё случившееся, сколько краснел и белел. Вся жизнь, казалось, зависла в том моменте, растерялась среди недавних воспоминаний: сбивчивых, спутанных, как полотно полевого осота, докучающих, словно колючие «розочки» репейника, но таких же предательски сладких, завораживающих, душистых — да настолько, что привести наёмника в себя смог разве что крохотный крысиный нос, с суицидальной наглостью упёршийся куда-то в лодыжку. Нескромно выпячив мордочку, к нему вплотную подбирался тушкан: шевелил редкими седыми усами, лениво пряча глаза-бусинки от садящегося солнца, и незамысловато работал вытянутой челюстью, выискивая среди слюнявых резцов крошки оставшейся еды — правда, только громадный дядька попытался его шугануть, замахнувшись прикладом пистолета, так он и заскочил к нему на подбитый, треснувший наколенник, вытаскивая из скрюченных лапищ клочок бумаги. Листок вдоволь усыпался пошёрхлой травой, припорошился облезлой шерстью и растёртыми щепотками земли, но даже так не утратил въевшийся в мозг табачный аромат, теперь-то размытый и мягкий, даже какой-то приятный — что уж говорить о знакомом врачебном подчерке, раскинувшимся полуразборчивыми каракулями-завитушками по вырванной блокнотной страничке:«Приходи на чай»