my love will never die
3 ноября 2021 г. в 16:37
«Нет там никакого света в конце туннеля» — снисходительно ухмыляется Гусман на подростково-глупые вопросы, которыми награждает его Поло буквально с порога. Параллельно Бенавент пытается удержать в руках гору снеков и закрыть дверь, балансируя на одной ноге (с последним помогает Андер, входя в палату следом за другом и как-то натянуто улыбаясь).
Полито жаждет узнать больше о загробном мире, подшучивая и иронизируя, окольными путями избегая любых напоминаний, что в мире уже неделю как на одну сестру меньше. Это утомляет, если начистоту. Утомляет играть и притворяться, но Гусман все же не рискует выставить друзей вон.
По нескольким причинам.
Во-первых, только с приходом заветной парочки Лаура, наконец, решается отъехать хотя бы на пару часов и отдохнуть: привести себя в порядок, принять душ и все в этом духе. Гусман даже планирует договориться с Андером, чтобы тот остался до вечера, ведь так у матери не будет повода вернуться раньше. Он всерьез восхищается ею, правда: похоронив одного ребенка, оказаться в шаге от потери другого — сущий ужас и настоящее испытание, от которого и более крепкие сошли бы с ума, а Лаура держится.
Просто страшно, что будет, когда ее шок пройдет, а запал иссякнет.
Во-вторых, он с трудом может вспомнить произошедшее, а родители не говорят ничего внятного — только отводят взгляд как-то скорбно-сокрушенно и просьбы позвать Лу, чтобы та на два счета заполнила пробелы в воспоминаниях, игнорируют.
— Ладно, теперь серьезно, — без тени прежней иронии на лице, сыгранной исключительно для Лауры, Гусман резко садится на кровати, — Что происходит?
— В смысле? — в один голос спрашивают, хмурятся озабоченно.
— В прямом, — Гусман дотягивается до своего телефона, что лежит на тумбе, опять залезает в контакты, но, набрав номер Лу, вместо гудков снова слышит: «абонент в сети не зарегистрирован», и терпение близится к минусовой отметке, — Где Лу? — Андер с Поло, примостившиеся по обе стороны от него, недоуменно переглядываются, но Муньоса, ко всему прочему, как-то перетряхивает, — Вот только не надо играть в эту игру. Если она не хочет меня видеть, то без проблем, я тоже не горю желанием, но харе выставлять меня идиотом.
— Гусман, а… зачем тебе… Лу? — Андер подается к нему и внимательно всматривается в глаза, пылающие раздражением. Поло хрустит пальцами и кусает губы.
— Что значит зачем, Андер? — Гусман сжимает кулаки, — Она была со мной тогда, два дня назад. Я же знаю, что вы все думаете, что я хотел с собой покончить и потому оказался на мосту. Но я не хотел, и не нужны мне все эти гребаные психотерапевты с их методиками и проработкой старых травм. Я, видимо, просто сорвался, случайно. Лу может это подтвердить, она должна. Она там была.
— О чем, черт возьми, ты… — непроизвольно вырывается у Поло, но Андер останавливает его одним взмахом руки.
— Когда твоя мама сказала, я сначала не поверил, — глухо начинает Андер, мотая головой на свою наивность, — Гус, Лу не могло там быть.
— Что за бред? — смех выходит неловким и каким-то оскольчатым, но после минуты молчания Гусман перестает улыбаться и мыслями формулировать жирные намеки на невменяемость парней.
— Лу… — Андер задерживает дыхание, в последний момент меняя конструкцию предложения, — Она умерла, помнишь? — потому что, сколько бы лет ни утекло сквозь пальцы, соединять слова «умерла» и «Лу» в одну фразу — все равно, что ножом скользить по стеклу.
Из легких выбивает весь воздух до последнего кубического сантиметра.
— Что ты несешь? — на выдохе ускользает из горла вопрос, Гусман ищет ответы в себе. Вспоминает, как ей удалось его утихомирить на выпускном, когда все добровольно похоронили надежды. Чувствует ее по правую руку от себя на поминках Марины, запах ее духов пробивается в ноздри, пальцы гладят ткань черного блейзера. Потом видит, как она пытается отобрать у него пятую (или десятую) по счету кружку пива… — Как такое возможно?
Виски в бутылке переливается на солнце, теплое стекло будто наяву греет ладонь, жидкость обжигает горло, а Самуэль вовсю нарывается на проломленный череп. Гусман наступает на Саму, Лу материализуется между и…
Воображение сразу же воображает, как тара с алкоголем соприкасается с головой Лу, ломает ее кости и лишает жизни. Все это настолько живо, что не хочется жить.
Андер осторожно поясняет:
— Ее самолет разбился, Гусман, — но Гусману все еще не легче и ни капли не понятнее — наоборот, с каждым словом друга он плутает в событиях все отчаяннее, наугад, — Когда она летела в Абу-Даби, три года назад. Ее отцу предложили там работу, и они уехали, помнишь?
Андер говорит размеренно, вкрадчиво, будто с душевнобольным, хотя еще большой вопрос, кто из них лишился рассудка, думает Нуньер. Ведь Лу не разбилась в том полете, Гусман знает точно: они весь год, который она провела в эмиратах, держали связь, переписывались и регулярно созванивались. Лу рассказывала ему о выходках матери, желающей контролировать абсолютно каждый аспект в жизни дочери, Гусман жаловался на Марину, что контролю не поддавалась.
Лу не разбилась в том полете.
— Если это шутка, то не смешная, Андер, — угрюмо выдает он, глядя на Муньоса исподлобья, — Поло, хоть ты ему скажи, — остатки надежды он направляет к Полито, но тот вместо ответа протягивает ему телефон с новостной сводкой местной газеты.
За пятнадцатый год.
Потерпел крушение самолет дипломатической службы Испании. Никто не выжил.
Частный самолет бизнес-класса Gulfstream G650, совершавший пассажирский рейс Мадрид — Абу-Даби, пропал с радаров в ночь с 1 на 2 ноября. В полночь команда самолета подала сигнал бедствия и тогда же перестала отвечать на запросы. Впоследствии, после более 5 часов поиска, обломки лайнера были обнаружены на территории Польши.
Самолет совершил взлет в 23:40 по местному времени из международного аэропорта Мадрид-Барахас, при этом на этапе посадки и подготовки ко взлету неисправностей обнаружено не было. На данный момент ведется расшифровка записей черного ящика, но, по предварительным данным, имела место халатность главного пилота.
На борту находились трое пассажиров — заместитель Генерального консула Испании Хосе Монтесинос Хавьер вместе с женой и дочерью, а также команда из шести человек. Личности членов экипажа уточняются.
В Санавиации официально подтвердили, что все пассажиры и члены экипажа погибли.
— Этого не может быть, — бормочет Гусман, но в ту же секунду пятнадцатый год врезается со всей дури в его грудную клетку, рассыпается на буквы текст перед глазами, и снова невозможно его читать без слез и желания раздробить стены в пыль. Всплывают в памяти фотографии Лу, упрятанные в коробки и убранные на чердак (от греха подальше), объятия Марины и фразы матери «это пройдет, милый, Лу в лучшем мире». Гусман закрывает глаза и проводит ладонями по лицу.
А что делать, если не прошло?
Утерянные воспоминания тоже возвращаются: в них Лу больше нет. Гусман выпивает куда больше, чем собирался изначально, по-прежнему замахивается бутылкой на Самуэля, но из-за чертовски сильного опьянения та выскальзывает из ладони и разбивается о затертый пол Ла Кабаньо. И с парапета никто его не умоляет слезть, никто не находит правильные слова.
Поэтому, когда приходит понимание, что пора заканчивать испытывать судьбу, оказывается слишком поздно: алкоголь скрещивается с высотой, равновесие страдает и координация — тоже. Гусман пытается сойти с чертового парапета, но вместо этого наворачивается (к счастью, не в озеро) и ударяется головой о каменные плиты моста.
А просыпается уже в палате: с матерью, уснувшей в кресле, и ощущением, будто случилось что-то непоправимое — помимо смерти Марины (что-то еще, что не пережить).
— Joder, — вырывается у него и сполна отражает хаос в черепной коробке.
Лето проходит туманно и очень странно: после этого разговора он о Лу уже старается не упоминать, а лечащий врач легко находит объяснение случившемуся: обычное помутнение сознания после сотрясения мозга, не больше, не меньше. Его родители и друзья облегченно выдыхают, а Гусман соглашается:
— Это лишь сон. Хороший, конечно, но не более.
Вот только он умалчивает об одной маленькой детали: сны-то быстро забываются, не успеешь и глазом моргнуть, а вот альтернативная реальность, где никто не разбился, где Лу неотвязно следует за ним по пятам, надоедая отчаянным «мы команда, помнишь?», не исчезает и три месяца спустя, когда Гусман возвращается в школу.
Первым делом он идет к ее шкафчику, двигаясь словно бы на автопилоте и огибая Надю в коридоре, как незначительное препятствие. Легко находит, но не только цифру 56 — в дополнение к ней еще и нового хозяина. Вернее, хозяйку. На раскрытой дверце нет фотографий с ним и Карлой; от них остался лишь клейкий след на металле, от которого незнакомая девятиклассница не потрудилась избавиться.
Поначалу Гусман путается в своих двух жизнях, потихоньку сходит с ума и весь сентябрь таращится на Мартина, как на призрака — ведь в этой вселенной его не уволили за сделку с Лу, ведь Лу умерла тремя годами ранее, ведь милому мальчику сложно к этому привыкнуть.
Спойлер: он не привыкнет никогда.
Он вопреки частенько подвисает то тут, то там: в раздевалке под струей воды стоит нелогично долго, на лестнице сидит ненормально часто, гипнотизирует общие снимки и бесконечно пересматривает видео с совместных вылазок класса, но Андер и Поло списывают странности на траур по Марине, остальные же вовсе не заботятся.
Ну, кроме, пожалуй, Нади.
Палестинка подходит в период очередного рассиживания на ступеньках, внимательно оглядывает его с ног до головы, а затем, примостившись рядом, спрашивает:
— Что с тобой происходит? Ты в порядке?
В голове Нуньера словно заложен некий алгоритм на последнюю фразу, поэтому раньше, чем мозг обдумает ответ, «да» вылетает изо рта.
Но Надя, в отличие от остальных, не отвязывается и только тщательнее присматривается, а Гусман понимает: если ей сказать правду, потом придется соврать. Притвориться, что дело лишь в Марине, в потере сестры, родного человека, что Лукреция тут совершенно ни при чем, что Лукреция ему совсем не родная.
Потому что как ей объяснить?
Как ей объяснить, что в нем два прошлого, две версии трех лет — обе болезненные и горькие, пропитанные смертью, но с одной справиться тяжелее, чем с другой? Как ей рассказать, какой была Лукреция и не слукавить? У него ведь словарного запаса не хватит, чтобы точно обозначить черты Лу, мелкие детали, в которых вся суть, ее непревзойденную мимику и как Гусман любил целовать ее не в губы — а в родинку на левой щеке.
Родинку он расцеловывал, начиная с четырнадцати лет и заканчивая шестнадцатью, морщинки меж бровями разглаживал легко большим и указательным пальцами, ямочки на щеках старался не упустить и память в камере заполнял мучительно быстро их снимками.
Стоп. Все не так.
Не расцеловывал, не разглаживал, упускал и не снимал.
Вот так правильно. В этой реальности все было так.
Как ей это объяснить и не сойти за сумасшедшего?
— Ничего такого, просто… — Гусман умолкает на полуслове, глазами выхватывая из толпы жемчужный ободок, очень похожий на тот, в котором Лукреция его уговаривала «не делать глупостей», мир замирает в мгновение ока, но девушка оборачивается, и время принимает привычный ход, — не могу поверить, что их… что Марины и Лу нет. Не знаю, как с этим жить.
— Я понимаю, — Надя мягко проводит рукой по его волосам и натянуто улыбается. Она даже не лукавит: правда, понимает. Надя тоже теряла сестру.
— Позанимаемся у меня после школы? — Гусман говорит себе, что пора перестать жить прошлым (любым, даже несуществующим).
— Я с радостью, — Надя улыбается и поглаживает его руку, — Спрошу у отца.
С приходом октября меняется немногое, разве что адаптация к жизни без просто друга и любимой сестры, наконец, достигает отметки в девяносто процентов, шок более-менее проходит, а две непрожитые смерти будоражат кровь единственным известным способом — подогревая ее злостью.
В нем играет отчаянная ярость в двойном объеме, и, если с половиной в честь Марины, Нуньер знает, что делать, то с долей Лу есть проблемы. За смерть сестры он понимает, кого винить: нищего официантика и его никчемную семейку (и себя отчасти, но об этом Гусман старается не думать). А за Лу? За Лу кого ему винить?
Мертвого пилота? Мертвого отца, из-за которого она и потащилась в чертовы эмираты, оказавшись в процессе над долбанной Польшей? Дипломатическую службу Испании?
Кого ему, черт возьми, винить?
Не найдя ответов, он пуще прежнего теряет контроль, молча сходит с ума от голоса в динамике смартфона: «абонент в сети не зарегистрирован», с завидной периодичностью бросается на Самуэля, выкрикивая: «это ты виноват, это из-за тебя их нет!», и парализует всех множественным числом.
Он всегда останавливается загодя — прежде, чем Асусена, вызванная испуганной Надей-не-стукачкой, успеет прибежать. Просто, стоит приблизиться к брату Нано, вспыхивает злосчастная забегаловка и храбрая Лу. Осознание, что она туда, на самом деле, никогда не ступала (дата постройки — 2016, Гусман проверял) быстро отрезвляет и замораживает на месте.
В итоге Самуэль за год не получает ни одного синяка (по крайней мере, от Нуньера), в итоге Гусман слишком занят двумя смертями и одной «любовью», чтобы слышать официантика и вникать в его подозрения, в итоге Нано выпускают под залог, он сбегает, но попадается через пару лет и садится в тюрьму уже пожизненно.
В итоге Гусман почти успешно убеждает себя и всех вокруг, что Лу ему просто приснилась, что ничего не было, что прожитая иначе жизнь ничего не значит.
В итоге он даже начинает в это верить.
Отношения с Надей не складываются идеально: в них раз за разом обнаруживаются зазубрины, успешно ликвидирующиеся наждачной бумагой. Местами Надя Гусмана даже бесит — особенно, своей правильностью — да настолько, что единожды он приводит ей в пример Лу, на что получает разъяренное:
— Да кто такая эта Лу? Я только и слышу, что от тебя, что от других: Лу это, Лу то. Даже Мартин вспоминает ее, оценивая мой проект. Как вы не поймете, что ее нет? Нет ее! Она мертва. Три года уже как мертва.
Надя хлопает дверью и вылетает, словно ошпаренная, из его дома. Это декабрь, близится новый год и праздник трех королей, на улице темнеет. Гусман долго смотрит ей вслед через окно своей комнаты, пока совсем не теряет из виду.
Идет снег. Мелкий-мелкий, почти невесомый.
Гусман оборачивается к кровати, добирается в два шага до коробок под ней и вытаскивает наружу все оставленное (почти) позади. И понимает, что ничего, совсем ничего не закончилось. Не для него. За плотно запертой дверью комнаты Лу по-прежнему живо смеется на одних снимках, угрюмо смотрит исподлобья на других, угрожает прибить на третьих и сладко спит, морща носик во сне, на четвертых.
Он рассматривает фотографии долго, методично отмечает эмоцию за эмоцией, с каждой секундой пропадает все дальше в прошлое и вскоре всерьез заводит диалог с загробным миром. Гусман отчаянно мечется между фотками сестры на стенах и глянцевой не-девушкой-а-просто-другом в разных действиях.
И, кажется, сходит с ума.
Он не замечает, как слезы подступают к горлу — в следующее мгновение руки уже обнимают бездушные картинки, губы целуют бумажные родинки, пальцы разглаживают замершие морщинки (но успеха никогда, никогда не достигают, и хочется выть, но получается лишь разбивать костяшки в кровь).
Ночью он спит беспокойно: ворочается без конца, обложившись глянцем — последнего столько, что Лаура, заглянув к сыну в комнату ближе к полуночи, в ужасе прикрывает рот рукой и, на цыпочках подкравшись, пытается собрать снимки обратно в коробки.
Аккуратно заклеенные несколькими годами ранее, теперь коробки неровно разорваны по швам.
Одно касание к фотографиям — Гусман вздрагивает во сне, бормочет хрипло-надрывно: «не надо, не уходи, останься», еще крепче прижимает к себе изображения Лу и Марины вперемешку, а те даже не мнутся — будто и в царстве Морфея милый мальчик точно знает, как обращаться со своими сокровищами.
Лаура судорожно глотает слезы, вставшие остроконечной звездой в горле, и уходит так же тихо, как вошла минутой ранее. Материнское сердце сжимается страданиями сына, но, если не способность чувствовать боль делает нас живыми, то что?
— Ты, — скажет Гусман в своем сне и не слукавит, — Ты и Мар. Вы делаете меня живым.
— Но нас уже нет, помнишь? — и эту карту никогда не побьет.
— Прости меня, — Надя виновато поглядывает на него из-под ресниц на пороге кабинета химии на следующий день, умоляюще улыбается, — Я перегнула палку вчера. Я не должна была так говорить. Знаю, она была твоим другом.
От прошедшего времени (да и от звания «друг») жуть как коробит, но он лишь улыбается ей в ответ.
— Нет, все нормально. Ты права. Она мертва. Три года как. Надо отпустить.
Еще бы кто научил, как это делается — в смысле, как отпускается. Потому что Гусман в подобных практиках полный профан, а фотографии Марины теперь делят стену за его кроватью с улыбками Лу.
Гусман больше не приводит Надю к себе домой.
Лас-Энчинас начинает напропалую сходить с ума где-то в январе, и с каждым месяцем ее сумасшествие только набирает обороты. Пробурчать patético, сложив брови домиком, некому, как некому и отбить его кулак после обыденно-колкого: «Что, Ребе, ты теперь питаешься невинными цветочками?».
Нарко-барби, оторвавшись от своей пай-девочки с кучей подписчиков в инсте, закономерно показывает ему фак и забывает позади себя смазанным снимком, а он все вычислить пытается их секрет. Спросить бы об этом Лу — ей ведь теперь известно вообще все, но абонент недоступен, не в зоне и не жив.
И от этого уже не страшно, нет — от этого адски пусто.
От этого все бессмысленно и не важно.
Гусману тягуче все равно, когда Надя, не тратя время на извинения или объяснения, сходится с Маликом — странноватым мусульманским парнем, вышколенным в лучших традициях Мекки. Ему патологически безразлично, когда она возвращается подбитой птицей. Между ними в воздухе виснут лишь редкие поцелуи, принявшие характер дежурных, да отработанные признания в любви.
Они женятся сразу после окончания универа — одного, Колумбийского. Гусман останавливает выбор на бизнес-школе — лучшей в Америке, Надя — ожидаемо на международных отношениях. Они редко наведываются в Мадрид, а если и ездят, то по одиночке: их графики настолько переполнены делами и встречами, что с трудом удается выкроить время на романтический ужин, не то что на совместную поездку.
Они женятся для галочки — лишь бы все, наконец, отвязались. Семьей не живут (даже не пытаются). В них что-то надломилось еще в декабре восемнадцатого, но так и не срослось. Они максимально удобны друг для друга, и этого, пожалуй, хватает.
Редкие светские рауты, камеры, папарацци. Идеальный союз идеальных людей, что распадается вместе с уходом последних, ненужно-разбитым валяясь в темной кладовой до следующих лучших времен.
Надя катается по странам и городам с поручениями от высших чинов в дипломатической службе Испании. Гусман работает, не выдыхая, в контрактах прячась от понимания, что жизнь пуста, как допитая бутылка из-под любимого виски: к двадцати алкоголь становится единственным средством обнаружить, что душа еще не закостенела до конца (но этот конец где-то близко и, может, в итоге все не напрасно).
Пьянея, он записывает голосовые в сильно безответный чат whatsapp, звонит на старые номера, давно удаленные из записной и выученные случайно наизусть, и прикидывает в фотошопе, как выглядела бы сестра в двадцать пять. Внешность Лу даже представлять не надо — в его пьяных мыслях она по-прежнему катастрофически не мертва.
Пьянея, он, захлебываясь слезами и злостью, материт старую фотографию, сделанную в октябре пятнадцатого года — на последний хэллоуин, встреченный не в трауре. Там Лу в костюме кровавой Леди Баттори сидит на его плечах и смеется до слез, там она обнимает его за шею в последний раз, там у них целые сутки до полета, который заберет три жизни и четыре души. Там у них целые сутки, чтобы сказать что-то важное, но они — глупцы — молчат, не зная, что молчать придется вечность.
Приезжая в Мадрид, Гусман стабильно устраивается в гостевой родительского дома, в собственную спальню зайти не решаясь. Лаура с годами просто принимает это как данность и спрашивать перестает.
Она понимает, что с ее сыном что-то не так, когда Гусман сначала восторженно вещает о контракте с Мексикой, заключенном на прошлой неделе, затем во всех красках описывает перспективы сего проекта для компании, а далее вдруг перескакивает на истории из десятого класса, в которых почему-то фигурирует Лу.
Та самая, которой не было тогда, нет и сейчас. На этом свете так точно.
— Милый, ты же знаешь, что можешь рассказать мне все, верно? — вдруг произносит она, укрывая его руку своей. Они сидят в гостиной, в колонках играет какая-то музыка приглушенная, а Гусман, которому на прошлой неделе уже стукнуло двадцать три, забирается на диван с ногами, прямо как в старших классах.
Лаура никогда не узнает, что явилось причиной прорыва, а Гусман даже объяснять не захочет. Просто cariño, брошенное матерью невзначай, звучит болезненно-знакомо, и сил отныне нет.
— Я встретил брата Лу в Мексике. Валерио. Мы разговорились. О ней.
— Понятно, — его мать сочувствующе улыбается, поглаживая сына по плечу. Ничего тебе не понятно, — думает Гусман и улыбается в ответ, но впервые не чтобы уйти от правды, а чтобы ее подсластить. Потому что молчать невозможно, и, кроме матери, его, наверное, никто и не поймет.
Он пытался как-то рассказать Наде, но она лишь отмахнулась и назвала это посттравматическим синдромом из-за смерти сестры: что, мол, Гусману просто нужна была поддержка Лу в тот период, и подсознание ему ее обеспечило.
— Ты помнишь, я попросил тогда привести Лу? Когда Марина умерла?
Лаура тут же съеживается: не то от упоминания любимой дочери, что никогда уже не повзрослеет, не то от имени яркой девочки со страстью к ободкам, с чьей смертью у нее смириться тоже не вышло. Лу своей улыбкой умела зажигать все вокруг, а на Гусмана оказывала вовсе какое-то магнетическое влияние, как будто своим присутствием она давала ему притяжение.
Может, поэтому, когда ее не стало в тринадцать лет, Гусман первое время ходил по земле неуверенно, вечно спотыкался.
— Конечно, помню.
— Вот и я помню. Я ничего не забыл, мам.
И с этим начинается история, которой не было.
Гусман рассказывает, как Лу прислала ему кучу угля на праздник Трех Королей и насколько вкусным тот был — сотворенный из божественного горького шоколада в самом сердце Африки, как они смотрели фильмы в кинотеатрах разных городов по FaceTime и как их выставляли за это контролеры. Гусман рассказывает, как встречал ее в аэропорту год спустя, как пальцы сжимались вокруг запястий.
Гусман хохочет, выдавая тайну угона машины ее братца. Валерио был в интернате и к автомобилю доступа не имел, а Лу страсть как хотелось острых ощущений. Гусман шмыгает носом, описывая ее возгласы на крутых поворотах и просьбы разогнаться на подъеме, чтобы спуститься с горки за три мига. Гусман утирает слезы тыльной стороной ладони, описывая дорогу в пригороде Мадрида, которая чертовски напоминала аквапарк: вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз.
Гусман на пальцах объясняет кадры, снятые на камеру в несуществующие три года, а Лаура тихо плачет: отчасти над сыном, который никак не научится жить настоящим, отчасти по Лукреции, которая в рассказах надрывных, и правда, как живая.
— Я до сих пор не знаю, как с этим жить быть, — Лаура открывает рот, чтобы ответить, но Гусман ее резко осекает, — только не надо про лучший мир, это не работает.
— Ты даже не представляешь, как тебе повезло, милый, — вдруг говорит она.
— Повезло? — недоверчиво переспрашивает.
Везением такое назвать… как?
Когда выть хочется от людей, что выкупили дом Монтесинос (а он наведывается туда всякий раз, стоит посетить Мадрид, и отчасти по той же причине приезжает столь редко), когда полная грудь ада и понимания, что так быть не должно, что все это неправильно и не нормально, когда и шесть лет спустя ему не смириться?
Гусман помнит, как в той, другой жизни, где Лу дожила до шестнадцати, мелькает мысль: «достала, вот бы тебя не было», и ненавидит себя. Там вода мутная под ногами, бутылка виски в руках, Лу позади, просит спуститься. Там хватает секунды, чтобы об этом подумать.
А здесь ему с этим жить год за годом без шанса на конец.
— Целых три года, милый. Знаешь, какой это подарок? Не важно, плод ли это твоего воображения или там, наверху, что-то есть, и она пришла к тебе в сон. Целых три года. Я бы жизнь отдала за три года рядом с твоей сестрой. Даже чтобы ее хоть раз еще обнять.
— Но ведь это нереальное.
— Я бы все равно отдала.
И впервые за годы становится легче.
Его комната прежняя — такая, какой он ее помнит, какой оставил ее пять лет назад, уезжая в Америку и надеясь никогда не вернуться. Пыли нигде нет: видимо, горничная стабильно устраняет следы исчезнувших секунд.
Гусман скользит взглядом по выцветшим фоткам на стене за кроватью и впервые улыбается без слез, касаясь пальцами улыбок Лу или даже Марины. Повезло? Возможно. До рейса еще четыре часа, и можно вдоволь насытиться памятью на всю жизнь вперед.
Он не хочет говорить им «прощай» — единственным девочкам, которых любил по-настоящему, а не под страхом одиночества. Он не хочет, но, кажется, готов.
Кажется, пора.
Зеркальные двери большого углового шкафа разъезжаются в стороны, и Гусман руками, что почти не дрожат, выуживает из-под старых курток и свитшотов большой белый пакет.
На крафте надпись «Lacoste».
Переводит дыхание, достает новый (ни разу не надетый ни в одной из жизней) бомбер черного цвета. Пальцами проводит по воротнику в рубчик, по нашивке с изображением крокодила на спине, по двум передним карманам с клапанами, расстегивает молнию бережно и чувствует, как весь воздух выбивает из груди.
Лу такая Лу, — думает он и все же плачет.
На красном подкладе черным вышито:
«А ты знал, что при предзаказе можно заказать «гравировку» по ткани? Боже, жду не дождусь момента, когда ты это прочтешь и закатишь глаза, а я смогу заснять все на видео. Просто завтра вылет, а я обложилась чемоданами и коробками. Решила заранее подготовить подарок. Надеюсь, тебе понравится, и ты заносишь его до дыр. Твоя Лу.
P.S. Не хочу даже думать, как материли меня люди, которым пришлось вышивать это вручную».
Гусман оседает на пол у шкафа и закатывает слезящиеся глаза. Ну и где ты, Лу, со своей камерой? Рычит, ударяя всей силой по зеркалу дверцы, та разбивается, и в дверном проеме комнаты появляется Лаура.
— Милый, в чем дело? — обеспокоенно она оглядывает его, не решаясь подойти.
— Ты сказала, это от сестры отца… Ты знала? — красными глазами (такими же красными, как подклад с неординарным комментарием в стиле Лу), он смотрит на мать и ничего не понимает. Нет, он заподозрил что-то неладное еще в выпускном классе, найдя бомбер в шкафу, но тогда же и открестился. Счел схожесть двух вещиц совпадением (так было проще).
Тогда он все еще считал себя немного сумасшедшим: а как иначе объяснить, что в памяти одну и ту же вещь тебе дарят дважды? В шестнадцать — сверкая винирами и чуть надменно отмахиваясь от фразы «не нужно было, Лу». И в четырнадцать — на тихом празднике в максимально узком кругу из родителей и сестры, поскольку ни желания радоваться, ни настроения жить у именинника нет.
— Что он от Лу? — Лаура устало улыбается и присаживается рядом, по другую сторону от разбитого зеркала, — Знала, — Гусман прячет лицо в вышивке, — Курьер доставил его по нашему адресу месяца через три после крушения. Там еще была записка. Для меня. Лу просила придержать пакет до своего возвращения через год и не показывать тебе. Хотела сделать сюрприз.
— Почему ты не рассказала, почему соврала, от кого он? Я ведь даже ни разу не надел его, — на выдохе он просовывает руки в рукава и поправляет бомбер на плечах — немного узковат.
— Ты хоть помнишь себя в тот год, Гусман? Три месяца спустя ты тенью ходил, на автопилоте учился, ел, пил, а через полгода, ко дню рождения, только-только начал приходить в себя. Мы боялись твоей реакции, Марина предложила подождать и сказать потом.
— Когда это ты начала прислушиваться к Мар?
— Тогда это показалось хорошей идеей.
— Ничего хорошего в этом нет.
Два часа спустя он проходит регистрацию на рейс до Цюриха и сжимает челюсти снова и снова, вспоминая, что бомбер, подаренный на четырнадцать (шестнадцать) лет, едет в страну дипломатов вместе с ним и что до дыр Гусман его никогда не заносит — не позволит себе. Будет беречь, регулярно сдавать в химчистку, угрожая разорить всю контору, если хоть одна вышитая буква пострадает в процессе.
А еще, если Надя когда-нибудь перестанет думать лишь о работе и интересах мирового сообщества, а начнет — об интересах их семьи, он обязательно назовет дочку именем Лу.
Избалует малышку безбожно, подсадит на ободки и станет ей самым лучшим отцом.
Но, на всякий случай, запретит приближаться к самолетам.
Гусман как раз пристегивает ремни в бизнес-классе, когда звонит телефон — на экране отображается формальное: «Надя, жена». Отвечая, он пытается говорить чуть небрежно, чтобы скрыть в счастливом до неприличия голосе мечты о реинкарнации просто друга в их будущем ребенке. Надя извиняется за срочную командировку и за то, что планы с совместным отдыхом на следующей неделе придется перенести в (пятьдесят) третий раз подряд.
Отключаясь без ответа, Гусман мечтает разбиться ко всем чертам в полете.
Еще через три часа пилот теряет управление в небе над Польшей, а Гусман возвращается к началу и, кажется, ненавидит мир.
(но этот закольцованный день сурка — больше, намного больше)
Нет никаких сомнений, куда его занесло, ведь, однажды пережив сотрясение мозга средней степени тяжести, его уже ни с чем не спутаешь: буквально в первую же минуту после пробуждения страшно хочется пить, а голова раскалывается так, словно от лишнего вдоха ее просто разорвет.
Запах хлорки и спирта, врывается в ноздри и намекает: добро пожаловать в ад, скучал?
— Joder, опять, — облизнув пересохшие губы, ворчит Гусман. Сквозь тонкую кожу век пробирается солнечный свет, что-то пикает справа, слышатся шорохи где-то вдалеке. Едва приоткрыв глаза с третьей попытки, он порывается сесть, но потом у дальней стены ловит фигуру матери в кресле и без сил опускается обратно на спину.
Кошмар превратился в чертову адскую петлю.
— Очнулся, crazy boy? — хрипловатым голосом Лу собственнически выдергивает его из пучин ада, сама того не сознавая, и возвращает на грешную землю. Гусман оторопело поворачивает голову вправо и с недоверчивым видом скользит по ней вверх и вниз, и обратно, и так десяток раз. На одиннадцатый она уже вскидывает бровь выжидающе, но не получает ни звука в ответ, — Привет, Лу. Как тебе спалось, Лу? Ты провела всю ночь около меня-придурка? — Лу разводит руками и участливо хмурится, озвучивая вопросы, которые мог бы задать и Гусман, а потом сама же на них и отвечает, — Привет, dear. Нормально спалось, хотя твое сердце могло бы пикать и потише. Ну, что ты, милый, ты не придурок. Ты идиот.
— Лу? — наконец, выдает он, а Лу тихо присвистывает.
— Да… сильно же тебя приложило, — она поднимается на ноги, в кресле оставляя телефон и, подойдя ближе, нависает над ним, — Ты как, honey? — уже более серьезно спрашивает она, касаясь подушечками пальцев сначала щек: левой, затем правой, потом лба, и реальное беспокойство множится в груди, ведь Гусман вообще никак не реагирует, только таращится на нее, как на призрака.
А полминуты молчания спустя делает то, чему Лу не найдет объяснения и через тысячу лет. Гусман хватает ее за талию и роняет на себя. Лу от неожиданности вскрикивает.
— Shit, Гусман! — она хочет опереться на руки и приподняться все-таки над сумасшедшим мальчишкой, но тот прижимает ее крепче к себе и шепчет абсолютную белиберду:
— Мне приснилось, ты умерла, боже, — он лицом зарывается в ее кудри и облегченно вдыхает lacoste, — разбилась, Лу.
— Вау, — глухо роняет она, новой попыткой приподымаясь над Гусманом, и саркастично выдает, — Ну, this is a loss of losses. Только проснулся, и уже такое разочарование. Как теперь с этим жить?
Вместо ответа его рука, чуть дрожа, опускается на шею Лу и притягивает ближе.
— Прекрасно. Прекрасно жить.
Гусман ее целует: не в губы, нет — в родинку на левой щеке.
И понимает, что этого момента ждал всю жизнь — вплоть до самого ее конца.
(и, кажется, после — тоже)