⇜ ⇝
2 ноября 2021 г. в 02:51
Когда Готика с ним знакомилась, она думала: уж я-то его перевоспитаю.
Не надо говорить, что этот план накрылся медной кастрюлей. Серебряной, если выражаться наверняка. То ли Оскар оказался крепким орешком, то ли она — беспросветной дурой, — никто, по итогу, об этом не говорил, а Оскар, наверное, ещё и не думал.
Гулфэнгс как-то сказал ей: «Очнись».
Ну вот просто: не поздоровавшись, не спросив разрешения, можно ли к ней подсесть, без каких-либо предисловий — очнись, говорит, и смотрит упрямо в доску.
Готика тоже — смотрела в доску. Потому что зачем реагировать на придурков. Лучше делать вид, что абсолютно пустая доска вызывает у тебя неподдельное любопытство. Удобное матовое покрытие. Компактный размер. Приятный глазу оттенок чёрного.
— Где Оскар? — прозвучало откуда-то.
— Если б я только знала! — выдохнула Готика раздражённо, а у самой засосало под ложечкой.
Где Оскар.
Как будто не очевидно, где он.
Впрочем, ладно, не очевидно. Никто в здравом уме не будет рассматривать человека как личность, а не как жертву.
Хорошо, что она в здравом уме.
Но какая-то её часть кричит, что она просто чёрствая сука.
Готика предпочитает её не слушать.
И всё же... И всё же, лучше быть чёрствой сукой, чем мишенью для полоумного охотника на вампиров. В любых отношениях главное разграничивать своё мировосприятие и чужое. С этой задачей она справляется.
С переменным успехом, конечно, но потихоньку.
А потом она просыпается от кошмара, в котором Оскара сжигают, как масленичное чучело. Просыпается, не крича, но с бешено колотящимся сердцем и ощущением, что в её гробу слишком мало места.
Толкает крышку руками, встаёт, оглядывается. И натыкается взглядом на Гулфэнгса, штудирующего тетрадные записи.
— Скажи, Эшли, который час? — спрашивает она.
— Три часа дня, — отвечает Гулфэнгс.
— А Оскар — здесь?
Гулфэнгс смотрит на неё, как на дуру.
— Да нет. Пошёл гореть заживо.
И Готика взаправду чувствует себя дурой.
И Готика опускает руки.
«Очнись», звенит у неё в ушах.
— Эшли, — начинает она нерешительно. — А что ты имел в виду, когда... когда сказал мне вот это слово?
Гулфэнгс молчит несколько секунд, сосредоточенно хмурит брови, бегая глазами по строчкам конспекта, и Готике кажется.
Готике кажется, что боги решили её проучить. За эгоизм, агрессию и высокомерие. Но прежде всего — за желание всё контролировать, воспитанное в ней матерью.
— А сама ты как думаешь?
И Готика впервые — не думает. Неясно — и всё тут. И спать хочется.
Но в целом — не получается.
**
Гулфэнгс и Клот оккупируют мансарду после уроков, травят байки и громко смеются, слушают странную музыку и танцуют.
И Готика смотрит на них и думает: а где же мой лучший друг?
А где её лучший друг, когда она в нём нуждается? Где её лучший друг, когда ей хочется развлекаться, а не чахнуть в библиотеке от безысходности?
И Гулфэнгс, кажется, счастлив. Только с ней он угрюм и немногословен, но с Клотом — одна стезя.
И что ты нашёл в этом Тыкварде, думает Готика. Ну что ты нашёл в этом простофиле?
Она его так и спрашивает.
И Гулфэнгс любезно ей поясняет:
— Кривые ноги, шляпу и две косы.
**
— Эш.
Она сидит перед ним в трусах и футболке, потому что знает: ему-то уж точно — по барабану.
Гулфэнгс не откликается. Но сонная Готика — излишне откровенная и настырная Готика, поэтому она повторяет:
— Эш.
— Что?
— Эш, я люблю его.
Гулфэнгс отхлёбывает какао из кружки. Молчит. Готика неловко перебирает пальцы.
— Вампиры не питаются кактусами, — говорит Гулфэнгс. — А ты их ешь. Вкусно?
Из Готики вырывается нервный смешок.
— Что?
— Ты слышала.
Готика улыбается; с виду — тепло и ласково.
— Как же ты меня бесишь...
— Что-то не похоже.
Стол грохочет под чужим кулаком.
— Бесишь меня! — визжит Готика.
— Да сядь ты, — смягчается Гулфэнгс. — Всю академию перебудишь.
— А ты ответь, что имел в виду!
— А ты догадайся.
Вот сукин сын, выругивается Готика про себя.
А ведь действительно — сукин. Фамилию дали при обращении, а настоящая родословная у него хромает. Гулфэнгс так и сказал однажды: «Я сын потаскухи и не вижу смысла это скрывать».
И кто её сейчас, спрашивается, жизни учит?
**
— Очнись!
Гулфэнгс выкручивает вентиль на максимум. Готику обдаёт потоком холодной воды из душа.
Готика воет выпью, беспомощно забивается в угол ванны, кричит от боли, срывая голос. Она поймала себя на мысли, что хочет быть как она: такой же персиковой, румяной, с аквамариновыми глазами и пшеничными волосами, живой и тёплой.
Собой быть не хочет. Вредная и нелюбимая потому что.
— Дура! — Эшли хватает лейку и направляет больно бьющие струи воды ей в лицо. Готика царапает стены ванной, как будто пытается убежать.
— Почему-у-у... Почему-у-у-у?!
— Да потому что не твоего поля ягода! — рявкает Гулфэнгс, пуская лейку и хватая её под мышки. — А её! Слышишь? Её! Он тебя не полюбит, хоть ты удавись!
Сначала Готика не упрямится — помогает себе ногами; потом — как будто поскальзывается, падает в ванну и утягивает Гулфэнгса за собой.
Лежит на нём, обнимает, как плюшевого медведя, и плачет — гораздо тише, но по-прежнему горько: кусая губы и крепко жмуря глаза.
— Придурошная, — произносит Эшли плевком. Устало прислоняет затылок к бортику и старается не обращать внимания на моросящую сверху воду.
**
Готика отрывками вспоминает, как Эшли принёс её в склеп, заставил переодеться и уложил в гроб. Потом она заснула. И вот — проснулась, с пульсирующей головной болью и стянутой слезами кожей лица.
В голову что-то стукает — мол, сколько времени, здесь ли Оскар, — и она поднимает руки, толкает крышку...
А крышка не поддаётся.
Толкает ещё раз.
Никак.
— Сволочь! — бьёт гроб изнутри и не боится, что кто-то услышит: звуков эта махина не только не пропускает, но и не выпускает.
Зафиксировал крышку защёлками.
Чтоб не сбежала.
— Козёл!
У Готики горят руки, а желудок закручивается в восьмёрку.
«И что в итоге?» — звучит у неё в голове чей-то посторонний голос. Этот голос — раздражающе ровный, отчасти насмешливый, голос ядрёноволосого плебейского мальчика, который вздумал распоряжаться её свободой.
«Да ничего!» — рычит в ответ. Толкает крышку — чтобы наверняка.
Крышка не поддаётся.
***
Оскар приходит к рассвету, и губы у него — красные, зацелованные.
— Что это? — интересуется Готика с деланным безразличием.
Оскар стирает помаду запястьем и улыбается так бессовестно, что хочется ему врезать.
— Где? Что?
Готика проглатывает обиду.
Нет, он её не полюбит. Ни завтра, ни послезавтра, ни даже через года. Не его она поля ягода. Не его отдушина. Не его любовь.
И это, конечно, правда, думает Готика.
А правда не должна резать глаза.