Щегол, Донна Тартт
Амстердам принёс Тео воспоминания о маме. Аня о своей маме старалась не вспоминать. Как жаль, что время не способно стереть из памяти следы этой женщины — окончательно и бесповоротно. У Ани нет спасительной птички на жёрдочке, которая могла бы затмить всю ту боль, что она испытывает при слове «мама». Нет безопасного уголочка, где она могла спрятаться, и даже страстного увлечения материальной частью мира, отвлекающей от внутренних переживаний. Ане было четырнадцать, когда родители начали надолго оставлять её одну. Погасив свет во всей квартире, она приносила из кухни табурет и садилась у окна. Свет улицы постепенно тускнел, грустнел и стирался, но Аня всё сидела и сидела, оглушенная окружавшей её пустотой. Часы на стене не издавали ни звука. Время от времени живот жалобно урчал. Голени и лодыжки немели, покрывались гусиной кожей. Ане всё время казалось, что в квартире кроме неё кто-то есть: если она сдвинется с места, например — встанет и пойдет делать уроки — обязательно случится что-нибудь плохое. Когда мама возвращалась с работы, она приносила с собой полные пакеты разочарования. Опустошала она их постепенно, обрушивая на дочь один упрек за другим. Ты уроки сделала? А посуду помыла? Почему на столе гора грязных чашек? Ты бельё повесила? Почему ты ничего не делаешь? Почему ты такая несамостоятельная? Я что, так много прошу? Неужели я недостаточно страдала в этой жизни? Зачем я вообще тебя родила?! — Мама, — звала её Аня, испытывая вину за сам факт своего существования. — Мам, ну не плачь. И, честное слово, лучше бы мама любила Рембрандта. Ведь может тогда Ане бы не приходилось снова и снова выслушивать набивший оскомину шелест полиэтиленового пакета. Не приходилось бы давиться слезами, заглушая рвущийся наружу крик подушкой в полумраке своей детской спальни. Теперь, когда мама звонит, из трубки на Аню снова наваливается пустота их большой двухкомнатной квартиры. Аня съёживается внутри, сжимается, как пружина, едва сдерживаясь, чтобы не разорваться на тысячи маленьких Ань. Мама считает, что она ни в чем не виновата. Воспитывала, как могла, как сумела. Мама — просто мама, такая, какой её сделали жизнь с отцом, раннее материнство, изнурительная работа и долгие, как она говорит, годы дочерней неблагодарности. Аня слушает её уверенный голос в трубке, такой жизнерадостный, и чувствует себя поломанной, маленькой хрупкой куколкой, которая не подлежит реставрации.***
Питер Пэн в Кенсингтонском саду, Джеймс Барри
Мама закрыла окно у Питера перед самым носом. Как же она могла? Саша смотрит через плечо на спящую дочь (внутри всё содрогается от страха и умиления) и понимает, что мама и хотела бы оставить окно открытым, да только не знала как. Когда Саше сообщили, что плод внутри неё — её крохотный, не до конца сформировавшийся сын, умер, она на долгие недели погрузилась в молчание. Слова перестали звучать внутри головы, рот онемел. Что говорите? Его сердце остановилось? Советуете искать новый смысл жизни? Да вы издеваетесь! Несмотря на повисшую между ними боль, которая расколола их единство на две неравные половины, муж по-прежнему хотел ребёнка. Саша хотела, чтобы эта часть жизни осталась позади, а её саму наконец оставили в покое. Будь она чуточку сильнее и решительнее, ни за что бы не позволила себе снова пройти через мучительные уговоры, дежурный секс и скупые поздравления врача. Она сказала бы «нет», если бы оставались силы, но сил в её ослабевшей душе уже не осталось. Теперь Саша смотрит, как маленькая грудная клетка под её взглядом поднимается и опускается. Малышка Алина во сне хмурит бровки, словно вот-вот заплачет. Серёжа (Андрей, Слава, Лёша, Максимка) смотрит на бывшую маму сквозь холодное задождённое стекло. В глазах нерождённого сына ни капли сожаления: он рад, что мама бывшая. Эта мама плохая. А Саша не знает, верить ему или нет. Не знает, хорошая она или ужасная. Она даже не чувствует себя причастной к жизни этого маленького человечка, не верит, что может быть чьей-то мамой. Саше кажется, что всё вокруг ― затянувшийся сон. Сможет ли она когда-нибудь стать хорошей? Саша не знает. Как и не знает, почему согласилась завести ребёнка в первый раз, затем во второй. Хотела ли она этого на самом деле, а если нет, то стыдно ли ей? Должно быть стыдно. Стыдиться положено, это правильно. Саша чувствует себя растерянно, боится этих мыслей. Она трясет головой, чтобы от них избавиться. Из отражения в окне на неё глядит маленькая девочка; Саша узнаёт в ней себя. Девочка напугана, но изо всех сил пытается это скрыть. У неё не получается. Девочке в своё время так нравилось притворяться взрослой, что однажды она увлеклась этой игрой и не заметила, как стала взрослой по-настоящему. Дождь тем временем размазывает по стеклу очертания её лица. Саша снова смотрит на дочку и видит своё отражение. Эти маленькие ручки и ножки, курносый носик и мягкие тёмные кудри могли бы принадлежать ей самой. Она смотрит в дочь как в зеркало, оборачивающее время вспять. Трудно представить, что когда-нибудь эта крошка тоже родит ребенка и станет чьей-то мамой. Нескончаемый водоворот матерей и дочерей, которые тоже станут матерями. Саша протягивает руку к колыбели и медленно покачивает. Алина перестаёт хмуриться, успокаивается. Колыбелька скрипит, и Саше кажется, что она засыпает. В голове играет старая, наполовину забытая колыбельная: Спи, моя радость…***
Часы, Майкл Каннингем
Кларисса сказала, что купит цветы сама. Заказать доставку она уже не успевала. Алиса, когда позволяло время, тоже любила дойти до цветочного магазина, побродить вдоль витрины под пристальным взглядом продавщицы и уйти с увесистым букетом, мелодично похрустывая обёрточной бумагой. Часто она покупала цветы сама себе, по пути с работы или ясным солнечным утром выходного дня. Приносила целые охапки гвоздик или тюльпанов, завёрнутых в обрывок полиэтилена, расставляла по дому плотными жменьками в маленьких узких вазочках. Алиса постоянно дарила цветы другим ― подругам, коллегам, маме, но больше всего на свете она любила, когда цветы дарили ей, на праздники и просто так, без повода, без лишних просьб и напоминаний. На кухонном столе лежал букет розовых пионов. Взглянув на цветы, Алиса вдруг подумала о муравьях. Проворные, резвые стайки этих насекомых часто ползали среди таких же пышных бутонов на клумбе у бабушки. Однажды, ещё совсем маленькая, Алиса попыталась сорвать самый красивый цветок, но муравьи ужалили её за палец. Стало больно и обидно. Алиса отдернула руку, и цветок, сбитый рукавом, упал к ее ногам. Он сразу же перестал быть красивым — лепестки растрепались, сердцевина развалилась, а стебель безжизненно согнулся, как оторванная рука. Алиса, глядя на то, что наделала, вдруг почувствовала себя очень несчастной и горько заплакала. С тех пор она ненавидит пионы. Память о боли, пусть и слабой, лишила цветы их нежного очарования. В свой день рождения Алисе не хотелось вспоминать об этом случае. Букет, небрежно брошенный на стол, показался ей злой насмешкой над её маленькой детской травмочкой. Слава, муж Алисы, никогда не утруждал себя вопросом, какие цветы она любит. На свой вкус он покупал голландские розы (ужасно неудобные из-за длинной ножки), вонючие лилии, огромные уродливые ромашки. Он именно покупал цветы, но никогда не дарил: утром праздничного дня (дня рождения, дня всех влюблённых, восьмого марта) Алиса просыпалась, а цветы просто были, неизменные и стабильные, как стол, стул или стена. Признаться честно, это — не то, о чём она мечтала. Не такую взрослую жизнь она воображала себе подростком, разглядывая фотографии в глянцевых журналах. Алиса с самого детства любила праздники. Она обожала веселье, его пышные атрибуты: сугробы конфетти, фейерверки, разноцветные воздушные шарики. Если кто-то из друзей организовал вечеринку, Алиса всегда готова была прийти на помощь. Иногда приходилось жертвовать собственным временем, но ей было не жалко. Частенько друзья забывали сказать «спасибо», а порой кто-то сетовал, что мол, праздник мог быть и получше. Алиса привыкла не обижаться. Для неё же самой никто никогда не закатывал вечеринку, не устраивал сюрпризов и не дарил неожиданных, но приятных подарков. Вот уже несколько лет каждый её день рождения протекал по одному и тому же унылому сценарию: букет цветов на столе, устные поздравления от мужа, телефонные звонки от мамы и папы. Потом день превращался в обычный, полный забот вторник или четверг: отвести дочку в сад, добежать до работы и получить пресловутый конвертик с деньгами от тех, кому ты, возможно, и правда нравишься. После, вечером, ужин в ресторане, не самом изысканном, зато недалеко от дома, на такси не надо тратиться, а если вдруг с дочкой что-то случится, не придется пробки собирать. Если задуматься, то как же мало ей нужно для счастья! Всего-то внести в привычный ритм жизни толику внезапности. Маленький, незатейливый сюрприз. Так, чтобы она не сразу догадалась. Чтобы проснулась зимним морозным утром, открыла глаза и улыбнулась от предвкушения. Выбралась из постели, набросила поверх пижамы халат и вышла из спальни. На кухонном столе её бы встретил завтрак: ароматный кофе с сиропом, белоснежное облако пены над чашкой и горячие бутерброды с сыром. Муж выплыл бы из детской, держа на руках дочку, которая в свою очередь сжимала бы в маленьких кулачках загадочный свёрток с подарком. Алисе бы стало не важно, что внутри ― духи, сборник рецептов или новый смартфон. Она была бы счастлива.***
Дом иллюзий, Кармен Мария Мачадо
Жить в Доме иллюзий всё равно что прятать голову в песок. Варя думает об этом во время каждой ссоры со своим парнем. Когда она стоит посреди комнаты, запыхавшаяся, и пристально смотрит Матвею в пустые, остекленевшие глаза. В голове, между тем, как заведённая крутится мысль: пожалуйста, пускай это скорее закончится. Но, увы, так просто оно не заканчивается. Разумная часть Вари понимает, что кричать бесполезно. Когда она кричит, Матвей пугается и отключает эмоции, чтобы обуздать панику. Ему трудно противостоять её напору, слишком сильному, злому, испепеляющему. Матвей закрывается внутри себя, а Варя со своим криком остаётся снаружи. Крик и самой Варе причиняет боль, но она не может иначе. Они так долго ходят по этому кругу — месяц за месяцем, год за годом: Варя злится, кричит, даже плачет от безысходности, а Матвей в ужасе прячет эмоции в свой потаённый ящик. Он не здоров: биполярное расстройство второго типа, диагноз пугающий, но не смертельный. Они оба знают, на что подписались. Матвей, несмотря на страх перед будущим, смирился со своим недугом, но Варе, как бы она ни пыталась, до сих пор тяжело это принять. В их квартире тонкие, почти фанерные стены. Соседи, должно быть, слышат каждый её судорожный (злой, недовольный, обессиленный) вздох. Варя знает, что Матвей её любит. Она и сама влюблена в него до беспамятства. Вместе они столько пережили, столько преодолели. Тем не менее Варя по-прежнему обижается, когда Матвей не проявляет нужного ей участия. Когда не спрашивает, как она себя чувствует после тяжелого дня, голодна ли, поела ли. Или, заваривая чай, все время забывает, как долго нужно держать пакетик или сколько ложек сахара класть в чашку. Казалось бы, такая мелочь, но мелочи копятся и превращаются в гору. Эта гора разделяет их, как горный хребет разделяет равнину, и за эту вынужденную сепарацию Варя испытывает вину. Ей очень стыдно. Стыдно за то, что так много требует. За то, что без слов, про себя его упрекает. Она не произносит вслух ничего из того, что вертится на языке, но с каждым разом слова всё сильнее давят на нёбо, рвутся наружу. Варя клянётся, что никогда не позволит им выйти в открытое пространство. Чтобы не задохнуться от недосказанности, она бросает в Матвея другие слова, порой даже более колкие. Она сначала говорит, а потом думает и сожалеет о сказанном. Как же так, спрашивает она себя после, когда успокаивается и может ясно мыслить. Так больше нельзя. Варя боится, что под её натиском скоро вся хлипкая конструкция их отношений разрушится. Она бы многое отдала, чтобы раз и навсегда перестать кричать. Было бы проще, если бы она вдруг онемела. Если бы боль внутри неё законсервировалась и осела на дне, перестав выплёскиваться наружу мощными, яростными толчками. Как бы сказал психолог, есть что-то нездоровое в её стремлении кидаться из крайности в крайность. Важно уметь выражать свой гнев экологично… ― Уходи! ― просит Варя Матвея. ― Пожалуйста! Матвей уходит, затем возвращается. Он снова спокоен, пусть и мертвецки бледен, взгляд стеклянный, бегает от предмета к предмету и не смеет коснуться её лица. ― Я люблю тебя, ― говорит Матвей. ― Я знаю, ― говорит Варя. И изо всех сил старается не кричать.***
Гарри Поттер и Дары смерти, Джоан Роулинг
Вот уже двадцать пять лет никто не отпирал чулан под лестницей. Гарри успел позабыть, насколько в нём тесно и затхло. Марина тоже хочет забыть про «чулан» в своей голове, но память, что держится за воспоминания хваткой бульдога, не позволяет. С детства так повелось: она запоминала всё самое гадкое и неприглядное. Ссоры, обиды, разбитые коленки, чашки и стёкла ― они останутся с ней до самого конца. Остальная масса дней, совсем обычных, из каких складывается жизнь любого человека, рассеется и исчезнет, как утренний город в дымке тумана. Особое место в «чулане» заскорузлых обид занимал день, когда Марина впервые пришла в школу с брекетами. Такой, казалось бы, пустяк, но целый вечер накануне она волновалась и постоянно смотрела на себя в карманное зеркальце. Ночью плохо спалось из-за тянущей боли в зубах. Утром, засыпая на ходу, Марина брела в школу с чувством значительной перемены, словно брекеты сделали её совершенно другим человеком. Одноклассники, к её сожалению, перемены не почувствовали. Завидев Марину, главный классный задира принялся дразниться: «Ого! Тебя можно на металлолом сдавать!». Он придумал ей полу обидное прозвище: «стальная пасть». Звучало лучше, чем «кривозубка», поэтому Марина решила не обижаться. Только потом, возвращаясь домой с занятий, она улыбнулась своему отражению в зеркале лифта и горько заплакала. Глупо было надеяться, будто что-то изменится! Несколько следующих лет мальчишки будут смеяться над ней, а другие девчонки ― бросать в спину жалостливые взгляды. В выпускном классе брекеты снимут, насмешки и подколки себя изживут. Только память, бездонный источник ненависти к себе, никуда не денется. Спустя много лет её улыбка будет украшать билборды у въезда в город, красоваться на фасадах высотных зданий. Никто никогда не подумает, что она ненавидит улыбаться. Никто никогда не узнает, что для храбрости она тайком опрокидывает в себя рюмку водки, запивая ею антидепрессанты. Водка обжигает горло, слёзы брызжут из глаз. В теле разливаются тепло и лёгкость, губы сами собой начинают улыбаться. Они существуют отдельно от неё, и Марина будто со стороны видит себя такой, какой никогда не встречает в зеркале: обаятельной, открытой и лёгкой, а главное ― улыбающейся. Когда-нибудь, надеется она, улыбка перестанет быть для неё мучением. Когда-нибудь она научится быть искренней со своим отражением и, быть может, полюбит себя.***
Смилла и её чувство снега, Питер Хёг
Смилла кажется сильной. Непроницаемой. Она контролирует свою жизнь настолько, насколько позволяют обстоятельства. Соня думает, что тоже так может ― держать жизнь под контролем. Может сама, без лишних нотаций записаться на приём к врачу, прийти в регистратуру и взять талончик. Теперь, исполненная уверенности, она сидит в коридоре и ждёт своей очереди. Когда медсестра называет её фамилию, заходит в кабинет и протягивает той направление. Медсестра говорит: «Раздевайтесь и ложитесь на кушетку». Спокойная и решительная, Соня бодро сбрасывает свитер и бюстгальтер. Простыня на кушетке холодная, воздух в кабинете химический. Соня глядит в потолок, на посеревшую побелку, а сбоку врач, придвинувшись на стуле с колёсиками, включает аппарат УЗИ. Иронично. Ещё вчера Соня считала себя полностью здоровой, а сегодня в воздухе повис большой знак вопроса. Врач-узист выдавливает синеватый прохладный гель ей на грудь. Кожа вмиг покрывается мурашками. В этом нет ничего страшного, отстранённо думает Соня. Она размеренно дышит, но между тем лицо становится серьёзно сосредоточенным. Изо всех сил Соня пытается расслабиться ― не получается. Она изображает равнодушие, но внутренности перетягивает ледяным жгутом. Кто знает, что скрывается у неё под кожей? Быть может, там затаилось «нечто», убивающее её быстрее и эффективнее естественного течения времени. Пластиковый датчик давит на грудь. Места, которых он касается, словно отделяются от тела, становятся чужими, незнакомыми. Соня не смущалась, когда раздевалась перед женщиной-врачом. Будь врач мужчиной, она бы и тогда не застеснялась. Внезапно грудь превратилась из постыдной части тела (оплота греха) в совершенно обычную его часть, как рука или нога. Странно это, думает Соня. Ведь она родилась с ней, росла, росла и однажды совсем выросла. Теперь она взрослая, и у неё есть грудь, такая же, как и у других женщин; Соня не одна в мире «неправильная». Тем не менее, эта часть неё (и часть каждой из них) по-прежнему выходит за рамки дозволенного. Её просят лечь на бок. Соня переворачивается, заводит руку за голову. Датчик, как слепой котёнок, тычется в подмышечную ямку. Взгляд Сони с потолка перемещается на затылок медсестры, которая сидит за столом и записывает слова врача. Всё, что говорит врач ― сплошная медицинская тарабарщина. Соня ничего не понимает, и от этого в глубине живота зарождается тревога. В потоке терминов и цифр слышится: «в пределах нормы»; лишь тогда тревога немного унимается. Когда приходит время одеваться, Соня суетится, будто её подгоняют. Едва не задевает ширму, которая загораживала кушетку. Медсестра просит дождаться результатов в коридоре. Соня кивает и садится на угловой диванчик, ставит рюкзак на колени. Противоположная стена пестрит плакатом, который призывает повысить осведомлённость о раке молочной железы среди женщин старше 25 лет. Соня скрещивает лодыжки и отводит глаза. Сердце часто бухает у неё под рёбрами. Мысленно она скрещивает пальцы и надеется, что её это не касается. Осведомлена и вооружена. В коридоре кроме неё сидит ещё несколько пациенток, примерно одного с ней возраста. Все красивые, каждая по-своему, но взгляды их старательно избегают плаката. Они, как и Соня, осведомлены и надеются, что знание спасает. Через несколько минут медсестра выносит результаты. Соня благодарит, забирает бумаги и присаживается обратно на диван. В строке «заключение» нет ни слова про образования ― ни доброкачественные, ни тем более злокачественные. Облегчение обрушивается на Соню резко и мучительно. Обволакивает с головы до ног, как холодная озёрная вода. На душе становится легко и радостно. Она снова обрела контроль над жизнью. Снова отсрочила момент, когда вселенская несправедливость заявит на неё свои права.