ID работы: 11369415

и звезды плакали, и целовали в макушку

Слэш
R
Завершён
253
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
253 Нравится 14 Отзывы 63 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Примечания:
Смотреть на звезды одному, на бескрайнюю ширь: куда ни поверни голову — звезды поглощают целый мир. День пасмурный, серый, так не схожий на привычный лучезарный Мондштадт — и родной до боли. — Ваше Высочество, перестань носиться по столице — это может быть опасно, ты же знаешь, — Дайнслейф хмурит светлые брови, складывая руки на груди — Кэйа всматривается в мириады звезд в его глазах, в бескрайнюю синь иных миров. Мальчишка улыбается, чуть виновато, неловко, до безумия довольно. Селестия, он был счастлив. Дайнслейф — боль существования, влечение неуемной вечности — приподнимает уголок губ в намеке на тепло. Кэйа помнит лицо своего отца так же хорошо, как и не видит его ни в ком, кроме Дайнслейфа — самолично стирает черту за чертой, размывая его силуэт до пугающей прозрачности. — Слабо, слишком слабо, Кайа, — отец сердится, но в его злости нет ни грамма заботы, как у Дейна, нет и толики того порхающего беспокойства и тепла, как у матери, — нет ничего, кроме нескончаемого недовольства. — Как ты собираешься спасать нас? Ты — наследный принц Кхаэнрии, и что ты сможешь противопоставить кровожадным монстрам Тейвата? Кайе семь, он ничего не может противопоставить. Кайе семь, и он слышит о кровожадных монстрах Тейвата чаще, чем звук собственного имени. — П-прости, пап… — голову задирает — искры безрассудной храбрости, подрагивающие губы и широко распахнутые глаза — чистые, кристальные, таких у его отца никогда не было. — Я буду стараться лучше, я- Отец не дослушает до конца, лишь фыркнет самодовольно (разочаровано), развернется — по-королевски, на каблуках, — и взмахом мантии разобьет остатки надежды на понимание. Разобьет на сотни осколков, что заискрят подобно звездам Тейвата в чернильной темноте его родины. Маленькие ладошки — в кулачки, а слезы — несказанные слова — держать в себе изо всех сил. Изо всех сил и ровно до момента, пока теплые руки матери не начнут ласково перебирать — ультрамарин и синева самого океана, отражение лунного света, неизвестного ему, — пряди волос. Изо всех сил, пока главный советник, взяв на руки, не начнет обнимать его так, как никогда не обнимет Его Высочество. Дайнслейф будет зло хмурить брови, поминая последними словами его отца, аккуратно поглаживая по спине рыдающего принца — мальчонку, который еще слишком юн для всего того, что с ним происходит. О Семерка, верните разум, забранный вашими войнами правителю Кхаэнрии. Волосы рассыпаны по худым плечам, как и подол платья по королевской кровати — такой огромной, она кажется до смешного безграничной, если лежать на коленях у матери, — у Кэйи эта нежность проявится в изгибе талии и ямочковой улыбке на точеном лице. У маленького принца взгляд невинностью способен ломать кости — ломает, ведь с каждым днем его кристальной наивности все меньше — отец готовит его к великой миссии. — Мам, мам, а почему ты не встаешь с кровати? Но что-то он еще не в силе осознать — принять — полностью. — Мам, а куда делся старший братик? И совсем тихое: — Мам… Почему папа говорит с тобой попрощаться? У королевы дрожащие руки, тонкие пальцы путаются у Кэйи в волосах, стынут изваянием, неозвученными словами — мольбой о прощении. — Кайа, — и голос нетвердый, теплый до одури — мальчик сворачивается клубком среди горки одеял и маминого платья, льнет ближе, обнимая угасающую королеву, стирающую слезы с его разгоряченных щек. — Ты же не уйдешь, да? Ты же не оставишь меня, да?.. Мам? — голос ломается под давлением всхлипов — он еще не совсем понимает концепцию смерти, но на ребра с неимоверной силой что-то давит — позже Кэйа поймет, что так плачет сердце. Но матери придется оставить его так же, как и отцу не захочется с нею даже попрощаться. — Мам? — слезы жгут зажмуренные глаза, пальчики комкают платье: — Почему ты молчишь, мам?.. — Все будет хорошо, моя маленькая звездочка, — нежность ее голоса — непоколебимое спокойствие и мудрость бескрайних миров — отчего-то делает лишь больней. Бокал в его руках тихонько похрустывает — трещины расползаются паутиной по стеклу. Сегодня он однозначно выпил лишнего, иначе почему он вообще это еще помнит? Почему он все еще — отравляющая безысходность и обжигающая горечь на губах — не забыл? Желваки ходят по хмурому лицу — Кэйа сидит не за стойкой, в углу таверны и спиной к ее владельцу, чтобы тот, стоя за баром, не увидел, как крошатся вселенные в чужих глазах. Когда-то самых родных и близких — усмешка — надломленность искренности. Но Дилюк замечает осколки — осыпающиеся, не оставляющие после себя ничего, — Кэйа бросает пару монет на столик и уходит без оглядки, прихватив лишь недопитый бутыль. И не говорит ничего — незачем. Увидь кто капитана кавалерии сейчас, бесцеремонно сидящего на ладонях Анемо архонта с видом на весь город, — ахнули бы, покачав головой, в особенности Джинн — улыбка на губах непрошеная. Но увидеть некому — ветер ласково треплет по волосам, как когда-то заботливые руки матери. Вино пьется легко — губительное забытье, разворачивающее душу, — и воспоминания становятся потоком, сбивающим с ног и утягивающим далеко вглубь: не выплыть. — Дейн, а что такое звезды? — любопытство и непонимание простейших истин. Хранитель ветви расскажет все, до чего только сможет дотянуться Маленькое Высочество. Заменит отца — холод острее и жестче стужи Драконьего хребта, — но не заменит мать — тепло июльского солнца в Долине Ветров в тени древа Веннессы. Дайнслейф — это про вечность и недосягаемость звездного марева, про убаюкивающее спокойствие в морской штиль, мелодия бесконечности. Кэйа не скучает по прошлой жизни в Кхаэнри’ах — скучает по родным закоулкам, некогда прекрасным и восхищающим любого странника, самого бывалого искателя приключений, но превращенным в давно истлевшие руины, горстки пепла, — горстки пепла целой цивилизации. Кэйа не скучает по прошлой жизни на винокурне «Рассвет» — скучает по огненным волосам и — той палящей ребра искренности — улыбке (пойдем смотреть на звезды, Кай!), что трогала сердце до воспаленных глаз и больных бликов не-слез. Кэйа скучает по временам, когда его трепетно окликали «Кайа», рассказывая новую сказку на ночь. Кэйа скучает по временам, когда держал за руку мальчишку, чьи волосы затмевали собою солнце. Тихий смех среди ночного безмолвия — ветер свидетель, а с ним — смолчавший Барбатос, слушающий тоску — раскуроченная грудная клетка — далеких земель в уставшем — неисправимые изломы — принце. Мам, я скучаю, мам. Глоток вина — сладость теплых деньков Мондштадта — обманчивая волна горести — сознание мутится чуть сильнее. Кхаэнри’ах — тот до ужаса жестокий мир, где был его дом — осталась отпечатком в памяти, как ни старайся — не выжечь, но он и не пытался. Кэйа старается не думать о том, насколько до него, до обидного родного, далеко — это более незачем. Дейн, как там отец? Он все еще заходится в эхе собственного безумия? Дейн, от дома осталось что-то еще, кроме короля? Дейн, ты ведь еще жив? Всепоглощающее одиночество — все, чего может дождаться в ответ, — тонкие пальцы сдавливают горлышко бутыля, словно шею самой Селестии. Царица, хоть бы он был бы жив. Дилюк закрывает таверну — усталость от постоянной ноши; балласт, тянущий на дно, — взгляд — ввысь к самым далеким кометам — проходится по верхушкам домов. А они помнят время, когда он был счастлив? Они помнят его взбалмошным мальчишкой? Ночь — красота в бездействии, тандем глухоты и молчания — обволакивает город пеленой, и Дилюк, не в силах объяснить собственный порыв, сворачивает с привычной дороги, ведущей на винокурню. Тяжесть — наивность ребенка, глупость детской невнимательности — сдавливает сердце — болезненность целой истории — так, словно он упускает что-то до простого важное. Упускает, вопреки нежеланию, но поощряемо обидой. Спроси его кто — не ответил бы, но закоулки Мондштадта — истинный город свободы, родной воздух, уют уличных фонарей — выводят, аккуратно петляя, к ступеням, ведущим к главной площади. Ведущей к статуе Анемо архонта; мимо штаба Ордо Фавониус. Сдержаться не выходит: Дилюк фыркает, напоминая себе в сотый раз насколько некомпетентны рыцари — истинные разгильдяи, а их капитан — нахальный пьянчуга. Их капитан — шпион страны, истлевшей века назад. И злоба затухает так же резко, как и вспыхивает, когда Дилюк вновь поднимает взгляд ввысь. И замирает на полушаге. Распахнувшиеся шире глаза — непонимание, удивление ребячливое — и приоткрывшийся рот — застывший на губах простой вопрос «почему?» остается невысказанным. Кэйа, шпион из Кхаэнри’ах, капитан кавалерии, мальчишка, что когда-то бегал за ним хвостиком, сияя ярче миллиардов звезд. И что сказать? Времена, когда он бы вскрикнул какой его названный братец идиот, а после — вскарабкался бы вслед и, греясь теплом чужого тела, никогда бы не рассказал об этой выходке отцу, давно прошли. Сгорели в гневе огненной стихии. Молчит. Взгляд Кэйи — вековые льды, чистота сапфиров, бесшабашное безрассудство океанов — мутный, и силуэт чужой плывет, всполохами — искры раскаленного метала — макушка алых волос, и до него доходит — задыхается на вдохе. А что сказать? Поговорили они много лет тому назад и не пришли ни к чему хорошему, ни к чему, что не разбило бы их жизнь — их самих — на до и после. И сердце плачет снова и едва ли бьется. Дилюк — неожиданно вспорхнувшая птица переживания — безотрывно, словно прикованный, смотрит на темный, но такой узнаваемый силуэт — капитан покачивает ногой так легко и непринужденно, будто бы и не сидит на высоте около тридцати метров над землей. — Слезай оттуда! Сейчас же! — видел бы только Кэйа этот взгляд: огонь, растапливаемый чистейшим беспокойством; слова — несдержанный трепет — срываются с губ раньше, чем он успевает их осознать. Кэйа хмельно покачивается в бок, вставая, — у Дилюка перехватывает дыхание: подступающая злость бессилия сдавливает горло до хруста и хрипов — и в один большой неаккуратный глоток опустошает бутыль — багровые капли впитываются в голубые одежды. — Слезать? Да как прикажет господин Дилюк! — улыбается до странного азартно, захмелевшая голова удивительно точно поддерживает равновесие — у Дилюка в неприятном предчувствии нечто ворочается в животе. — Дейн, а ты посмотришь со мной на звезды? — и в душу заглядывает так, что Хранитель ветви — спокойствие и размеренность самой природы — на долю секунды теряется, оторопев, вглядывается в ответ в чистые сапфиры. — Тебе действительно они так интересны, Ваше Высочество? — мальчишка хмурит тонкие брови, возмущение так легко читается на юном лице, — Дайнслейф с трудом сдерживает неясное ему тепло, стоит распознать в этой мимике свою собственную — и советник чуть хмурится в ответ. — Конечно! — возмущение и восторг — Хранитель знает, что именно так выглядит искренность. — Мама говорит, что я — маленькая звездочка! Я хочу увидеть их, чтобы понять, насколько мы с ними похожи. И маму мы с собой возьмем, я знаю, она тоже захочет! «Ох, Ваше Высочество, ты не похож на них ни на йоту, — Дайнслейф приподнимает уголок губ в подобии улыбки, — звезды холодны и безразличны, несмотря на всю свою непостижимую красоту. Утомленные вечностью, они не искрят и не любят так сильно, как это делаешь ты». Но говорит другое: — Я обещаю, Ваше Высочество, — он прикладывает руку к груди, к самому сердцу, пока Кэйа светится своим самым чистым счастьем. «Обманщик ты, Хранитель ветви» — так и хочется объявить это всему спящему городу. Дейн не созерцает с ним звезды — созерцает целые миры, но в одиночку, вопреки тому, что обещал, а глядеть с любимой матерью не выйдет, когда она сама где-то среди звезд. Несбыточная, наивная, детская — такая его мечта, воспоминание — тепло и трепет — это все, что у него осталось. Когда-нибудь мы же встретимся, Дейн, правда? И когда-нибудь посмотрим на звезды? И… Прихватим Дилюка с собой, даже если он будет против, ладно? Шаг назад, другой, аккуратно; секунда — и Кэйа с разбегу, смех беззаботный, прыгает навстречу созвездиям. Сердце Дилюка, обрываясь, ухает вниз, разбиваясь о внутренности в труху. Глаза расширяются в первобытном ужасе, и он бежит, совершенно не представляя, что ему делать. Принц, уже далеко не маленький, все более походящий на утомленные звезды, падает вниз и спасти его некому — Кэйа раскрывает планер в последние секунды, в нескольких метрах от земли и Дилюка, — искорки азарта. Глядя на него, Кэйа гадает: он начнет кричать, обрывая голос, и крушить все вокруг дрожащими от злобы — испуга — руками или же совершенно беспомощно сгребет его в охапку и попросту расплачется. — Ты… Ты… — глаза влажные, его потряхивает, подмечает Кэйа, и от своей проделки даже становится чутка совестно. Дилюк выглядит уязвленно и совершенно разбито — что же, эмоциональные качели ему пришлись не совсем по душе; с их лиц сегодня ушло все деланное безразличие. Ох, а еще, похоже, он начинает злиться, пролетает в голове так же быстро, как и сам Дилюк движется в его сторону — Кэйа пятится. Дилюк задыхается гневом и страхом, теми эмоциями, коими с лихвой его накормил Кэйа, и он решительно не знает, — не думает — что ему теперь делать. Проскакивает у него порой такая привычка: сперва сделать, а после — думать. — Да ладно тебе, мастер Дилюк, это же простая шутка, — нацепить маску не получается и скорчить вежливую улыбку тоже — алые брови сходятся на переносице еще сильнее. Попытка в спасение: — Ты же сам просил спуститься, а теперь злишься! Как-то совсем неразумно не находишь, мастер Дилюк? А Дилюк — рык бессилия, едва ли не измученного отчаяния, ну потому что мастер Дилюк, это же простая шутка; господи, он невозможен, — глаза к небу возводит, собирая сбившееся дыхание обратно в кучку спокойных вдохов-выдохов. — Ох, Кэйа, — устало глаза прикрывает, отчего же так сложно подбирать слова? — Ты- И замирает. Тепло — запах лилий калла и чего-то свежего: то ли мята, то ли просто изморозь по коже — обволакивает целиком — Кэйа оплетает его руками (запястья — тонкие изломы), и жест этот настолько доверительный и интимный, что открыть рот или оттолкнуть Дилюк попросту не может. И когда Кэйа утыкается холодным носом — о архонтыархонтыархонты, успокойте это чертово сердце! — в разгоряченную шею, все слова против вылетают из головы. — Дилюк, — шепот мягкий и хриплый — вот так и никак иначе выглядит его комфорт и уют. Нагло, не давая сказать и слова против, его будто бы забрасывает, кажется, на много-много лет назад, когда они были вдвоем — он и Кэйа, и плевать на весь остальной мир. Дилюк помнит, как в свои шестнадцать зарывался носом в синюю-синюю — океан перед бурей — копну волос на макушке, как перебирал шелковые распущенные на ночь пряди меж пальцев, пока Кэйа сопел ему куда-то в шею-ключицу. Помнит, как согревал в объятиях вечно мерзнущего тогда-он-еще-не-знал-что-шпиона-и-не-знает-сейчас-что-принца-Кхаэнрии. Помнит, что они резко перестали спать порознь и даже не выдумывали дурацкие причины для предлогов остаться. Помнит, как Кэйа целовал его — спонтанно и отрывисто, задыхаясь собственной нежностью, словно боялся, что это в последний раз и нужно прощаться, и помнит, как целовал его сам — горячо и влажно, сгорая самым настоящим фениксом. Дилюк не забудет, как валил его на кровать и попросту замирал над ним потому что, потому что блять в этом взгляде вселенные — не забудет, как с головой утопал. Сердце екает и пропускает все новые и новые удары — кажется, мастер Дилюк даже не дышит. Архонты, почему они не могли остаться навечно в своих шестнадцать, а лучше — семнадцать, когда неловкость, теплота и нежность перешли на новый уровень, уступая место всепоглощающему доверию. Когда они зашли намного дальше простых поцелуев, когда приловчились любить друг друга еще и телом — без высокопарных слов и высокодуховных поступков, хоть и это все никуда не исчезло. Селестия, верни мне мои вечно семнадцать. Кэйа обнимает его, согревает теплом, как когда-то раньше, и сопит он так же, невольно подмечает Дилюк. И имя мальчишки с пылающим закатом вместо волос он шепчет также, как и в свои семнадцать. У Дилюка только сейчас хватает сил, чтобы обнять в ответ. — Тебе плохо? — сейчас все это кажется правильным — справляться о его самочувствии. Кэйа отрицательно качает головой, не говоря ни слова, Дилюку даже начинает казаться, что он заснул, но чужое тепло — отклики его юношеского счастья, солнечные блики — потихоньку сходит на нет. — Кажется, я оставил бутыль наверху, — взгляд неловкий отводит, пальцы — в волосы, чтобы хоть что-то, хоть как-то себя успокоить и занять, — неловко вышло. Завтра придется как-то аккуратненько это замять, — Кэйа наконец-то поднимает взгляд — Дилюк не хочет думать, что капитан идиотов-рыцарей завтра снова будет карабкаться на высоту, с которой люди — лишь мелкие сошки под ногами. — Спасибо тебе, Дилюк, и до завтра. Кэйа улыбается мягко — один в один на манер Дайнслейфа: лишь краешки губ приподняты, без какого-либо притворства, и растерянное лицо Дилюка — лучшая награда за искренность. — Подожди, — за руку, за ломанное запястье, не цепляясь пальцами о шипы на браслете, аккуратно и неуверенно, ведь сам Дилюк понятия не имеет, что делать дальше. — Я… Прости, — рука соскальзывает с запястья ниже: то ли чтобы отпустить, то ли переплести пальцы. — Вернуть бы нам наши семнадцать, правда, мастер Дилюк? — чуть щурит единственный глаз и блики в нем — песнь самых далеких и позабытых звезд. Дилюк не знает, решительно не понимает, почему сейчас — когда он давно вычеркнул этого человека из своей жизни, когда сжег все мосты и возвел стены не только от него, а и ото всех, чтобы наверняка, — он так ведется, почему в одно мгновение противоречит всему, что делал за эти годы. Кэйа — шпион из Кхаэнрии, умело сшитые лоскуты лжи, созданные превосходным мастером, человек, что непременно ударил бы в спину в самый подходящий и подлый момент, он бы разрушил горячо любимый город отца, а теперь и его собственный, без капли жалости и сожаления. Ведь Кэйа — мальчишка, что доверчиво заглядывал ему в рот и внимал каждому слову — лицемерный ублюдок и предатель. Так почему все внутри сжимается и бьется, когда просто смотрит на него, когда просто ловит его взгляд, — там все такие же бесчисленные созвездия небесных светил — понимая, что ничего не изменилось, понимая, что не верит ни на секунду в то, что сам себе говорит. Кэйа — предатель, он тебя предал и сделает это снова. Сердце разбивается в протест рациональной дурости. Кэйа улыбается — сотни-сотни осколков — и все убеждения, что Дилюк — усталость и горе от ума — надумал себе сам за все эти годы, перекручивая и перевирая в сотый раз одно и то же, рассыпаются в пыль, пускаясь по ветру. Кэйа не может так врать. Никто не может. — Да, — на вдохе, когда ответа уже никто и ни ждет; Кэйа отчего-то мелко вздрагивает, точно выныривая из собственных мыслей. Неловкое молчание натягивается меж ними гитарными струнами и прежде, чем Кэйа сделает вдох для еще одних тихих пожеланий доброй ночи, Дилюк подходит на шаг ближе, бережно взяв его ладонь в свою собственную — удивление во взгляде, что битые осколки, греет до глупой улыбки на устах. — Послушай, — это такая редкость, когда Дилюк говорит, а не слушает, — ты… — слова даются ему действительно тяжело, и оттого этот порыв — искренность и бездумная храбрость — поистине бесценен. — Не делай так больше, Кэйа, никогда. Я прошу тебя, — последнюю фразу — глядя в удивленно распахнутый глаз, без отрыва, жадно впитывая чужие эмоции. Кто спросит — не спрашивайте, хозяину винокурни абсолютно нечего ответить. И все еще озадаченный Кэйа — Дилюк более чем уверен, что дело не в алкоголе — лучшее тому доказательство, ведь кто-кто, но точно не он со своей головой, привыкшей действовать на горячку, будет пытаться наладить диалог с тем, кого самолично выжег из жизни. Кэйе думается, что он находится в пьяном бреду. И внезапно, прежде, чем успел подумать, прежде чем успел осознать и закрыть себе рот (а потом пересилить себя, собраться с силой и выпалить на одном дыхании): — Пойдем домой, Кэйа, — и его «Кэйа» так походит на иноязычное «Кайа», как окликали его на далекой родине, что глаза начинает противно щипать, и принцу этой самой родины приходится собрать все остатки сил, чтобы не всхлипнуть, словно дитя. (когда-нибудь он научит Дилюка парочке причудливых кхаэнри’ахских слов, научит славным переливам мелодий и звуков. и попросит называть его «Кайа», даже если получаться у Дилюка будет — сперва особенно — неловко и неказисто. Селестия, лживая ты сука, Кэйа все еще готов отдать свою жизнь за него, так же, как когда-то вверил собственное сердце.) Тонкие пальцы аккуратно переплетаются с чужими, ладонь несмело сжимает другую, и Кэйа — все еще очаровательное смятение, неверие и беззащитность, как когда-то в его восемь — кивает, не в силах сказать что-то в ответ. Мягкие перемолвки ночного Мондштадта — самой природы и целого города — сопровождают их до выхода из главных ворот, после — шум ветра, стрекот сверчков и просто легкий шум, а Дилюк так и не отпускает его руки из своей. Кэйа — ухмылки и тысячи улыбок на все случаи жизни, беспорядочный поток слов и заковыристых фраз бессмысленной речи, что не несут за собой ничего, лишь белый шум, — молчит, и это молчание ощущается самым сильным его откровением для Дилюка. На душе отчего-то уютно и тихо, словно так и должно быть, и нынешнее молчание не давит вовсе — все напряжение схлынуло после первого прикосновения еще у статуи Барбатоса. Они будто вернулись в свои шестнадцать — ведь в семнадцать не было такого закоулка в их маршруте, где они бы не оставили свои поцелуи — когда бродили расслабленно и бездумно, только лишь в тепле на двоих. — Спасибо тебе, Люк, — у самого входа на винокурню; Дилюк улыбается краешком губ, глядя на то, как Кэйа жадно вглядывается, восстанавливает в памяти позабытое им место. Горечь — смешанное чувство — дерет горло, когда вспоминается почему Кэйа здесь так давно не был. Глаз свой невозможный поднимает (Дилюк пытается вспомнить, как выглядит второй, скрытый повязкой, но в памяти попросту нет такого фрагмента — Кэйа всегда держал его закрытым), вглядываясь в его, Дилюка, собственные, и мелькает там что-то, такое же позабытое, как и это самое чувство комфорта, когда он рядом. У Кэйи в голове винтики-шестеренки едва ли не со скрипом крутятся: если пожалеет, то это будет завтра. Так что сейчас — Дайнслейф бы сказал ему, что принц нисколько не изменился в своей беспечной безрассудности — в омут с головой. — И прости, Люк, — без шанса на ответ, губами — на чужие губы, как тогда, в позабытой прошлой жизни. Кэйа целуется влажно, прихватывая зубами нижнюю губу, отчаянно и жадно, словно в последнюю секунду жизни, опасаясь чужой реакции. Но Дилюк отвечает, сперва едва-едва, не успев осознать до конца все, а после — так же горячо и требовательно, как в свои — их — семнадцать. Архонты, как же ему, на самом деле, этого не хватало. Дыхание — поровну, расстояние — в миллиметры. — Люк, — на выдохе; сложно забыть, как он мечтал о том, чтобы двери винокурни распахнулись к нему с тем же желанием, что и раньше. — Идем домой, — поцелуй в висок — Дилюк утягивает его за руку в особняк. Аделинда удивленно встречает их на пороге и, пряча улыбку на губах за приветственным поклоном, желает им доброй ночи — она слишком давно знает этих глупых детей, знает, что слова и прочие вмешательства тут излишни. На сердце как никогда тепло, и страшно это спугнуть, уж слишком долго эти двое шли совершенно не в том направлении. Глупая улыбка, искренняя и счастливая, на губах у Кэйи и впервые за долгое время не нахмуренное лицо Дилюка — это то, что вселяет уверенность в ее надежды. Мастер Крепус, возможно, они еще не потеряны окончательно. Пальцы горячие, обжигающие до одури, до мурашек по телу — Кэйа позволяет затянуть себя в чужие покои; он слишком долго здесь не был. И в объятьях на чужой большой-большой кровати, не такой пугающе огромной, какой была кровать в покоях матери, в грязной одежде, в полумраке ночного марева до ужаса хорошо. Ногами-руками — переплетаясь, носом — в теплую шею, отогреваясь от многолетнего холода. Кэйа чувствует его странно — до простого наивно, кажется, словно снова семнадцать, хоть это и вовсе не так. В голову лезет глупость: взять и рассказать Дилюку все-все, прижмурив глаза, чтобы вязь слов лилась потоком, впервые за долгое время непродуманно и спонтанно — безо всякой лжи. И замирает — прошлая его откровенность отзывается им в жизни до сих пор; шрамы ухают фантомной болью. Но оба прекрасно понимают, что поговорить им все-таки придется — неуверенность холодком по коже. Поговорили они однажды и ничем хорошим это не закончилось. Когда потерянный, нечитаемый взгляд Дилюка прошелся по нему с отчужденностью, оставляя за собой только решето. — Ты — кто?.. — Люк, я, — обрываясь, — послушай… — Мой отец подобрал тебя и вырастил, и все это время ты ждал момента для удара? — Кэйе думается, что больнее быть уже не может, но в момент, когда отрешенность ступора сменяется яростью — внутри что-то безвозвратно рушится. — Нет, Люк, нет, я не хотел, — дрожащие губы, расшатанные нервы, — я любил отца, я бы не… — Заткнись! — рык из его глотки рвется вместе с пламенем. Кэйе не забыть тот день, когда огонь — он будет тебя защищать, Кай! Я буду тебя защищать, обещаю! — обратился против, а лед стал его единственным оберегом. Пальцы перебирают иссиня-синие пряди — некогда маленький принц даже не дышит. Хочется спросить так легко и обыденно: «Что-то случилось?», будто все то, что сейчас происходит в порядке вещей и было так всегда, но Дилюку открыть рот и просто озвучить не хватает сил — он тоже прекрасно помнит, что диалоги у них теперь не ладятся. Вместо этого утыкается губами в макушку, оставляя невесомое касание, рукой скользит по щеке, оглаживает обострившуюся с годами скулу. Нежность — необъяснимая и такая сильная — топит его с головой, не спрашивая его на то разрешение, и Дилюк ощущает, что пьян, пьян до чертиков. Кэйа поддается навстречу ласке — «словно брошенный щенок» — мысль проносится в голове подобно искре. Архонты, как сделать вдох, он попросту невозможен. Кэйа совершает самое смелое — рубиновые глаза впервые не обжигают своим холодом, как прежде. Секунды тянутся так долго и время для них теряет собственную ценность: глаза в глаза — и оба тонут; Кэйа все так же жмется к чужому телу, а Дилюк все так же оглаживает большим пальцем смуглую щеку. Архонты, кажется, это все за гранью. Кэйа тянется первым, касается губами губ тягуче нежно, и ухает сердце, стоит Дилюку ответить с не меньшей жадностью и желанием. Зубами прихватывая чужую губу, улыбаясь в поцелуй, языком касаясь зубов и влажных губ, дыхание шумное и раскрасневшиеся щеки, пылающие уши — до дрожи. — Люк, я… Дилюк не дает договорить, и слова тонут в поцелуе и чужой нежности, блуждающих руках по телу, и его собственных подрагивающих пальцах, зарывающихся под рубашку, — успокаивает, что кончики пальцев Дилюка дрожат так же. И бешено бьющееся сердце — и его, и собственное — успокаивает вдвойне. Лоб ко лбу и тяжелое дыхание — как результат, стоит оторваться друг от друга. — Кэйа, — пальцы переплетаются с пальцами Дилюка в ответ. — Все в порядке, Люк, — защитный механизм, отработанный годами, срабатывает быстрее, чем успевает обдумать собственные слова. Был у них еще один эпизод, такой же мрачный и неприятный, как и оставшееся между ними пепелище со дня смерти их общего прошлого (и, теперь уже, будущего). В таверне не осталось ни души, остаток пьяниц и зевак был по-хозяйски выставлен за дверь, остался только один — мысль о том, что придется тормошить его, вырывает страдальческий стон — Дилюк медленно оборачивается, глядя на ссутуленное тело, как на собственную смерть. Секунда, две — и нервы в кучку. Видите ли, Дилюк не знает, как к нему подступиться — за все эти годы было так легко игнорировать Кэйю, так легко и бескомпромиссно выставлять за дверь, вместо ответа на очередную дешевую провокацию, ведь этот человек с абсолютным бесстыдством вел себя так, будто ничего и не произошло. Актер из него порой был просто отвратительный — огненное сердце поднимало целую бурю внутри, сжигая себя до остатка, — но Кэйа сейчас — небрежно съехавшая маска самоуверенной ухмылки, и Дилюку невдомек, что делать с приоткрывшейся ему истинной. Мутная радужка полуприкрытого глаза смотрит на него в упор, хмельно и до глупого искренне — Дилюк складывает руки на груди. — Тебе пора, таверна закрыта. Это мог бы быть их обычный вечер, когда Кэйа снова уходит самым последним, если бы не: — С днем рождения, Люк, — и Дилюк ощутимо вздрагивает, бросив взгляд на циферблат: стрелка перевалила за двенадцать, сейчас и правда его день, но лучше бы Кэйе заткнуться. — Знаю, что ты его терпеть не можешь из-за того, что произошло, но… — Тебе пора, — алые глаза опасно щурятся. — …но я не думаю, что отец хотел бы, чтоб каждый свой день ты встречал «завернувшись в панихиду», — Кэйа переводит взгляд со стойки прямо на него, не подмечая для себя ничего хорошего. — Пошел вон, — голос Дилюка сочится холодной яростью, и Кэйа уверен, что на сжатых в кулаки пальцах пляшут искры. — Мне жаль, что так вышло и… Ты, — выдох — приговор перед смертью, — не заслужил всего этого, но отец мог бы тобою гордиться. — Закрой свой рот и проваливай отсюда! — пожалуйста, Кэйа, просто уходи. — Мне не нужны соболезнования такого, как ты. Кэйа слишком пьян — надломленность искренности в скопленной годами обиде. — Такого, как я? Какого же? — Кэйа улыбается в ответ, допивая содержимое бокала; деланные улыбки идут трещинами. — Предателя? Шпиона самой Кхаэнрии? Нервный смех глушит звук удара — лицо Дилюка косится от злобы, а Кэйа протирает щекой барную стойку — припечатывают намертво. Пальцы в волосах опаляют пряди, Дилюк прилаживает его о стойку вновь: — Не смей даже вспоминать моего отца, у тебя нет на это права, — шипением гнева на ухо. — Может я и не его кровный сын, но он мне не чужой, — стулья падают, и Кэйа слетает со своего, с усилием вставая на ноги; у Дилюка снова потихоньку сносит крышу, ведь слова Кэйи — он сам — спусковой механизм. — Заткнись! У тебя нет ни малейшего права называть его отцом, быть частью нашей семьи, и, тем более, нет права подходить ко мне со своими сожалениями, после того, что ты!.. — Я не предавал тебя! — крик — без сожаления вскрытый и выпотрошенный нарыв, всхлип — подавляющая усталость — перерывает речь Дилюка мгновенно, он застывает, во все глаза глядя на Кэйю. Уже вовсе не маленький принц, будто вновь становится ребенком. Руки — раненной птицей к себе ближе, прижимая туда, где, кажется, должно быть сердце, что только и делает, что ноет и болит; вселенные в пределах звездного зрачка блестят потусторонним — уже совсем не ребенок роняет горькие слезы. — Я не предавал тебя, Люк, ни его, ни тебя, никогда не предавал, — у Дилюка обрывается в тот момент устаканенный порядок вещей, он падает в пепелище. Сбежал Кэйа тогда быстро, не то чтобы благородный поступок, но эмоции, что вырвались на волю отчаянным потоком — спасибо лучшему вину Тейвата — без его на то разрешения, напугали его до ужаса, оставляя обескураженного Дилюка где-то позади. Дилюку видится жгучая обида в чужом взгляде. На следующий день он не выходит на смену, а Кэйа не приходит в таверну. — Кэйа, — чужие пальцы сжимают его на мгновенье сильнее, предупреждающе, — прекрати мне лгать, — чуть погодя, невесомым шепотом: — Пожалуйста… И Кэйа действительно прекращает. Позже подумает, что зря, позже вспомнит, что прошлые искренности не стали ничем хорошим, и отругает себя, снова напившись до чертиков в собственном кабинете или где-нибудь на безлюдном уголке природы в окрестностях Мондштадта, ведь этот круг замкнулся давным-давно, но сейчас, под внимательным и внимающим взглядом Дилюка, опустив взор на переплетенные руки, он начинает говорить — поутру скажет, что это все вина алкоголя — и безобразно солжет. Слова действительно выходят комками и вязью — он даже прокидывает пару быстрых фраз на языке истлевшей родины, на нервах, не замечая, как на секунду алые брови сходятся на переносице. Кэйа говорит обо всем и ни о чем одновременно: про аккуратные улочки и сбитые коленки в раннем-раннем детстве, про тепло материнских рук в вечно встрепанных прядях и нежность. — Прямо как сейчас, Люк, — почти что сорванным голосом. Про холодность отца и его нескончаемое недовольство сыном — поэтому я так хорошо владел мечом, — про то, как не понимал и выпытывал у матери куда делся старший братик, про Дайнслейфа — он бы тебя взбесил, причем мгновенно, и мне пришлось бы вас разнимать, а может, вы бы наоборот отлично спелись, возмущаясь моим ужасным поведением, синхронно хмурились бы и с укором глазели бы на меня, помню, частенько он так делал, — со смешком. И молчание на эту откровенность вновь служит ответом, и Кэйа сжимает онемевшие пальцы на хлопковой рубашке, что пропахла пряностями и травой-светяшкой, до самого хруста накрахмаленной ткани. Дилюк сейчас, крайне велика вероятность, как минимум, в ступоре, мелькает в хмельной голове, и шокировать его еще больше остальными откровениями, самыми важными, проясняющими саму его суть, оставляя до смешного уязвимым в своей открытости, Кэйа не будет. Не сейчас. Руки Дилюка автоматично и совершенно бездумно продолжают поглаживать синюю макушку, что происходит в его собственной голове — загадка, но Кэйе буквально слышится скрип механизмов, обрабатывающих информацию. Радует, что сейчас защитная реакция Дилюка — это не злость — яркие всполохи пламени, ожоги на кистях и запястьях, рубящие удары и рассеченная плоть до костей — на правду, пускай лишь на ее маленькую долю. Но Дилюк, его Дилюк, алое солнце рассвета в аквамариновых прядях, не злится, и Кэйа восхищается внутренне им так же, как и в семнадцать. Дилюку нужно время на усвоение полученной информации, но тот факт, что он правда выслушал, он правда потихоньку пытается его принять, — в груди греет лапки надежда. Улыбается — в своей безрассудной дурости принц вновь упал в омут с головой, а разбираться с последствиями — вторичное; Дилюк целует его в макушку, тяжело выдыхая в темные пряди. — Спи, — на вдохе. — Прости меня, Люк, кажется, я просто напился, — смеется, искренность в слова — снова в шутку, — так что- — Заткнись. Просто заткнись, — к себе — руки путаются в волосах и складках рубахи — прижимает злостно и требовательно, хваткой до синяков, и по-прежнему тяжело сопит в (смешок внутренний и нервный: что будет, узнай Дилюк, что обнимает самого наследного принца?) макушку. Тишина обволакивает их мягким покрывалом в надежде убаюкать, и недосказанность, что, кажется, должна была упасть на плечи, становится точкой в разговоре. Кэйа засыпает легко, нелогично счастливым — горячее дыхание ощущается кожей, как и тепло Дилюка, как и его запах, все та же трава-светяшка и винные пряности, — сплетенные пальцы расслабляют окончательно. Дилюку видится, что в ближайшее время им будет очень непросто, но, зарываясь носом в волосы и слушая тихое сопение в ключицу, с сердца спадает камень — засыпает с по-детски робкой надеждой, что все будет хорошо.

*****

Что-то нежное щекочет щеку, задевая край ресниц, — Кэйа приоткрывает сонные глаза, ощущая неудобство от съехавшей повязки. Всполохи алых волос и рубиновые глаза, выворачивающие душу, теперь до ужаса проницательные — неосознанность спадает пеленой, и Кэйа — резко в робость, неуверенность и страх — вспоминает все, что не должно было обличаться в слова ближайшее никогда и последующее вовсе. Выдох — рассказал же не все, верно? Кидал крупицы прошлого, словно кусочки многотысячного пазла; все хорошо, ни в чем существенном он не проговорился… Ведь так? Теплые пальцы перебирают темные локоны, Дилюк — меланхоличность, неясно откуда взявшееся терпение, всполохи благоразумия — молча выворачивает его наизнанку, наверное, даже не подозревая. Может Кэйа все-таки что-то упустил? Так сложно требовать воспоминания из головы, что вчера от и до была залита алкоголем. — Ох, мастер Дилюк, — Кэйа посмеивается — нервы сожженные, похмелье — подкатывающая тошнота, — прошу прощения за свой неподобающий вид. Кажется, вчера я чрезмерно увлекся винным искусством, — Кэйа — неловкость и незнание куда себя деть. Пауза: — Полагаю, что мне стоит откланяться. — Подожди, — Дилюк сам — в неуверенную решимость, придвигается ближе, схватив за запястье раньше, чем Кэйа успеет сбежать, — послушай, Кэйа, я… — Слова подбирает: — Мне тяжело все это принять, сам знаешь, но, — секундная заминка, Дилюк отводит взгляд, чтобы тут же заглянуть в смуглое лицо — сердце Кэйи застывает на долгие секунды недвижимо, — я рад, что ты поделился со мной. Дилюк улыбается уголками губ, совсем легко и ненавязчиво, но глупое сердце, отмерев, пускается в галоп. — Но ты должен понимать: Мондштадт под моей защитой. Конечно, понимает. Иначе и быть не может, однако сейчас у Кэйи есть отсрочка до следующего их разговора, — выпотрошенные внутренности да переломанные ребра — Дилюк не из тех людей, что бросит дело на полпути, а Кэйа, несомненно, его дело. Нежность трогает губы легкой дрожью — Кэйа касается поцелуем краешка чужих губ. Ничего уже не будет так, как раньше, но сейчас это впервые к лучшему.

*****

Недели привычной рутины возвращают уверенность в привычность и правильность событий, но Дайнслейф сваливается на его голову, словно снег, и Кэйа решительно не знает, что ему делать. Поддерживать иллюзию, что ничего не изменилось с того самого дня уже не выйдет. Картина прекрасна: Хранитель ветви гуляет по Мондштадту, игнорируя заинтересованные взгляды прохожих, что уже пускаются во всю в пересуды — город свободы вовсе несвободен от сплетен и интереса к новоприбывшим путешественникам; люди голодны до зрелищ. В «Доле ангелов» шумно, хоть посетители и косят взгляды на незнакомца, Кэйа сразу подмечает ключевые нюансы: Дилюк, очевидно узнавший о прибытии неизвестного путешественника, стоит за барной стойкой, протирая бокалы, — Кэйа подмечает, как за привычными медитативными движениями кроется настороженность — и Дайнслейф, разместившийся в самом дальнем уголке и не заказавший ничего, понятно кого ожидает. Даже удивительно, насколько хорошо он осведомлен о пристрастиях принца к алкоголю, интересно: отчитает? Стоит переступить порог — Кэйю окатывает теплом взгляда четырехконечных звезд, родных до боли, и все силы уходят не на то, чтобы сделать шаг, а на то, чтобы удержать лицо. Взгляд единственного глаза отвести не получается, секунды рассыпаются искрами в бесконечном течении времени, и в эти долгие секунды он чувствует себя дома, будто и не было этих долгих-долгих лет. Щеку обжигает другим пламенным взглядом — конечно же, Дилюк заметил его ступор, реакцию и, тем более, те самые звезды в глазах незнакомца, когда тот только заглянул в таверну. На ватных ногах, не подходя, как обычно, к барной стойке, не улыбаясь, — лишь легкий залом губ аккуратно подобранный — к Дайнслейфу. Так много хочется ему сказать, мол, почему ты пришел только сейчас, почему не приходил, когда звал до отчаянно мутного перед глазами, почему не пришел, когда восемнадцатилетие Дилюка обратило прахом их жизни? Почему Хранитель ветви не приходил, когда ребенок, которого обязался защищать, падал так быстро вниз с высоты, на которую взбирался долгие годы? Почему тебя не было так долго? Аккуратным движением усаживается за стол напротив Дайнслейфа, и разговоры зевак потихоньку стихают, обострив внимание на них, но Кэйа гримасничает, ловко цепляя на себя маску беспечности, поднимает руку и машет: — Хэй, бармен, «Полуденную смерть» для меня и нового гостя великого Города свободы, покажем ему как стоит отдыхать! Славься Мондштадт! — и люди подхватывают последнюю фразу, эхом разносят ее со всех сторон, салютуя выпивкой капитану кавалерии. И когда внимание от них переключилось, Кэйа говорит полушепотом, не скрывая мягкости голоса: — Рад тебя видеть, Хранитель ветви. Дайнслейф зеркалит нежность его лица, как когда-то делал сам Кэйа, и отвечает спустя миг: — Здравствуй, Ваше Высочество. Наблюдавший за развернувшейся картиной Дилюк подошел как раз вовремя — слова Дайнслейфа уже успели развеяться в воздухе. Поставив бокалы с напитком, по обыденному оставляет бутыль на столе — с Кэйи станется допить, уже привычное дело — и взгляд свой пронзительный, хмурый, переводит с одного на другого. Хранитель ветви, будучи натурой достаточно специфичной для простых смертных, и бровью не ведет, продолжая глядеть будто бы сквозь Кэйю, а тот, в свою очередь, все же поднимает взгляд на Дилюка и- Колеблется. Сейчас был бы тот самый идеальный момент, чтобы вновь вернуться к разговору, плавно подпустить его — в пределах необходимого и разумного, конечно, — к тому сокровенно-ломкому, что под ребрами шипами-колючками ранит, но уже не болит, временами лишь крутит да ломает хребет и ребра, — и Дилюк тоже прекрасно это понимает. Но Кэйа лишь застывает на пару мгновений, приоткрыв рот, но так ничего и не сказав, и все же- — Здравствуйте, мастер Рагнвиндр, — Дайнслейф не переводит взгляд, головой даже не ведет, но знает и чувствует, как под рубашкой напрягается чужое тело; Кэйа лишь вздыхает, указывая на стул рядом. Дилюк медлит, не отрывая взгляд от белобрысой макушки, присаживается, и не успевает открыть рот для очевидного вопроса: — Ваша личность мне известна достаточно давно, не стоит удивляться. Говорит это в своей обыденной манере, считая, что это объясняет буквально все, — Кэйа в который раз вздыхает и сдается, пригубив напиток: — Дайнслейф всегда такой, не напрягайся, — впрочем, яблоко от яблоньки — Хранитель ветви приподнимает уголок губ. Стоит зазвучать имени, как Дилюк резко поворачивает голову, впиваясь взглядом теперь уже в Кэйю, выглядит он, надо сказать, то ли растерянно, то ли раздраженно — в любом случае, это не сулит для Его Высочества ничего хорошего; в который раз вздыхая, Кэйе думается, что такими темпами к концу вечера он задохнется. И все бы хорошо, да только ничего хорошего. Молчание неловкое — но пусть бы оно длилось вечно, желательно до конца этого абсурда — заканчивается, стоит Кэйе опустошить бокал, а Дилюку — упорядочить мысли. Кэйа видит, как лицо его набирает решимость, вместе с тем и готовность, готовность к тому, чего случиться не должно никогда и ни за что — его сердце этого не переживет. — Дайнслейф, значит, — ладонь его сжимается в кулак, предупреждающе, взгляд покалывает холодом, но Кэйа знает, что бесполезно это, не проймет и не заденет величайшего советника павшей страны. — Что ты забыл в Тейвате и Мондштадте в частности? — Не стоит горячиться, мастер Рагнвиндр, хоть у Вас это и прекрасно получается. В противном случае можно после пожалеть, не так ли? — складка от нахмуренных бровей на миг разглаживается — Дилюк поспешно возвращает отрешенность. Кэйа, ощущая, будто бы на его плечах лежит весь Драконий хребет, обновляет бокал, мысленно усмехаясь: что же, один-один. Глупо было предполагать, что Дайнслейф забыл о той «перепалке» меж ним и Дилюком, что шрамами осталась на теле, и ее вполне можно расценивать как покушение на наследного принца, что для самого Дилюка не сулит ничего хорошего вдвойне. — Дела давно минувшие, Дайн, не стоит, — аккуратно и ненавязчиво бросает, но Хранитель ветви, глядя с пару секунд, нехотя кивает, услышав явное: «Пожалуйста, не трогай». Дилюк складывает руки на груди, нахмурившись еще сильнее и явно ощущающий себя дискомфортно, повторяет с большим нажимом: — Зачем ты здесь? Но Дайнслейф смотрит на Кэйю и говорит, словно мысли в слова обратил именно он. — Я прибыл сюда к тебе, Ва- Кэйа давится вином, закашлявшись как можно понятнее и убедительнее, но Хранитель ветви — слишком сам себе на уме — продолжает, и его наследный принц жалеет, что до сих пор не задохнулся. — Я прибыл к тебе, Ваше Высочество, — для Кэйи останавливается мир в тот же момент, он пялится на Дилюка, как на нового архонта, перестав дышать. Блять, Дайн, зачем. Искры под пальцами в перчатках не вызывают доверия — Дилюк сжимает их в кулаки до треска ткани, глядя куда-то в стол; Кэйа подмечает, как напрягается линия челюсти и заостряются скулы, думается, что он совсем отъехал головой, раз все, что сейчас в голове — то, как переливы света пляшут на разметавшихся алых прядях. Отбросив мешающий локон, Дилюк встает из-за стола, пытаясь держать над собой контроль, и оглашает, выйдя в центр залы: — Таверна закрыта, прошу всех покинуть помещение, — тон его не терпит возражений, и люди постепенно, недовольно что-то бурча, уходят — Кэйа знает, что их эта просьба не касается вовсе, а сделай он сейчас хоть лишний шаг, то неясно сдержится ли Дилюк и останется ли его головушка голубых кровей на месте. На ровном месте ведь встрял, а ведь должен был быть такой чудный пятничный вечер. С уходом последнего посетителя — дребезжащее сердце и нервные взгляды — наступает тишина. Она звенит в ушах, давит грузом на плечи и, что еще хуже, ломает, кажется, только его одного: Дайнслейф сидит, сложив на столе руки и, поглядывая изредка на них двоих, витает где-то далеко в своих мыслях — Дилюк же, не отнимая скрещенные руки от груди, идет к нему. Архонты-архонты-архонты, что ему, мать его, делать. Дилюк усаживается за стол — молчание и не думает оканчиваться, однако: — Я оставлю вас наедине, Ваше Высочество, — Дайнслейф…уходит? Кэйа — сожженная нервная система, угаснувшие вспышки контроля и спокойствия — хватает его за запястье быстрее, чем успевает подумать. Взгляд его нервный, с искоркой испуга — Дайн видит, как в королевской голове вращаются механизмы, придумывая новые пути отхода, подбирая слова — цепкую правдивую ложь и увиливания — для Дилюка, и устало выдыхает. — Я не намерен покидать тебя, однако сейчас лишние уши тут помешают, — и уходит, оставляя Кэйю теряться в догадках: у него точно что-то на уме, не мог он случайно сболтнуть ключевой нюанс — Хранитель умен, умен настолько, чтобы можно было сломать собственную голову, пытаясь разгадать его. Но его совсем-уже-не-маленький-принц всегда был безрассудным для таких вещей — он слишком часто утопал в загадках, после — в пугающих ответах, а Дайнслейф слишком часто их подкидывал. — Что же… — Кэйа решительно не смотрит на Дилюка, что взглядом проделывает в нем дыру. — На этот раз будь по-твоему, Дайн, — усмехается, в несколько крупных глотков осушая бокал. Как-никак Хранитель ветви на его веку еще не допускал ошибок. Взгляд — на Дилюка — улыбка уголками губ — руками — сразу к бутылю. Выдох. — Чувствую я, что разговор пройдет нелегко, — головой качает — напускное. — Видишь ли, Дилюк, я, капитан кавалерии, многоуважаемый рыцарь Ордо Фавониус, красавец всего Тейвата и, — смешок, — далеко за его пределами, еще и… — Принц. Да, это я уже слышал, — взгляд его пугает нейтральностью. — Какого хера, Кэйа? Кэйа смеется; Кэйа — незнание куда себя деть и спрятаться; Кэйа — надежда в алкоголь и давящая усталость. Руками в стороны разводит, словно рассказывает одну из своих славных баек — что же, недалеко от истины. — Понимаешь ли, это все так сложно: люди отчего-то решают плодиться и размножаться и, видишь ли, Кхаэнриах — не исключение. Я, честно, ума не приложу, зачем им все это нужно, — Дилюк — хмурость и усталость от бессмысленных звуков — начинает злиться, подмечает Кэйа, а это уже нехорошо. — Ну сам посуди, зачем заводить детей, когда твоя страна — пепелище? Ну да, ну будет ребенок наследником престола, но есть ли в этом смысл? — недоумение на лице мелькает. Знает, что выводит из себя, но прекращать и не планирует. Пусть лучше Дилюк злится, сжигает все, что видит близь себя — и его, наследного принца, если можно, пожалуйста — и, желательно, все эти воспоминания выжигает тоже, но не пытается слушать, не пытается вникнуть и понять — пусть не пытается, мать его, влезть в голову и под ребра. — Ты несешь чушь, — спокойствие — в усталость; Кэйа ощущает себя ребенком, с которым пытается поговорить взрослый. — Может быть, конечно, и так, но ты только послушай- — Ты рассказывал мне о своем детстве, — Кэйа осекается, ведь знает, что прозвучит дальше, — и умолчал эту деталь. — Это бы добавило излишнюю шаблонность моей истории, не находишь? — смеется, пока горячие руки хватают его за грудки; Дилюк, — серьезность в спокойном голосе — вскочив со стула, встряхивает его, словно тряпичную куклу. — Прекращай этот цирк. Болезненная нежность трогает губы — Кэйа всматривается в полыхающие огнем глаза и думает, думает только о том — щемящая ребра искренность, изломы дрожащего голоса, — что любит его, до потери сознания любит, и смолчать сейчас — как бы ему этого хотелось, смолчать и не открывать рот на эту тему с ним ближайшее никогда — значит самовольно вычеркнуть себя из жизни Дилюка. И маленький принц начинает говорить (он приведет себя к неизвестному, но быть может такому прекрасному будущему, словно малышку Элли в изумрудный город). О Царица, Дилюк теперь знает, что он принц. Когда свернул не туда? И… Сдается; обличает слова в звук. — То, что я говорил тебе тогда — правда. Я не соврал тебе ни в чем, меня действительно готовили как последнюю надежду Кхаэнрии. Знаешь, Дилюк, Кхаэнри’ах — это такое место, где никого не волнует, что меч в твоих руках вдвое больше и тяжелее тебя самого, с ним нужно уметь обращаться, чтобы уничтожить врагов твоей родины, понимаешь? — в глаза заглядывает, читая подступающий ужас и ступор. Конечно же, Дилюк, как и любой нормальный человек, этого не знает и не понимает — оно и правильно. Какая же благодать, что алкоголь в крови. — И никого не волнует, что тело твоей матери еще не остыло. Это вторичное, неважное, важное — выжить самому и продолжать тренироваться на чучелах, потом — на монстрах, которыми обратились большинство подданных — можно тренироваться и тренироваться, хоть до смерти, Дилюк. Хватка исчезает с его воротника, и Дилюк, нависавший до этого над ним, садится на стул, повернувшись всем корпусом — соприкасаясь коленками — разряды по телу. Кэйа видит его ошеломление — и понимает, хоть и не хочет понимать, что шокироваться от подобного это так… Так нормально, так по-человечески правильно. Жаль, что его это совсем не шокирует еще с самого-самого детства. Украдкой, воспоминанием мелькает качающий головой Альбедо, его чудесные психоанализы и потрясающие умозаключения о том, какой же их принц травмированный, — смех, да и только. — Со мной все нормально, Дилюк, — будто отвечает и Дилюку, и себе самому — и всем снова врет, — не стоит делать такое лицо, тебе не идет, — улыбается и ловит чужой взгляд собственным. — Но, знаешь, я любил Кхаэнрию, Дилюк, и сейчас люблю, но вовсе не так, как Мондштадт: не за свободу и не за людей вокруг, не за новые возможности и гостеприимство. Я люблю Кхаэнри’ах — признаю — этой больной, абсолютно нездоровой любовью просто за то, что там родился, понимаешь? — выдох, секундное молчание — попытка успокоиться и вернуть в норму отчего-то дрогнувший голос. — Люблю за то, что там когда-то жила моя мать, люблю за то, как Дайнслейф отчитывал меня изо дня в день, потому что заботился. Я ненавижу отца так же сильно, как и саму Селестию, за то, что едва не помер там просто за то, что появился на свет. Молчание повисает тонкой незримой нитью на секунды, и Кэйа выдыхает, переводя взгляд в сторону. Ножку бокала крутит в тонких пальцах, собирая мысли заново, будто с нуля, — Дилюк не мешает и не тревожит, дышит только через раз и не пытается унять дрожи собственных рук: что-то внутри болезненно крошится и разламывается от услышанного, но знает, что это — это еще не все, знает, что после будет, наверное, больней и страшней. — Мой отец, — Кэйа решает совершить контрольный выстрел в собственную голову, когда молчание затягивается, а Дилюк по-прежнему не издает и звука, — нынешний король Кхаэнри’ах — я не знаю, жив ли он еще, искренне надеюсь, что нет, кто-кто, а он заслуживает того, чтобы его ублюдская натура соответствовала внешности. Я убил бы его, и даже не подумал бы жалеть. Возможно, он хотел лучшего для всего нашего народа, чем то, во что это все вылилось по итогу, ведь изначальная мысль всех спасти не кажется такой ужасной, верно? Даже как-то героически и благородно, не так ли? — он смолкает на секунду, и добавляет после: — Убил бы отца и стал бы, соответственно, королем. Представляешь, Люк, я — король целой нации? Павшей, правда, но не суть. Дилюк вспоминает, как был юнцом, утопающим в собственном горе, и отказался выслушать, отказался дать шанс. Гадает: а смог бы он тогда все это принять, смог бы выслушать или его разломало бы вдребезги с еще большим размахом, чем его перемололо в крошку сейчас? Чужие руки механично откупоривают бутыль, наполняя бокал до краев, — вино здешней таверны не должно питься в такой обстановке, но болезненность внутри сглаживается с каждым новым глотком — Кэйа слизывает остатки вина на губах и снова сталкивается с алым в чужих глазах. — А знаешь почему так произошло, почему на самом деле пала нация Кхаэнри’ах? И собственное спокойствие — механизм защитный — срывается в негодность и нервный шепот, рвущийся из грудной клетки давно копившейся злобой, глаз его — высшая принадлежность, метка, и давно угаснувшие звезды Кхаэнрии — блестит — невыплаканные слезы, гонимые обидой. Кэйа так плохо врал о том, что он в порядке. — Потому что мы не угодили богам, тебе ведь это известно, да? А знаешь почему? — радужка мелко подрагивает — Кэйа всматривается в Дилюка так пристально, до рези в глазу. — Знаешь? Дилюк смотрит на него с щемящей нежностью пополам с сожалением, — он попросту не знает, что сказать, горечь на губах, да и только, — тепло размешанное в коктейле боли, но Кэйа цепляется за этот взгляд, его ранит и задевает за живое, рвет в труху оголенные нервы, — эта неловкая жалость пополам с траурным молчанием переламывает изнутри. Так плохо, что сейчас- Сейчас- — О Дилюк, нет-нет, не смотри так на нас — на меня! — как будто бы на монстров, Дилюк, мы просто первые и единственные, кто поднялся настолько высоко, что затмили богам Селестии само солнце. Вы не жалеете нас, вы не ждете к себе, в полюбившемся богам Тейвате, хоть этот самый Город Свободы клялся в верности нам, нашим королям и нашим людям, но с проклятием Селестии — и против нее — сражаться Мондштадт отказался, — помутневший глаз щурится — Кэйа улавливает, куда на секунду сместился растерянный взгляд Дилюка. — Не смотри на мою повязку, глянь на меня, не на мои шрамы и ожоги, на меня смотри! — дрожащими губами выплевывать то, что болит настолько, что перехватывает дыхание и выжигает легкие целиком: — Мы не уроды и не монстры, Люк, я из тех, кто просто прикоснулся к солнцу и сгорел. Дыхание сбивается и Кэйа склоняет голову вниз, оторвав взгляд от Дилюка, чтобы вернуть его позже, когда очередной бокал опустеет; севший голос — эхо искренности: — Я мечтаю свернуть шею Селестии голыми руками, пусть даже против меня восстанет весь Тейват, — голос теплится чем-то темным, зрачок плывет, захватывая радужку, — Кэйе видится как льется божественная кровь. — Я смотрел бы, как понимание мелькнуло бы в ее глазах, когда эта сука поняла бы кто отбирает ее жизнь, чтобы последнее, что осталось в ее голове перед смертью — это чертово понимание. Смотрел бы, как идеальный уклад мира рушился бы в руках богов и растерянность захватывала бы их лица, как они рассыпались бы в прах, оставшись на страницах истории. И чтобы перед смертью видели, как ярко сияют четырехконечные звезды Кхаэнри’ах, — затихает на минутку, чтобы добавить доверительным полушепотом: — Люк, я пил бы вино, стоя на их дотлевающих останках так же, как когда-то они стояли над такими же, как я. Больно — Дилюку чувствуется, как он осыпается в мелкую пепельную крошку — тлен на языке и терпкое послевкусие. Наверное, будь он юнцом, набравшимся таки сил выслушать, — он попросту не смог бы: не понял и не принял бы, попросту не хватило бы сил. Сейчас — тяжело, и слова гибнут глубоко внутри, оставаясь несказанными, не обратившимися в звук — горестно, просто до одури горестно. Кэйа смотрит на него, и взгляд, переломанный настолько, словно готов разочароваться с секунды на секунду, — блики пляшут в открытом глазу, маленький принц еще в силах сдерживать слезы — и это бьет под дых без намека на жалость. Кэйа выглядит на грани отчаяния. Руками дрожащими, шаги неказистые, неловкие, схватить — и к себе, к сердцу прямо, вжимать оторопевшего уже-давно-не-мальчишку-но-все-же в себя хваткой намертво. (руки — за шею в объятия, нос щекочет дурацкий мех его шубы, губы — к изгибу ключиц). Руки, безвольно висящие по швам, поднять так сложно, перед глазами плывет и в голове так тихо и пусто, что кровь набатом, кажется, разламывает виски; Кэйе сейчас — нерасторопность в агонии — так тяжело даже дышать. Дилюк выдыхает судорожно и часто — Кэйа переходит в слух. Бледные пальцы неподвижны в аквамариновых прядях — тишина звенит громче соборовских колоколов. Они будто оба застыли изображением на витраже, каменной статуей на память потомкам — Кэйа готовится к бесконтрольному взрыву огненной стихии; у Дилюка теплятся искры на ладонях. — Ты злишься, правда? — Дилюк говорит шепотом, чтобы не спугнуть, — у Кэйи находятся силы обнять его в ответ. — Ты тоже, — Кэйа не узнает свой голос, тихий и хриплый, ни грамма привычной мелодичности — колеблется, и буря — выжигающие всплески кислоты — внутри затихает, не оставляя за собой ничего, — почему? Дилюк не отвечает, и Кэйа интуитивно знает, что желваки снова искажают его аккуратное лицо — и непонимание топит его с головой. Почему Дилюк не кричит, почему не жжет все, до чего только сможет дотянуться его пламя? Они оба знают, что как бы он ни приловчился и ни обучился контролю за все это время, особенно за период своего отшельничества, — безжалостно вырванные года — самое темное время перед их рассветом, когда ночь едва не сожрала их с потрохами, когда Дилюк чуть не подох в самых забытых уголках Тейвата, когда Кэйа был на грани, чтобы совершить свою самую большую глупость, — Дилюк, мастерски владея своей стихией, совершенно не в состоянии ее контролировать, когда он зол. Так почему они все еще не сгорели? Кэйа ведь прекрасно ощущает, как тлеют края рубахи. — Ты злишься на меня, Люк? — ладони проходятся от поясницы вверх по позвоночнику — Кэйа чувствует его напряжение каждой подушечкой пальцев. — Я злюсь, — доверительным шепотом на ухо, — но… — смолкает — по телу бегут мурашки. — Но не на тебя. Я не знаю, Кай, честно, это все — слишком. «Кай» — дурацкое сердце греется и плавится, словно под июльским солнцем. — Думаю, — усталый выдох, о Архонты, они оба ужасно устали за сегодня, — я злюсь на ситуацию, я злюсь на то, что не знал и даже не догадывался. Я злюсь на собственное бессилие, хоть это и дела давно минувшие. И, кажется, Кай, теперь я начинаю злиться на богов. Кэйа тихо смеется в алые пряди, нежность сворачивается в груди и вытесняет собой все, что было до — облегчение, неясная легкость, бьет в голову дурманом. — Получается, ты злишься на них из-за меня? — лукавая улыбка спрятана от алых глаз. — Потому что меня обидели плохие-плохие боги? — Ага, — Дилюк неловко смеется, тихо и коротко, но Кэйа так давно не слышал его смех, тот самый по-детски простой и наивный, что глупая — счастливая — улыбка появляется на губах. Дайнслейф все-таки на его веку ни разу не ошибался.

*****

Через пару дней они снова поднимут эту тему, случайно и ненароком, когда Кэйа потянется спросонья за повязкой, снятой на ночь, и на плечо его ляжет рука, и Дилюк будет смотреть тепло и без презрения-страха-ненависти, а нежность снова будет греть лапки внутри грудной клетки, и любовь затопит его — их — так сильно и мгновенно, что задрожат губы, и Кэйа даст волю слезам, сдерживая их так долго, с таким опозданием, и будет так искренне и так болезненно хорошо, и Дилюк будет снова обнимать, прижимать к себе и прижиматься в ответ, не будет сдерживаться и будет ронять соленые капли вместе с ним, будет целовать соленые щеки и покрасневшие нос и губы, дрожащие ресницы, губами невесомо будет касаться проклятого глаза, — разлив обсидиана и брызги света звезд; после Дилюк скажет, что радужка этого его глаза — это непостижимая красота Драконьего хребта и свет тысячи созвездий — будет целовать в макушку и признаваться, что любит, и отрицать во время очередных его, Кэйи, моментов падения, что он монстр и проклят, недостоин счастья и его, Дилюка, любви. И когда они начнут говорить, то оставшиеся секреты, подобно упорхнувшим бабочкам, разлетятся и исчезнут, оставляя сказанное в головах, но не в воздухе, и споры будут, всегда были и будут, меж ними, но каждый из них разрешится, ведь они приняли друг друга без остатка. И Кэйа будет долго привыкать, и будет отрицать то, что у них может все быть хорошо, и будет сбегать к себе в кабинет-на новое задание-по срочным делам, и прятаться будет в таверне-на утесе Звездолова-у древа Веннессы, но приходить и возвращаться обратно на винокурню «Рассвет», и будет засыпать, греясь в объятиях и обнимая сам. Дилюк будет говорить, что мальчишка, чью макушку целовали звезды, самое дорогое, что есть в его жизни, — будет выбивать землю из-под ног словами-признаниями и будет получать слова — потоки звуков, открытых и ранимых, — в ответ. Дайнслейф будет улыбаться — изломанный в одобрении уголок губ — и глядеть украдкой, и когда Кэйа позовет его к ним — Дилюк, стоящий за его спиной, будет радушно пускать его в особняк — и будет смеяться так звонко, как никогда — в Кхаэнрии. Когда Дайнслефа пригласят остановиться временно у них и коротать вечера за беседами и алым-алым в бокалах, и Кэйа позовет их смотреть на звезды, — Хранитель ветви почувствует, как внутри разливается успокоение и блажь, — и его принц будет смотреть на небесные светила, что принимают его за своего, так восхищенно, как Дилюк будет смотреть на Кэйю, не отрывая взгляда. И страшно будет, моментами тяжело, плохо и отравляюще горестно, когда Бездна восстанет и Селестия не останется нетронутой, в момент, когда между Тейватом и Кэйей — его маленьким принцем безусловно великой, но павшей страны — Дилюк безоговорочно выберет Кэйю, сердце Дайнслейфа найдет покой окончательно. Его маленький принц вырос, он вырос в такого прекрасного и бесстрашного (после будет, что короля), что ты бы им гордилась, отдыхающая среди звезд Королева, ты бы плакала от счастья и гордости за него, — и звезды плакали, Дайнслейф видел и знает. Когда Дайнслейф покинет его, отправляясь в новые странствия, но обещая — клятва выжжена на сердце и это не боль, а истинное счастье — обязательно вернуться, он будет знать, что их с Дилюком приключение, их совместный путь — переплетенные крепко-накрепко созвездия — не окончен. еще так много страниц впереди и может быть о них напишут после мальчик-пламя, чьи волосы затмевают собою солнце, и маленький принц, чью макушку целовали звезды.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.