***
О крутой обрыв плескались взбудораженные ветром холодные волны. Небо простиралось над океаном, безоблачное и серое, подёрнутое белой дымкой тумана. Где-то вскрикивали чайки. Он сидел на краю обрыва, подобрав полы малицы, и недвижимо взирал на бушующий внизу океан своими чёрными раскосыми глазами. Он был здесь один: племя бросило его, как больного и неспособного дать живое потомство, а он не сопротивлялся тому, зная, что всё равно вскоре умрёт — с племенем или нет. Ему, в сущности, никогда не было дела до членов общины: бывало так, что он уходил набрать хвороста и неожиданно для себя радовался, когда переставал слышать многоголосый шум кочевья и лай собак. Ему хорошо было одному. В одиночестве не приходилось думать о том, как наловить рыбы на всё племя: единственным его достойным умением было рыболовство, чем нередко пользовались вождь с супругой, не желая отправлять своих сыновей в разъярённое зимнее море К тому же, в последнее время большую часть пищи он возвращал обратно в мир и оттого вовсе перестал есть, довольствуясь талой водой и сухими жевательными травами… Он и до того был худым, а теперь и вовсе высох до того, что у него стали виднеться позвонки. Вид его теперь наводил на членов племени брезгливый ужас. Впрочем, Алэлэке и до болезни имел наружность весьма необычное. Лицо его, белое, как первый снег, было слишком тонким для народа моря, а черты необычайно острыми, будто бы выточенными из морской раковины. Волосы, чёрные и волнистые, своей длиной доставали до поясницы — он никогда их не стриг, только заплетал в косы, — а у самого лица курчавились мелкими прядками. Вдобавок шаман был хром на левую ногу, отчего казался слишком слабым и жалким на фоне крепко сбитых охотников. Женщины племени боялись иметь с ним детей, думая, что те родятся больными или, того хуже, проклятыми злыми духами, мужчины — брезгливо морщились и советовали больше есть, а дети звали злым духом моря и шептались за спиной, будто бы он пожирает души… Злые духи и вправду с прошлой луны ходили за ним по пятам, оставляя везде, где бы он не проходил, след из сладковатого запаха гнили и резкого аромата свежей крови. Шаман племени, его наставник, старый Нанук, не раз и не два пытался изгнать потусторонних тварей из его тела, но то, что пряталось в потёмках его души, было намного сильнее. Глубокой ночью оно являлось к Алэлэке, садилось на грудь и глядело, глядело, глядело своими пустыми жёлтыми глазами, пока не наступало утро… Оно было белым и костлявым. Лица у этой твари не было совсем: одни лишь бездонные провалы глаз и выпирающие острыми камнями скулы. Страха перед ночным духом Алэлэке не испытывал, но всякий раз после его явлений он впадал в сумрак и не мог думать ни о чём, кроме многоголосого шёпота, льющегося ему в уши… Никто из них не заслуживает жить. Люди гниль. Ты выше этого. Ты это я, а я лучше людей. Люди думают только о себе, а ты — мы, — думаем обо всех. Души людей черны и полны порока. Каждая душа когда-нибудь умрёт, каждый камень и каждая былинка завершат свой жизненный цикл — и переродятся в другом мире, проходя по Путям вновь и вновь, пока некто не оборвёт нить судьбы… Алэлэке будто бы кто-то вложил в голову это знание. Он чувствовал всем нутром, что каждое живое существо пронизано невидимой паутиной линий тысячи судеб — и его собственная линия была настолько длинной, что вела к другим мирам и неразрывно переплеталась с чьей-то чужой нитью, что была едва ли не длиннее его собственной. Ночами в своих беспокойных снах он видел диковинное лицо с глазами цвета зелёной травы; таких глаз он не видел никогда и нигде — и потому, быть может, лик этот ему столь запомнился. Алэлэке ощущал смутную связь с его душой, хоть и не имел ни малейшего представления, кто он и откуда. Ему хотелось бы больше знать о нём, хотелось бы, быть может, даже оказаться на его месте — отчего-то Алэлэке был уверен, что этот человек не испытывал тех душевных терзаний, что перенёс он на себе, — но он в то же время отчётливо осознавал, что это станет возможным лишь тогда, когда его душа станет свободной от телесных оков. Он много раз хотел шагнуть с обрыва, чтобы переродится во что-то другое, свободное от мучений души и страданий тела — и всякий раз останавливал себя, памятуя об общине. Сам не зная, почему, Алэлэке полагал, что нужен им и оттого не хотел причинять им боль своей смертью. Он носил хворост, помогал ставить яранги, помогал принимать детей у тех женщин, чьи роды проходили слишком тяжело, вставал тогда, когда солнечные лучи ещё не касались земли и ложился спать глубокой ночью, когда небо было черней угля и делалось настолько холодно, что мороз пробирал до костей даже через плотный мех шубы. Люди племени считали его добрым шаманом и благодарили за всё хорошее, что он сделал для них — но чего теперь стоила их благодарность, когда Алэлэке остался один? Когда умер Нанук и к власти пришёл новый шаман, вождь Тулун резко сменил к нему отношение. Сначала его выселили жить из Нануковой яранги на самый край берега, к морю, а затем и вовсе приняли решение уходить на новое кочевье без него. И Алэлэке согласился. У многих стояли слёзы в глазах, когда они собирали вещи и укладывали их на нарты. Отчего-то звавший его другом мальчишка Умкэнэвыт долго не уходил, извинялся, просил понять — а Алэлэке только слабо улыбался и кивал. Никому, вроде бы, и не хотелось оставлять его на верную смерть в одиночестве от голода и холода, но все понимали, что Алэлэке рано или поздно умрёт от болезни сам. Племени думалось, что, может быть, они делают доброе дело — если уж животные бросают больных, отчего бы людям не поступить так же? Никто из них не думал о том, что человека от животного отличает именно милосердие к страждущим. Никто толком и не понимал, что они сделали и на какие страдания обрекли соплеменника, а тот слишком боялся осуждения большинства, чтобы хоть заикнуться о том, что ему хотелось бы остаться… Был ли у него другой путь? Мог ли Алэлэке пойти со всеми? Мог бы, конечно — но тогда получал бы мрачные взгляды исподлобья от соплеменников и жил бы на птичьих правах в отдельной яранге, чувствуя, как постепенно становится неподъëмной тяжестью на плечах здоровых членов общины. Не было разницы, один или с людьми — он всё равно бы умер в одиночестве, и лишь небо плакало бы над его телом застывшими на морозе слезами. Люди оставались людьми. Они боялись того, что было им чуждо, были жалкими и суеверными и более всего ценили свою жизнь. В том не было их вины, и Алэлэке не держал зла на покинувшее его племя — ведь, в самом деле, такое решение было весьма разумно, — он злился лишь на человеческую природу, вынудившую их это сделать. Люди всегда были рабами порока. Не было у них ничего, что они делали по своей воле — всё за них решала их низменная, животная природа, неизбежно ведущая к одному — к разложению и к смерти. Гниющее после смерти тело безмолвно выражало на себе пороки заточённой в ней, беснующейся и ревущей от бессильной злобы души… Душонки людей, особенно искажённых своей природой, после смерти обыкновенно обращались в злых духов и отравляли мир хуже прежнего. Таков был закономерный цикл природы, противостоять коему в силах были лишь боги. Но что, если самому стать богом? Что, если разорвать порочную цепь и создать новый, чистый мир из обломков старого? Для этого нужно будет уничтожить старое мироздание и убить всех тех, кто неизбежно опорочит новый своими чёрными душами и, не желая мириться с новым порядком, разрушат всё до основания, вернув всё в прежнее убогое русло… Нужно будет сделать так, чтобы людей не осталось. Люди гниль. Гниль не виновата в том, что она гниёт, ибо её природа заключается в том, чтобы гнить; но гниль следует убирать, чтобы не заразить ею всё остальное. Благородная смерть избавит человечество от страданий и сразу отправит их души в верхний мир, где высшие силы помогут им переродится в существ, стоящих выше; в земных богов, правящих своей действительностью, непогрешимо правильных и непорочных. Идеальная казнь заключается в том, чтобы жертва не ощутила боли и умерла мгновенно; именно такая смерть благородна. Человеческое оружие не в силах сделать смерть безболезненной, да и если человек возьмётся чистить мир, ничего путного из этого не выйдет, объяви он себя хоть тысячу раз богом: для уборки нужно самому быть чистым, чтобы ничего не запачкать ещё сильнее. Алэлэке был чист и готов был взять на себя роль палача. Это его работа, и никто другой с ней не справится. В лицо ударили солёные брызги. Алэлэке встал, утёр щёку рукавом и медленно пошёл к краю обрыва, ступая по редкой пожухлой траве осторожно и неторопливо. Он не помнил, сколько именно здесь просидел, погружённый в свои думы — но теперь время едва ли имело значение. «Я задержался в этом теле.» На сухих, искусанных губах его появилась едва заметная улыбка. Багровые огоньки во глазах Алэлэке, оставленные не то закатными лучами солнца, не то таящимся в сумерках души злым умыслом, засияли так ярко, что могли бы осветить всё побережье без огня. Солнце клонилось к закату.Пролог. Рождённый с замёрзшим сердцем.
22 ноября 2022 г., 00:19
На той земле, где мороз стоит почти круглый год, а о каменистые берега колотятся свирепые волны холодного моря, в незапамятные времена жило племя. Одно из множества, оно не выделялось ничем, не было хуже или лучше других. Люди его были такими же, как и люди сотни других племён. Они женились, рожали детей, старели и умирали, охотились на морского зверя, ловили рыбу, дрались и мирились — и ничем никогда оно бы и не выделилось, если бы в нём не родилась однажды девочка Окко-н. Её отец был лучшим шаманом в племени, и оттого совсем неудивительным стало то, что девочка тоже сделалась шаманкой… Маленькая, с широкими скулами и большими раскосыми глазами, таившими в себе вселенскую черноту, с большой грудью и полными руками, она внешне напоминала соплеменниц — но когда она уединялась в чуме и начинала говорить с духами, весь её незатейливый вид преображался. Нагая, с распущенными по плечам чёрными волосами, она вскакивала, и, вскрикивая то чайкой, то серым китом, колотила в бубен, закатывая глаза и метаясь в экстазе среди красных отблесков костра.
В танце она говорила с духами, после своей пляски неизменно мрачнея, но всегда донося до племени важные сведения. Многим мужчинам в племени Окко-н нравилась, но всех она от себя гоняла, говоря, что её жених уже умер, но ещё не рождался, и пока озадаченный соплеменник стоял, размышляя, как же так может быть, Окко-н сбегала в свой чум. Она упорно не хотела становиться женой и матерью, словно боясь чего-то… В том не было её обязанности, ибо каждая женщина сама выбирает свой путь, но племя давило на неё, а та огрызалась и убегала к самому берегу, чтобы пожаловаться духам воды и прислать обидчикам мелкие неприятности в виде короткого расстройства желудка или головных болей.
Однажды Окко-н понесла бремя. Отца никто в племени не знал; шаманка на всё вопросы упорно отвечала, что понесла дитя от чистой тьмы — и тогда, когда пришло время рожать, она спряталась в чуме и три дня оттуда не выходила. Соплеменники думали, что Окко-н умерла.
Но на третий месяц зимы бремя разрешилось.
Ребёнок родился тощим, синим и совершенно мёртвым. Окко-н, тяжело дыша, прижалась ухом к груди; всё точно, сердце его не билось — но вдруг младенец распахнул глаза и посмотрел на мать непроницаемым чёрным взглядом.
Сбылось.
Задыхаясь, утопая по пояс в снегу, полуголая Окко-н выскочила из чума и, едва успев передать ребёнка в руки своей старой матери, кинулась к обрыву. Её будто бы что-то толкало в спину. Все в племени видели, как Окко-н, оступившись будто бы случайно на камне, раскинула руки, устремляя их в чёрные небеса, и провалилась в прожорливые тёмные воды ледяного океана… К весне распухшую голову, изъеденную морскими тварями, прибило к берегу. Младенец в племени был назван Алэлэке и отдан на воспитание верховному шаману, Нануку: все прочие отказались, сославшись на сверхъестественный страх перед мертворождённым мальчиком. Бабка его, Анка-ны, не хотела видеть его вовсе: ей, утомлённой тяжёлой жизнью, думалось, что именно внук отобрал жизнь у её дочери, и своим его она признавать даже не думала. Все прочие тоже держались в стороне. Один лишь Нанук не испытывал страха перед этим подарком келе.
Первое время люди племени ждали, пока злые духи покинут тело младенца и начнут строить им козни — но момент раскрытия истинной сущности таинственного ребёнка всё никак не наступал, и вскоре бдительность вождя угасла. У яранги Нанука перестали стеречь беду воины, не косились больше на старика и мальчонку женщины с детьми: все будто бы в один момент привыкли к тому, кого породила на свет Окко-н. Шторм людского беспокойства прекратился. Всё всколыхнулось в размеренной жизни племени и тут же стихло, будто бы у худого мальчишки с неестественно белым острым лицом никогда и не было матери.