ID работы: 11374806

Город, которого нет

Слэш
R
Завершён
34
автор
Размер:
24 страницы, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
34 Нравится 8 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Три года после Смещения

      Ночью свет в подъезде гасят — для экономии. В такое время, говорят сверху, никто не ходит, так что дверь я открываю, держа в руках электрический фонарик на почти севших батарейках. Новых пока не давали. Из густой тьмы пахнет сыростью, прелой листвой, влажной шерстью, и я понимаю, что пришел Федя с собаками — понимаю даже прежде, чем вижу его силуэт. Он стоит, оперевшись плечом о грязно-зеленую стену, и сквозь его мертвенно-лесные запахи я улавливаю вонь тушеной капусты и рыбы, тянущуюся с первого этажа. Я протягиваю Феде руку, но он качает головой:       — Не через порог, — тогда я жестом руки показываю ему, чтобы заходил. За ним в квартиру проскальзывает пара косматых псин. Овчарка чешет задней лапой за ухом, и с ее подгнившего загривка слезает ком грязной шерсти. Федя, не глядя, подбирает его и запихивает в карман.       — Чем обязан? — спрашиваю, копошась в шкафах в поисках чего-то, что не стыдно поставить гостю, пока на плите закипает чайник. Крылом задеваю пустую бутылку, но вовремя ловлю, не давая разбиться.       — Там в лесу ходит твой, — замечает Федя, — я с собаками вышел, глаз прикрыл-то, — он по привычке ладонью касается человеческого, не заплывшего чернотой глаза. — Вижу, ходит вдоль стены.       — Чего не привел? — разливаю по чашкам чай, ставлю упаковку засохшей пастилы.       — Не идет, — разводит руками Федя. — Тебя ждет, наверное.       Я вздрагиваю. В лес ходить не охота, тем более к стене — от ее холодного серого бетона мне становится не по себе.       — Значит, придет, как захочет, — отрезаю я. — Лучше скажи, ты не видел, когда поставка будет? Очень колбасы хочется.       Федя пожимает плечами, и мы молча пьем чай. Псы устроились под столом, разводят слякоть, и от квартирного тепла вонь от них стоит страшная. Мы не морщимся — привыкли. Почему-то приглянулся Федя мертвым собакам, так и ходят за ним уже три года, как Смещение произошло. У него вообще со смертью особые отношения.       — Ты что, не скучаешь даже? — наконец, нарушает он молчание. — Почему не идешь за ним? Я думал, ты сразу за ним побежишь.       — Очень скучаю. Но по живому.       Федя без аппетита жует брусочек пастилы, протягивает черному Космачу огрызок, и тот по инерции его хватает. Мертвым не нужна еда, но Федя говорит, что привычки поддерживают в них способность оставаться в нашем мире. Делают их материальными. Он достает из кармана джинс мятую пачку сигарет, и мы закуриваем. Овчарка перхает от табачного дыма, приходится открыть окно, впустив в тесную кухню мороз и вьюгу. Воображение рисует одинокую фигуру, которая зачем-то раскопала мерзлую землю и бродит теперь по стылому лесу. Под его ногтями грязь, земля забилась в нос и горло, кожа бледная.       — Федь, — говорю, — ты спроси, почему. Ты же все равно в лес пойдешь завтра, узнай, почему он встал. Может, ты его уговоришь лечь.       — Спрошу, конечно, — соглашается тот. — Но знаешь, что я и так знаю? Он не ляжет, пока ты ему не расскажешь.       — Расскажи ты. Не могу я, у меня язык не поворачивается.       Федя затягивается, прикрывает глаз. Мне всегда было интересно, что он там видит такого, куда заглядывает своей чернотой, расплывшейся по белку и радужке, но он не признается. Мол, не могу объяснить, вижу — и все, как гадалка в шаре.       — Он не поверит, — говорит, наконец. — Он меня слушать не станет. Так что разверни свой язык как-нибудь, пока он детей не пошел пугать. Хотя городские дети сами кого хочешь напугают…       Я вздыхаю и тащу из его пачки еще одну сигарету. Память — разбитый калейдоскоп, в какой уголок подсознания не загляни — неизбежно подсунет пестрый осколок прошлого.

Полгода после Смещения

      В медицинском центре пахнет спиртом. Спустя полгода после Смещения тут уже не носят похожие на скафандры костюмы химзащиты: догадались, что мы не заразные, особенно те, кого не сместило, а так, качнуло слегка. Нас с Федей сместило так, что мама не горюй. На медицинские осмотры он приносит мертвых птиц, которых подбирает на пустыре за теплостанцией, и оживляет их под вздохи медсестер, заставляя летать по стерильным белым палатам, разбрасывая тусклые перья.       — Позовите экспертов из премии Гудини, наконец, или как там ее, — кричу я. — Пусть нам дадут миллион долларов!       Федя смеется, потому что деньгами в Городе можно разве что подтереться: нас очень быстро перевели на внешние поставки и талонную систему. Медсестры поджимают губы и проходятся вслед за Федей с тряпками и дезинфекторами. Баба Нюра тащит в исследовательский отдел здоровую, как пушечное ядро, тыкву с огорода, и по дороге просит девочек померить ей давление и дать корвалолу с собой. Мы с Федей переглядываемся, но молчим. Баба Нюра и без всякого корвалола еще переживет этих медсестер: у ее Даши, нашей ровесницы, руки волшебные, она болезни ими забирает, но весь Город хранит это в негласном секрете, чтобы не забрали Дашу на опыты.       В процедурном кабинете меня осматривают, ощупывают крылья, потом я протягиваю руку, чтобы у меня забрали кровь. Что они с моей кровью такого делают, что я каждую неделю им ее сдаю — пьют, может, в надежде такие же крылья отрастить?       Среди знакомых пресных лиц медсестер я замечаю паренька, впервые его тут вижу. Он садится на табуретку, в руке игла с трубкой и ватка.       — Андрей, — говорит он, — мне про тебя рассказывали.       Лохматый и скуластый, двадцати с хвостиком лет, как и я, с большими серыми глазами. Что-то в них плещется такое, холодное, как Северо-Ледовитый океан, а что — не пойму.       — Конечно, рассказывали, — соглашаюсь. — И ты потом будешь новеньким рассказывать, потому что я тут такой один. Крылатый, как нетопырь, хорошо хоть не рогатый, как баран.       Юноша вздыхает.       — Я Кирилл. Типа медбрат тут теперь.       Он не с первого раза попадает мне в вену иглой, приходится помогать.       — Пробирку подставить не забудь.       Он снова вздыхает, заливается краской. Совсем неопытный, видимо, и как попал сюда?       — Больно было? — спрашивает он, вынимая иглу и прижимая прокол ваткой.       — Смеешься? Я привык уже.       — Я не про кровь, а про, ну…       — А, — перебиваю его, проследив за взглядом, направленным мне за спину — не очень. Терпимо.       Мы с Федей идем в Город под дулами автоматов: нас все еще считают «особо опасными», хотя мы уже полгода как изо всех сил показываем свою безобидность. Федя иногда замечает, что не понимает, почему нас не забрали в какую-нибудь супер-секретную тюрьму или лабораторию и не препарировали там, чтобы изучить каждую клеточку по отдельности. Я говорю, что изучать клеточки по отдельности скучно, а тут можно изучать целый законсервированный город, как чашку Петри: что еще в нем народится за пять, десять, тридцать лет?       Жую положенную после анализов шоколадку, высматриваю Серафима у ворот Города. Он не ходит на регулярные обследования, потому что шифруется под качнувшегося. А странный медбрат все не идет из головы, думаю, что же не так с его взглядом.       — Зря ты не ходишь с нами, — протягиваю Серафиму уже подтаявшую дольку шоколада. — Кормят бесплатно, считай.       — Иди нахуй, — огрызается он в ответ. — Тебе не надоело каждый раз так говорить?       Но шоколад все же съедает. Вообще Серафим не злобный, но во время мигреней становится невыносимым. Боли у него усиливаются ближе к полнолунию, и мы подтруниваем, что он вот-вот обратится, только не в волка, а в мопса. Он в ответ скрипит зубами и ворчит, что не будь мы знакомы уже пять лет, он бы нас всех стер с лиц Вселенной, даже в междумирье бы не оставил наших теней. Мы сначала пугались, а теперь лишь посмеиваемся.       После того, как мы пережили Смещение под одной крышей, наша дружба стала еще крепче.

Три года после Смещения

      Утром я слышу, как соседка с первого этажа матерится под окнами. Выглядываю в заиндевевшее окно — ну точно, на ступеньке подъезда сидит он. Мертвец. Снег, запутавшийся в русых волосах, похожих на мочало, не тает. Я спешно одеваюсь и спускаюсь на улицу: хочется поскорее уладить шум.       — Явился, наконец, — цокает языком соседка. Я даже не помню ее имени. Из окна ее квартиры выглядывает усатый тощий мужичок — ее муж.       — Не шумите, пожалуйста, — вздыхаю я. — Он же вам не мешает.       — Подселил к себе живого пришлого, теперь мертвеца подселишь? К тебе и так постоянно ходит этот, с собаками, от которого падалью несет за километр, теперь еще и этот гнить над нами будет?       — Будет-будет, — поддакивает мужичок, — надо на них нажаловаться, куда надо. На выродков этих.       Я угрожающе расправляю крылья, соседка пятится:       — Горло перегрызу, — шиплю, — и скажу, что собаки пожрали. Вот по весне пойдет золотая плесень по дому, тогда и поговорим. Сами выводить будете.       Мертвец трогает меня за руку, кожа у него холодная, как лед, будто просит: не надо ругаться. Я стряхиваю его ладонь — тебя еще не хватало. Сплевываю в притоптанный соседскими ногами снег.       Женщина крестится, я затаскиваю покойника в дом. Называть его по имени не могу, говорить с ним не могу, видеть его тошно. Не мое, не признáю. Но раз взял однажды на себя ответственность — надо держать.       — На балконе будешь жить, — ворчу я, разгребая завал из старого хлама, — чтобы не пахнуть мертвечиной в тепле.       Он и при жизни-то не отличался лишним весом, а сейчас — смотреть больно, кожа да кости. Даже если бы он не выглядел, как покойник, мне все равно было бы больно смотреть.       — Зачем ты пришел вообще, — говорю, зная, что не ответит. — Что тебе не лежалось?       Молчит, и я тоже замолкаю. Федя мне вчера все рассказал, что я пристал к мертвецу? Он и так беспокойный, я же вижу, хоть и взгляд у него пустой, пальцы не дрожат, а я все равно понимаю, что ему неспокойно. Он, может, еще не осознал даже, что он не живой, может, с мороза ему память отбило, и он ко мне пришел по привычке, как два года назад ноги его принесли сюда в первый раз — и так он тут и остался.       — Я тебе гнездо обустрою, — говорю, продолжая раздвигать вещи. — И ты тут обживешься, а я приду скоро.       Он садится на старый матрас, послушный, как Федина псина, я закрываю балконную дверь и быстрым шагом направляюсь к Серафиму. Как-то так вышло, что у него дома всегда найдется лишняя пачка сигарет и бутылка чего покрепче.       Серафим все понимает, без лишних слов ставит на стол бутылку «журавлей», пакет яблочного сока и кладет пачку сигарет. Мне не хочется ему ничего говорить, а он не расспрашивает.       — Хочешь, я его сотру? — говорит он наконец.       Говорит просто, как про рисунок, по которому можно пару раз провести ластиком, чтобы все исправить. Стер бы лучше меня, думаю, это же из-за меня по городу мертвец шастал.       — Неправильно это. Как будто в игре чит-код ввести.       — Андрюш, — Серафим качает сигаретой, — если весь мир игра, то мы в ней — ошибки, а для спидрана можно использовать эксплойты.       — Я не спидранер, — качаю головой. В игры я не играл уже очень давно: у нас тут проблемы с электричеством.       — А ты Федю просил его уложить? Он год назад целую неделю колыбельные на кладбище пел, и ничего, улеглись.       Помню я эти колыбельные: Федя выл, собаки его выли, под конец я был уверен, что и жители ближайших домов тоже начали подвывать. Зато убаюкал мертвецов. Не лежится им под снегом зимой, рассказывал потом Федя, они как медведи-шатуны: проснулись отчего-то, и сами не знают, зачем, и думают, что они еще живые.       — Он отказался, типа, не сможет. Пиздит, наверное. Все еще обижен на меня.       — На обиженных воду возят, — замечает Серафим, — ну, или покойников. Тут дело такого масштаба, а он дуется.       — Да и пускай. Разберусь.       Во мне говорит гордость, а не рационализм, но Федю умолять я точно не буду.       — Может, к Даше тогда? Она, кстати, говорит, что на тебя смотреть страшно: ты не ешь, только куришь и пьешь с тех пор.       Я смотрю на него, как на больного, и он понимает, что ляпнул глупость, дважды ляпнул. Во-первых, Даша мертвых не трогает, у нее после них руки мерзнут. Она и Фединых собак с трудом переносит и старается избегать. Во-вторых, я ем, иначе бы не сидел тут, просто… Тяжело после всего этого есть.       — Тогда у Мирона спроси, Мирон все знает, — продолжает Серафим.       Я закатываю глаза. Мирона я не видел больше года, он ушел на отшиб отшельничать после того, как Федя сказал, что среди мертвецов, которых он баюкал, сам Ромка был, по кличке Англичанин. Мирон моих покойников, простите за каламбур, в гробу видал. Он меня тоже к Феде отправит. Да и не прощу я Мирона за последний его совет мне, хоть и знаю, что он прав был.       — Понимаешь, — говорю я Серафиму, — я на самом деле знаю, что делать, все это время знал. Только никак решиться не могу. Я его один раз уже… Второй не могу.       Тот протягивает мне стакан с водкой на два пальца, и я залпом выпиваю его, как будто поминая Кирилла.

Полгода после Смещения

      Теперь я всякий раз, как прихожу на медосмотры и сдачу крови, стараюсь попасть именно к Кириллу, потому что с ним можно поговорить. Я устраиваюсь на стуле, разглядываю его бледное лицо с острыми скулами, грустные, как у олененка, серо-голубые глаза, протягиваю руку и пытаюсь за десять минут узнать новости из внешнего мира.       — А правда, что снаружи, вокруг стен, стоит очередь из желающих сходить к нам на экскурсию? Типа, мы и раньше были туристическим центром, а сейчас — так вообще Диснейленд?       — Вокруг стен стоят мужики с автоматами, — вздыхает Кирилл. — Никого не пускают. Туристов я не видел.       Он вообще часто вздыхает, но не признается, в чем причина.       — И правильно, — поддакиваю я, пока он крепит мне на грудь датчики для снятия электрокардиограммы. — Нам в Городе и без туристов хорошо. А то еще напускают китайцев, а их развлекать надо, а нам самим, может, развлечений не хватает.       — Я только не понимаю, почему вы все Петербург стали Городом называть. Я еще от коллег слышал, что вы и улицы переименовали…       — Ты вообще про Смещение что-то знаешь? Ну, кроме того, что это локальная аномалия с непредсказуемым воздействием на среду?       Юноша качает головой.       — Тебе про Смещение каждый житель Города расскажет, только каждый — по-своему. Если у тебя есть доступ к архивам или друзья-ученые — можешь у них поинтересоваться. Они пытались нас опрашивать, но какой в этом толк, если все разные вещи говорят, и каждый в своей правоте уверен…       — А почему Город-то? — нетерпеливо перебивает Кирилл.       — Подожди, сейчас доберусь. Я вот, например, уверен, что Смещение — результат сбоя в ткани пространства-времени, из-за которого параллельные миры наслоились друг на друга. Это сложно объяснить, но держи это в голове, если интересно, через неделю расскажу, — перевожу дыхание, наслаждаясь возможностью порадовать нового слушателя. — Так вот, и представь, что на несколько секунд я объединился со своими копиями из других, параллельных, миров. А потом все вернулось на свои места, только в моей голове остались воспоминания этих копий. Ну, и не только в голове. И мои копии знают такие названия Города, которые даже выговорить сложно, Лавкрафт бы обзавидовался.       — И так у каждого жителя? — догадывается Кирилл.       — Именно! У кого-то сильнее, у кого-то слабее. Но все сошлись на мнении, что Город — просто и понятно. Тем более, что для нас других городов-то и нет. Нет, были конечно бесноватые, которые считали, что каждый должен иметь свободу называть Город так, как он хочет, но мы разве запрещаем?       Довольный то ли моей ЭКГ, то ли интересным рассказом Кирилл на миг даже перестает выглядеть, как Пьеро, и одаривает меня застенчивой улыбкой:       — Я запишу себе про параллельные миры, чтобы расспросить тебя в следующий раз. И еще про то, как ты не путаешься в воспоминаниях.       Тут уже наступает моя очередь корчить грустную морду, потому что воспоминания — моя больная тема. Первые месяца четыре после Смещения я ходил, как в тумане, мысли и образы путались, знакомые казались незнакомыми, сквозь привычные улицы Города проступали черты других, таких же родных Городов, и я мог часами плутать, пока кто-то из ребят (обычно Федя) не находил меня и не приводил домой. Тысячи жизней — и похожих на мою, и радикально от нее отличающихся — смешались в памяти, и мне пришлось по кусочкам собирать свою личность. У других оно как-то проще прошло, хотя Серафим тоже жаловался на странные сны, в которых он бродит среди сотен других таких же Серафимов, и это, на самом деле, жутко, потому что даже нашей компании хватает его одного на всех, с сотней мы бы не справились. Как он справляется — не знаю.       Федя замечает, как на прощание Кирилл благодарит меня, а я отвешиваю ему шутливый поклон, и на выходе из медицинского центра спрашивает:       — Шары катишь к пареньку?       Не первой свежести ворона на его плече разражается жутким карканьем.       — Банальная вежливость. От скуки, — отмахиваюсь я. Не люблю, когда Федя ревнует.       Вязкое марево жары растекается по Городу, и, подойдя к мосту через Реку, мы, не сговариваясь, спускаемся к воде, чтобы переждать полдень. Разговаривать лениво, Федина ворона воняет, и мы молча сидим в тени, прислонившись к теплому бетону. Я разглядываю небо в надежде на небольшое облачко, а лучше — грозовую тучу, Федя, прикрыв веки, поглаживает пальцем грудку птицы, которая никак, впрочем, не реагирует на ласку.       В мареве на том берегу мне видится другой Город, дома, вырезанные из желтоватого песчаника, с незастекленными глазницами окон. Пустынный, жаркий Город, привыкший не к дождю и мокрому снегу, а к сирокко и песчаным бурям. Морок то и дело вспыхивает голубым и желтым, словно кто-то на той стороне бьет молниями в энергетический купол, и теплый сухой ветер доносит до меня голоса и рев верблюдов. Я тру глаза, но мираж не исчезает, и мне кажется, что он лишь становится четче.       — Видишь это? — шепчу, толкая Федю рукой в бок, и воздух кажется вязким и липким. Тот сонно приподнимает голову, пытается разглядеть, на что показываю.       — Нет там ничего, тебе голову напекло, балда, — ворчит. — Машины едут какие-то.       Я снова тру глаза, мочу руки в грязной воде, прикладываю их к шее и затылку. Приятно, конечно, но видение не исчезает. Вспышки становятся насыщенно-лиловыми, Город окутывает мгла. Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город… Откуда эти строчки? Не помню, прикладываю пальцы к вискам, а потом понимаю, что на другом берегу сидят прямо напротив нас два человека, обмотанные белыми тряпками, как бедуины, и смотрят на нас, и у одного из них ворона на плече, а я смотрю на них, и понимаю, что мгла, на самом деле, накрывает не их, а нас, и если не подняться, не побежать, то случится что-то страшное, но что — ни объяснить, ни даже понять не могу.       И я вскакиваю, хватаю Федю за руку, волоку его вверх по лестнице, пот щиплет глаза, и я чувствую себя таким липким и противным, и ладонь у Феди тоже теплая и противная, но я не останавливаюсь и продолжаю бежать по незнакомым улицам. Мне кажется, что дома надвигаются на нас, и неоновые вывески на них сменяются надписями на языке птицеголовых, который я забыл, не зная, и что-то ревет и рычит сзади, такое необъятное и безжалостное.       Я сворачиваю на Вокзальную площадь, врезаюсь в толпу людей, кричу им, чтобы они уходили, нет, бежали, пока это нечто за нашими спинами не смело их. Незнакомые лица плывут, как безобразные восковые маски. Толпа схлестывается вокруг меня, за спиной что-то хрустит, рычу, взмахивая крылом, пытаясь растолкать жаркую потную массу, и тьма все ближе. Я почти падаю, меня подхватывают за плечо, больно дергают руку. Мокро и скользко, но Федя умудряется вырвать меня из месива тел.       После толчка в спину я бегу, заворачиваю за угол, огромное здание дышит ирреальной прохладой — спасением. Мимо заколоченных дверей, мимо дома из красного кирпича с выбитыми стеклами окон, поднырнуть под давно не работающие турникеты, перемахнуть через бетонную ограду. Пыльное окно разлетается стеклянными брызгами, и я вваливаюсь в мягкую прохладную полутьму, за мной вваливается Федя и солнечный свет.       Откуда-то издалека доносится грохот, ноги несут меня вперед, туда, где когда-то по серебристым лунным тропам мчались большие серебристые жуки, поблескивая хитиновыми панцирями, волоча за собой пустые перевернутые раковины, в известняковых складках которых мы ездили меж городов, и воздух вдоль дорог пах сыростью и грибами. И, когда мой взгляд натыкается на пустой жучиный скелет, лежащий посреди дыбящегося камня и пыли, облезлый, покрытый ракушками и мхом, на глаза наворачиваются слезы, и я, опустившись на колени перед его мертвой мордой, реву навзрыд и глажу ее рукой.       Лицо обжигает огнем — Федя прервал мою истерику хлесткой пощечиной, и дрогнувший было мир замирает. Грязный и ободранный я сижу перед искореженной мордой поезда, сошедшего с рельсов и влетевшего в главный зал. Битое стекло и камушки врезаются в кожу сквозь и так изодранные джинсы.       — Что случилось? — осторожно спрашиваю я. Судя по взгляду Феди — ничего хорошего.       Вместо ответа он прижимает палец к губам. С улицы доносятся чьи-то крики, слышны хлопки и рев моторов. Вот она, мгла, преследовавшая нас: военные в городе.       — Забастовку разгоняют, — шепчет Федя. — Ты совсем голову потерял у Реки. Привиделось тебе что-то. Ты вскочил и побежал, а я за тобой.       Произошедшее кажется мутным сном. Во рту сухо, солено и пыльно, и я ложусь на грязные плиты.       — Меня пошатнуло. Посмотри, что у меня с левым крылом, — тихо прошу я. — Оно так противно ноет.       Федя пытается потянуть за край крыла, я шиплю от боли.       — Там кость сломана, кажется, она изогнута так… некрасиво. Тебя в толпе зажали. Лучше скажи, как ты через ограду перемахнул на нем.       — Какую ограду? — спрашиваю, разглядывая пыльное крошево.       — За турникетами. Там стена метра три в высоту — видимо, чтобы по вокзалу никто не шастал — с колючей проволокой сверху.       Я молчу. Не помню стены, помню, что что-то перепрыгнул. Мои крылья и так не годятся для полетов, сломанные — тем более.       — Не знаю, — признаюсь я. — Меня что-то вело. А ты как за мной залез?       — А у меня свои методы.       Федя поглаживает меня по лопатке теплыми пыльными пальцами. Мы молча ждем, когда за стенами укрывшего нас Вокзала все стихнет, чтобы незаметно добраться до дома.       Это уже не первая забастовка: качнувшиеся не хотят сидеть взаперти. Я их понимаю: Город — большой могильник, наполненный странными людьми, странными вещами, руинами домов, военными и учеными. От человеческой боли и страха мне плохо, меня шатает, выбрасывает на перекрестки миров и сознаний.

Три года после Смещения

      Домой я возвращаюсь в изрядном подпитии, которое, впрочем, не заставило меня забыть то, что меня там ждет. В квартире душно и прокурено, и я первым делом открываю окна, потом долго мою руки, мою посуду и кухню, оттягивая момент встречи с покойником. Холодный ветер заносит в квартиру крупные хлопья снега, которые тут же тают на полу — неужели намек на то, что надо взять швабру и почистить, наконец, ламинат? Я усмехаюсь — никогда не был фанатом уборки, высовываюсь в окно, затягиваюсь сигаретой. Влажный холод отрезвляет, и мне становится мерзко.       Надо взять себя в руки, проговорить несколько раз заветные строчки — отрепетировать, как признание в любви, — вывести мертвеца на кладбище и освободить.       Он ждет меня на балконе, чуть более спокойный, чем утром: видимо, успел обдумать все, что произошло, если он вообще умеет думать.       — Сидишь? — спрашиваю.       Он молча кивает. Это даже хорошо, что он молчит.       Я рассматриваю его белую, с синими прожилками вен, кожу, мутно-серые, как осеннее пасмурное небо глаза, тонкие пальцы с застрявшими под ногтями щепочками дерева и земляными крошками. Подумав, протягиваю ему сигарету, и он осторожно принимает ее, зажимает между средним и указательным, подносит ко рту. Я прикуриваю ему, затягиваюсь сам.       — Ты знаешь, почему ты тут?       Он пожимает плечами.       — Ты понимаешь, кто ты?              Неуверенно кивает.       — Ты мертвый, — говорю я, а сам чувствую, что мир начинает двоиться-троиться-десятириться, и вот уже не я, а одна из моих бесконечных копий стоит на балконе напротив мертвеца. — Ты покойник, ходячий труп, зомби, называй как хочешь. А знаешь, где ты должен быть? В лесу, на кладбище.       — Мне не спится, — шелестит он в ответ. Как ребенок, пришедший к родителю посреди ночи.       Я сажусь перед ним на корточки, касаюсь холодной, как лед, руки.       — Почему?       — Не могу — и все.       — А если я Федю попрошу спеть колыбельную?       Он качает головой, сигарета тлеет у него меж пальцев. Он ее и не курит особо: прикладывает к губам, делает вид, что выпускает дым. Не процесс, а его имитация. Симулякр жизни.       — Пойдем, погуляем с тобой.       Он послушно встает, смотрит, как я щелчком отправляю окурок в снежную ночь, и повторяет движение. С собой я беру пачку сигарет, наполовину пустую бутылку водки, которую стащил у Серафима (бери, Андрюх, тебе нужнее) и фонарик на батарейках. В один конец должно хватить, а на обратную дорогу — посмотрим. В настолько далекое будущее я не рискую заглядывать.       Темный пустой Город кажется мертвым. Припорошенный снегом, тихий, от этого зловещий и очаровательный одновременно. Минут десять мы идем молча и в одиночестве: я и мой мертвец. Та еще компания. Когда я чувствую, что начинаю замерзать, отхлебываю из горлышка, зная, что ощущение тепла на самом деле обманчивое.       В какой-то момент покойник останавливается, всматривается во двор сквозь кованую решетку. Мне приходится прищуриться, чтобы разобрать, что он там видит — и я замечаю группу детей: черные силуэты, похожие на лягушачьи, с длинными хвостами. Они возятся в снегу, взрыкивая и пища, не сразу заметив, что мы наблюдаем за ними. Парочка самых смелых прекращает возню, подбегает к воротам, круглые глаза с узкими зрачками светятся желтым на темных мордашках. Пошарив по карманам, я вытаскиваю пару комочков фольги, горсть леденцов и сморщенный каштан и протягиваю в когтистые лапки. Урча и повизгивая, дети возвращаются с добычей во двор, как маленькие обезьянки. Чем меньше тебе лет — тем сильнее тебя смещает, это мы сразу с ребятами поняли.       Кирилл тянет носом воздух, отворачивается от двора:       — Смешные. Пахнут ночью.       — Попрошайки.       Прислонившись к холодной стене дома, я закуриваю. Кончики пальцев покалывает, и я даже немного завидую покойнику, которому что метель, что мороз — все одно.       — Помнишь, — говорю, — как мы ходили к морю, смотреть на птичьи углы? И я камушки подбрасывал, чтобы найти, где этот угол начинается, а потом этот камушек отлетел тебе в голову и чуть не убил?       Кирилл кивает, касается пальцем шрама на лбу. Губы его трогает подобием улыбки, и я тоже улыбаюсь, вспоминая, как мы часами сидели на побережье, ожидая, пока птица не влетит в угол — и не окажется снова перед ним, будто застряв в маленькой петле пространства-времени. А иногда птица, влетев в угол, начинала лететь задом наперед, или в другом направлении, или просто исчезала.       — Да, — продолжаю я, — там тогда сидел ученый, он пытался изучать птичьи углы. Почему-то совсем один сидел, помнишь? И камни мы стали кидать, чтобы помочь ему опыты проводить, потому что птиц в тот день было мало.       — Ты ему формулу исправил, — кивает мертвец. — У него вероятность не сходилась или что-то такое.       На миг я почти забываю, что он не живой, и мне хочется развернуться, отправиться домой, отогреть его и долго обнимать, уткнувшись носом в теплую шею, пахнущую мылом и — едва уловимо — чем-то сладким. И все же я помню, что теплым он никогда не станет, и пахнуть от него будет хвоей, землей и гнилью, а значит — надо идти вперед.

Полгода после Смещения

      Вечером того же дня я напиваюсь в стельку. Мы сидим нашей небольшой компанией у меня в квартире, которую я так и признал своей: все в ней кажется чужим и неправильным, пропахшим предыдущими жильцами. Даша шепчет над моим крылом, Серафим, живущий недалеко от Вокзала, в десятый раз пересказывает то, что он видел днем, пока девушка не шикает на него, говоря, что и так тошно. Чистый и благоухающий гелем для душа Федя старательно не смотрит на Дашу, делая вид, что изучает книги, стоящие на полках. Я глушу дешевый, отдающий спиртом, коньяк.       — Расскажи про Вокзал, — просит Даша. — Какой он?       Я повожу сломанным крылом, чувствуя, как срастается кость. Странные ощущения.       — Мертвый, — отвечаю я. Не знаю, как описать то, что испытываешь, видя огромное пустое здание, и поезд посреди изломанных гранитных плит: памятник былого величия. На миг я снова чувствую запах влаги, мха и грибов, слышу, как всхрапывают огромные жуки, перебирая толстыми лапами, и от этого щемящего чувства скорби по умершему миру мне снова хочется залиться пьяными истеричными слезами. Вместо этого я заливаюсь коньяком и устраиваюсь на диване, под боком у Феди, который разглядывает книгу в буром, как запекшаяся кровь, переплете.       — Я нашел сместившуюся книгу, — замечает он, показывая мне страницу. — Только не читай, а то тебя снова понесет.       — Я и не собирался, — фыркаю я, всматриваясь в безумную пляску букв, закорючек, иероглифов и безумную иллюстрацию, на которой показывалось, что кот состоит из каких-то камней, двух сердец и органа, похожего на комок щупалец. — Убери от меня эту гадость.       Федя хмыкает и продолжает листать книгу, а я, бросив взгляд в окно, замечаю, что в светлом вечернем небе стоит многолуние, и эта картина оказывает на меня такое душераздирающее воздействие, что я сворачиваюсь клубочком и закрываю глаза, проваливаясь в неглубокую пьяную дрему. Сквозь поверхностный сон я слышу смех, звон бутылок, хлопки двери, чувствую под рукой шерсть большой мертвой собаки, пахнущей смертью — пахнущей Федей.       Перед глазами мелькают ускользающие, будто я пытаюсь черпать туман ложкой, образы других миров: Город, построенный на верхушке огромного дерева, вокруг которого кружат птицелюди, пернатые и крикливые. Я, бескрылый изгой, стою на ветке, вглядываясь в дымчатую сизую даль, испещренную крылатыми силуэтами. Мне никогда не подняться в небо, никогда не понять, каково это: сложив крылья, рухнуть в влажный туман и раскрыть их перед самой землей, снова взмыв в воздух. Сон мне не нравится и, чтобы проснуться, я спрыгиваю с ветки, желая ощутить полет хотя бы на несколько секунд. Крылатые собратья не обращают на меня внимания, и я проваливаюсь в холодную сырость тумана, силюсь открыть глаза — не успеваю, слышу хруст собственных костей, боль пронзает тело, и я просыпаюсь лишь после того, как останавливается мое сердце.       Пару секунд я лежу, глаза привыкают к серым предрассветным сумеркам: вот-вот встанет солнце. За спиной слышу сопение Феди, Космач дергает во сне лапой, задевая мои крылья.       — Ладно-ладно, встаю, — шепчу я ему, подхожу к открытому окну, из которого тянет утренней прохладой, вдыхаю свежий воздух. Со второго этажа вдаль не посмотришь, взгляд упирается в бежевые стены домов, открытые настежь окна. Когда взойдет солнце, Город снова накроет жарой.       — Спишь? — спрашиваю вполголоса.       — Ну так, — бормочет в ответ Федя, приоткрывает глаза.       — Ты когда-нибудь падал во сне?       — Падаль… и поднималься.       Мы усмехаемся старой шутке, я ловлю себя на мысли, что мне не хватает интернета, мемов, новостей, игр, сериалов, инфоповодов, срачей в комментариях, картинок с котиками и попугаями, голосовых чатов, порно и что там еще потребляют люди в двадцать первом веке? Нам в Городе остались лишь книги, половина из которых совершенно не читаемые, диски с фильмами — попробуй найди CD-проигрыватель, пара старых, до дыр заигранных игр на компьютере.       — Я серьезно, — повторяю я. — Ты падал во сне?       — Наверное, — пожимает плечами Федя, потягиваясь и садясь. Шарит по карманам в поисках пачки сигарет, вытягивает одну и бросает пачку мне. Мятая, и сигареты в ней мятые, но мне все равно, и мы закуриваем, выдыхая серый дым в золотеюший рассветом воздух.       — А ты когда просыпался? До падения или после?       — Да что ты заладил?       — Мне приснилось, — говорю. — Давай я кофе сварю, а ты ответишь.       Зажав сигарету в зубах, ставлю турку на плиту, нахожу остатки кофе в банке.       — Тебе с молоком? — спрашивая, и, не оборачиваясь, знаю, что Федя за моей спиной кивает. — Ты не молчи, мы договорились с тобой.       — Господи, — вздыхает он, — ты вчера учудил, потом напился, поспал три часа, разбудил меня и теперь заставляешь разговаривать. Успокойся. Ну, падал я во сне, не помню. Наверное, просыпался до падения.       — А я вот сейчас упал и умер.       Слышу за спиной его мягкую поступь, чувствую объятия.       — Это потому что ты болтаешь много.       В приступе шутливой злобы я сопротивляюсь, отталкиваю его крыльями от себя, но так, слегка. Не забываю помешивать кофе, гладить собак, путающихся в ногах, улыбаться. Люблю рассветы, люблю утренние ритуалы, люблю пить кофе, а потом возвращаться на диван, лежать в обнимку, курить и подставлять спину, крылья и шею под поцелуи.       — Окна зашторь, — прошу я, разливая кофе по чашкам, — а то сдохнем от жары. И собак давай в ванную загоним, они пахнут.       Федя садится на корточки, шепчет собакам, и те уходят.       — Понимают получше некоторых людей, — язвлю я.       — Заткнись.       Вообще мне нравится, как Федя разговаривает с мертвыми: как с детьми, мягко и вкрадчиво. Еще мне нравится, что до Смещения разные глаза были у меня, а теперь — у него. Мне нравятся, как по его рукам тянется черная сеточка вен, похожих на трещины: я называю их паутинкой смерти. Мне нравится, что ему нравятся мои крылья, и он часто залипает, поглаживая мягкую кожу. Проводит пальцами по чешуйкам, тут и там вскакивающим на коже, как прыщи у подростка. Чешуйки бордово-черные, в цвет крыльев.       — Как думаешь, площадь уже убрали? — спрашиваю я, потягивая горячий кофе. Кухонный стол стоит прямо у окна, и в щелочку между шторой и подоконником я смотрю, как проезжает патрульная машина военных.       — Убрали, конечно. Залили хлоркой и помыли из брандспойтов. Не будут же они оставлять трупы гнить на такой жаре.       — Трупы… — бормочу, — если так подумать, мы живем на огромном кладбище.       — Ты толпу ту не видел из-за своего припадка. Люди были готовы на автоматы лезть: совсем озверели от жары и безнадеги.       — И хорошо, что я не видел, — и, помолчав немного, добавляю: — я как-то подозрительно быстро смирился с тем, что остаток жизни проведу тут. Не знаю, сколько живут такие, как я — может, десять лет, а может сто? А тебя смерть вообще возьмет?       — Возьмет, — отвечает Федя, — возьмет, как родного брата. Она мне сама сказала: стоит мне только захотеть.       — Попроси и за меня, как будет возможность, — усмехаюсь я. — Чтобы тоже в загробную жизнь войти красиво, без боли, сожалений и лишних проблем. Сдохнуть быстро и по-простому.

Три года после Смещения

      Метель кидает снег пригоршнями в лицо, я смахиваю иней с ресниц. Влажно и холодно, как всегда в Городе. Засовываю руки поглубже в карманы.       — Постоим на мосту? — просит мертвец, и я киваю, хотя останавливаться мне не хочется.       Черные воды Реки покрыты сероватым льдом, под которым то и дело вспыхивают голубые огни, похожие на северное сияние.       — За два года это сияние стало только сильнее, — замечаю я. — Помню, как тебя в первый раз это место очаровало. Ты говорил, что красивее ничего не видел. Мы с тобой после нового года ходили, мороз стоял страшный.       — Я потом переживал, что ты заболеешь, а ты наоборот, думал, что я с простудой свалюсь. А в итоге заболел Серафим, который вообще никуда не ходил.       Он как будто все понимает, думаю я, как будто бы знает, что мы идем прощаться. Может, здесь, на памятном месте все и закончить? А утром вернуться, дотащить тело до кладбища, похоронить по-нормальному… Символично получится, красиво. Движение внизу отвлекает меня от грустных мыслей.       — Смотри, мелькнуло что-то, — показываю я на темную тень подо льдом. — Большая.       — Чудо-юдо-рыба-кит, — шепчет мертвец. Подводное сияние отражается от его белесых глаз, окрашивая их в голубой.       — Помнишь, — говорю, — мы стояли здесь так же, долго, пока не замерзли пальцы на ногах и руках, курили и смотрели вниз. И я нес какую-то ерунду, а ты слушал и грустно улыбался. Прям как сейчас, только ты теперь так не улыбаешься.       — Прости.       Это я должен извиняться, кричит что-то внутри меня, это моя вина, что ты стоишь здесь сейчас, такой холодный и бледный, не дышишь, и сердце у тебя не бьется, а все потому что я сделал не все, что мог. Если бы я знал, что все кончится вот так, я бы ушел в другие миры, чтобы достать тебе лекарство от той хвори. Но я не могу ходить между мирами, как мне вздумается, — а ты извиняешься за то, что больше не можешь улыбаться.       Со злости вцепляюсь в холодный парапет, стискиваю пальцы и рычу, и ткань пространства вокруг дрожит и рвется от этого рыка. Крылья, под пуховиком похожие на бесформенный горб, трепещут, рвутся наружу. Дракон без сил, без власти, без мудрости, от драконьего — пара костяных отростков, обтянутых темной кожей. Бесполезных и жалких. Вокруг меня пляшет калейдоскоп цветов и миров, от этой пестрой карусели у меня кружится голова, и я растираю лицо снегом, который почему-то зеленый — или красный — или какой-это-вообще-цвет?       Мертвец достает из моего кармана пачку сигарет и протягивает мне. Курение успокаивает. Глаза Кирилла, некогда бывшие якорем, способным привязать меня к реальности — островком обыденности в бесконечно странном меняющемся мире, — потеряли эту способность. Вдох-выдох-вдох. Дальше, после моста, будет тяжелее. Я сажусь, прижавшись спиной к стене, чувствуя, что если надавлю еще чуть сильнее — крылья, эти хрупкие куски кости, — хрустнут, проткнут мне спину осколками, и я останусь здесь, истекать кровью, под безмолвным присмотром ходячего трупа.       — Прости, — повторяет он. — Если бы я мог, я бы спал дальше.       — Замолчи, — шиплю я. — Перестань извиняться.       И он замолкает, не в силах ослушаться меня, и от его покорности мне снова становится тошно и горько. Он неловко садится рядом, прижимается щекой к моему плечу — еще одна привычка, и я, не удержавшись, тоже наклоняю голову, чувствую, как его жесткие спутанные волосы щекочут скулу.       — Ты тогда еще был в этой шапке дурацкой, — вспоминаю. — И в перчатках без пальцев. Говорил, что ты мерзлявый, а когда пьяный — особенно. А я потом в сугроб тебя толкнул, зима тогда снежная была, и ты меня за собой потащил. Мы оба плюхнулись в снег и лежали, и смотрели, как он сверху на нас падает. Темное небо — и хлопья снега сверху, как звездопад, направленный прямо в нас. Я задираю голову: то ли посмотреть на снег, то ли сдержать дурацкие слезы, щиплющие глаза.       — Я, знаешь, полгода делал вид, что ты мне приснился. Что ты — еще одно дурацкое порождение этой аномалии, в которой я живу. Это помогало, — я закуриваю еще одну. — А сейчас мне кажется, что сном была моя жизнь без тебя. С тобой я бодрствовал, потом снова заснул, и теперь — снова проснулся. Ты бы знал, как больно просыпаться…       — Я знаю. Воскресать больнее, чем умирать.       Я старательно не смотрю на мертвеца, хоть и знаю, что ему все равно на мои слезы.       — Ладно, пойдем. А то я тут совсем расклеюсь и окоченею.       Впереди — Руины, в которых я не был так давно, что уже забыл их запах, который чувствуешь не носом, но какими-то уголками сознания. Промозглый ветер доносит до нас тоскливый вой.       — Я помню твой старый дом. Ты много рассказывал про него, а потом показал. Дом, в котором мы пережили Смещение. Дом, в котором все разделилось на «до» и «после». Дом, который сейчас лежит бесформенной кучей бетона и арматуры.       — Говорят, где-то тут, в Руинах, есть ключ ко времени, — я вспоминаю старую городскую легенду. — Тут все началось, и тут все можно закончить. Просто представь: артефакт, который может вернуть все, как было.       У подножия моста мы замираем, и я рассматриваю глыбы мраморных колонн, на которых высечены имена монархов не этой страны не этого мира. Губы сами шепчут слова молитвы на мелодичном языке, и я прикладываю мизинец правой руки к сердцу, отдавая дань тем, кто когда-то возвел не этот Город. Задумавшись на миг, мертвец аккуратно повторяет мой жест.       — Ты рассказывал, что здесь — эпицентр Смещения, — замечает он. — Поэтому тут больше всего странностей.       — А еще тут дороги наполовину завалены, несмотря на то, что ученые пытались тут копаться. Они ушли год назад, помнишь? Просто сняли все свои установки, собрали развернутые лагеря и ушли. После этого и военных стало меньше… Будто испугались чего-то. И больше не возвращались…       — Может, они нашли, что искали? Ключ?       Я пожимаю плечами.       — Они бы тогда точно все вернули. А я бы не хотел, чтобы все возвращалось на круги своя, потому что мы бы тогда не встретились. Хотя, может, в каком-то мире, мы и так бы встретились, просто при других обстоятельствах. А может, они и вернули, просто именно в нашем мире, где мы с тобой находимся, остались слепки других пространств,       — но где-то во вселенной есть часть, в которой Смещения никогда не было, и все миры стоят нетронутые, независимые.       — Ты так и не рассказал мне тогда про другие миры. Почему все сложно с ними?       Я вспоминаю обещание, данное жарким летом в медицинском центре, которое так и не исполнил. Время закрыть еще один гештальт.       — Представь себе бесконечный кубик, состоящий из точек. Каждая точка — маленькая фотография. Вот фотка, где я стою, а следующая — я заношу ногу, а следующая — я делаю шаг… Время растягивается в еще одно измерение этого кубика, кстати, но это неважно. А где-то есть мир, в котором я шагал назад, и там другие фотографии. Где-то есть мир, в котором люди крылатые, где-то есть магия, а где-то — технический прогресс шагнул так далеко, что нам даже не снилось. Но это очень, очень далекие от нас миры. В ближайших точках изменения незначительны: вроде шагов в другую сторону или случайных движений. И если путешествия в ближайшие миры еще как-то возможны с точки зрения физики, по сути, так можно и во времени путешествовать, то в далекие — вряд ли.       В полумраке, тускло освещаемый голубоватым сиянием, Кирилл выглядит почти живым, и это хорошо отвлекает меня от грустных мыслей.       — А мы пересеклись с мирами, которые ну никак не могли оказаться рядом с нами. Будто этот кубик кто-то потряс, и все фотографии перемешались, а потом этот кто-то сложил фотографии стопочкой, Город к Городу, и капнул на них кислоты в эту точку, и стопку фотографий проело, а пепел, или жижа, или что там остается после кислоты, впитав в себя остатки всех фотографий, и стал Городом. Понимаешь?       — С трудом, — отвечает Кирилл, и я почти вижу на его лице эту виноватую улыбку, а потом понимаю, что от разговоров на морозе у меня начинает болеть горло. Но идти в тишине тем более невыносимо: тишина подходит для сна или смерти, о которых я не хочу думать. И я продолжаю рассказывать про то, как квантовая физика объясняет существование параллельных миров.

Полгода после Смещения

      Знакомый абрис я замечаю вечером, когда бесцельно брожу по улочкам засыпающего Города — недалеко от своего дома — в поисках хотя бы чего-то занимательного. Я брожу один, потому что меня в любой момент может снова пошатнуть, а это такой интимный процесс, который мне стыдно доверить даже человеку, которому я позволяю раздевать себя. После той истории на Вокзале с паническим забегом по улицам и рыданиями мне было очень неловко.       Я не сразу вспоминаю, откуда я знаю юношу, жмущегося к стенам домов. Потом меня осеняет: новенький медбрат, Кирилл, кажется. Совсем один, без других медиков, без военных — что он здесь делает? Не понимаю, но я так привык не понимать то, что происходит вокруг, что это превратилось для меня в какого-то рода понимание: если оно происходит, значит, так надо, и надо это принять. Может, очередной мираж, а может — оборотень, повелитель личин, шейпшифтер, с восьмой линии, решил меня разыграть — пусть так.       Кирилл поднимает взгляд — тот самый взгляд грустной лани — и на миг в нем вспыхивает что-то, похожее то ли на надежду, то ли на облегчение. И вопреки чувству самосохранения, я решаюсь подойти ближе.       — Я по темноте хотел, — выпаливает Кирилл, — я забыл, что белые ночи, что темноты и нет, считай, и теперь меня ищут. На меня все косятся. Наверное, уже побежали докладывать, где я.       Я качаю головой, окончательно переставая понимать, что происходит.       — Ты оборотень? — спрашиваю. — С Руин, с восьмой линии? Разыграть меня хочешь?       — Ты чего? — недоумевает Кирилл. Недоумевает искренне. — Какой оборотень? С какой линии?       — Не дури, тебя весь город знает. Сбрасывай маскировку, я тебя раскрыл.       На шутки оборотня я уже попадался, больше не планирую. Угрожающе раскрываю крылья, в глотке клубится рык, щерю зубы, обнажая клыки.       — Я Кирилл, — юноша вжимается в стену. — Ты мне в понедельник про Смещение обещал рассказать. Про Город рассказывал, про эту «аномалию лингвистического характера»…       Я отшатываюсь. Оборотни воспоминания не таскают, а о чем мы с Кириллом говорили — никто, кроме нас, не знает. Я беру его за руку, проверяю на реальность: на ощупь кожа и плоть, пахнет медицинским спиртом и стерильностью. Весь пропах в медицинском отсеке этой дрянью.       — Что ты здесь забыл?       — Я ищу семью я написал заявление на увольнение вышел из центра я давно заметил одно место там можно залезть на стену спрыгнул оттуда неудачно конечно на руку приземлился и бежал меня заметили конечно гнались наверное но в я бежал через лес которого тут никогда не было и бежал и бежал… — на одном дыхании рассказывает Кирилл.       — Ты проник в Город? — перебиваю его и, не дожидаясь ответа, добавляю: — и теперь мы с тобой стоим на улице и разговариваем, как ни в чем не бывало?       Он неуверенно кивает, и я чувствую, как от него пахнет страхом и болью, замечаю, как одну руку он прижимает к груди. Запястье опухло и покраснело. Он устал, у него болит рука, он в панике.       — Идиот, — толкаю его в арку, прижимаю к кованым воротам. — Идиот, если тебя ищут, почему ты тут со мной разговариваешь?       Не было у бабы бед, купила баба зоваанского парнокопытного гротлина. Или как там эту пословицу? Снова теряюсь в вариациях — это все нервы. Лишь бы не шатнуло, лишь бы не шатнуло.       — Нам очень повезло, — рычу, — что за твоей спиной калитка в двор моего дома. Куда мы сейчас пойдем, и ты все расскажешь, подробно. Кто ты и что ты тут делаешь.       За злостью я прячу страх. Внешнему миру нельзя проникать в Город без разрешения, и кто знает, что военные сделают со мной, если увидят меня рядом с нарушителем. Могут и расстрелять на месте, здесь такое практикуют. Я тяну Кирилла за плечо за собой, он не сопротивляется.       Дверь в квартиру я запираю на два оборота, плотно закрываю окна, проверяю, что все шторы задернуты. Кирилл замирает, как испуганный заяц, посреди моего бардака и так и стоит, прижимая руку, пока я не показываю ему на стул.       — Куришь? — спрашиваю, но, не дождавшись ответа, протягиваю сигарету. — Даже если и нет, сейчас начнешь. Кури.       Я прикуриваю ему, чтобы он не тревожил больную руку, и он затягивается, вдыхает дым — не кашляет, значит, курильщик. Сигарета дрожит в его тонких пальцах, но курение — в какой-то степени дыхание, оно помогает успокоиться. Сцеживаю с донышка бутылки остатки коньяка, набирается на полрюмки: для успокоения юноши хватит.       — Пей, — ставлю рюмку перед ним. — Залпом.       Он молча смотрит на кончик сигареты.       — Я непонятно сказал? Мне повторить? — щерюсь я, и Кирилл, наконец, стряхивает пепел в стоящий рядом стакан, забитый окурками, неуклюже перекладывает сигарету в другую руку, и пьет. Пытается что-то сказать, но я останавливаю его движением руки:       — Теперь докуривай и будешь говорить. Расскажешь, как десятый помощник младшего медбрата попал сюда.       Мне очень хочется налить и себе, но я понимаю, что я должен быть трезвым: на пьяную голову ничего толкового не придумаешь, а придумывать, похоже, мне придется много.       — Никакой я не помощник, не медбрат, — вздыхает Кирилл, прижимается плечом к стене. — Я притворился. Подделал документы. Я в жизни столько не врал, как последние два месяца. Мне нужно было попасть сюда.       Я наклоняю голову вбок: все интереснее и интереснее.       — Пока все пытаются из Города свалить, ты внутрь рвешься? Зачем?       — У меня тут вся семья была. Родители, брат, люби, — он запинается, — любимая. Я должен был вернуться третьего января из Москвы, но опоздал на поезд, а ночью — сам понимаешь что…       Я понимаю. Я прекрасно его понимаю. И я замечаю его оговорку, исправленное в слове «любимый» окончание.       — И ты думаешь, что, попав в Город, ты найдешь свою семью?       Кирилл кивает и осторожно тянется в сторону пачки, лежащей на столе.       — Даже мы внутри знаем, что в Городе на момент Смещения находилось порядка шести миллионов людей. Около миллиона умерли сразу. Еще половина населения пропали без вести: тел не нашли. Кто-то умирал от последствий, кто-то выбирал смерть по своей воле. Вчера кого-то расстреляли, на той неделе тоже. И ты надеешься среди мертвых, исчезнувших и небольшой горстки живых, рассеянных по тому, что осталось от Города, найти свою семью? — я с силой вдавливаю окурок в черно-белое месиво в стакане. — Я просто уточняю.       — Да, возможно, я не подумал, — выпаливает Кирилл, — и я идиот, если ты это имеешь в виду. Но раз уж я попал сюда — буду пытаться. Если я тут — значит, вселенной так надо, наверное.       — Во-первых, — усмехаюсь я, — вселенных намного больше, чем ты можешь себе представить. Во-вторых — детерминизм является идеалистической теорией, которая не может быть доказана в рамках современной физики, и придерживаться его — все равно, что верить в гадания на таро.       — Пускай. Я не разбираюсь в физике, я вообще ни в чем не разбираюсь, — юноша отворачивается. — Просто скажи мне, есть ли архивы, некрологи, кладбища — и я уйду.       Я смотрю на него: все еще дрожащего, баюкающего правую руку, грязного и уставшего — и пытаюсь представить себя на его месте. Пытаюсь представить, как стою, ожидая поезд, когда выходит начальник вокзала — или кто там на вокзалах главный, — объявляет, что поезд в Город, который тогда еще был Санкт-Петербургом, не отправится по расписанию. И вообще неизвестно, когда отправится. И в соцсетях паника, и все, кто хотел попасть к родственникам на новогодние праздники, кто оставил там семью и детей, все они смотрят на новости и не понимают, что происходит. А новостей-то, наверное, и нет особо, правдивых по крайней мере. И я пытаюсь разузнать информацию, проникаю в закрытый военный лагерь под видом медбрата, а потом, рискуя жизнью, проникаю в Город, чтобы в итоге какой-то крылатый придурок насмехался над моим незнанием физики.       И мне становится стыдно.       — Забудь. Забудь все, что я сказал тебе, — говорю я Кириллу, который все еще не смотрит на меня. — Я испугался, понимаешь? У нас тут чужаков не любят. К нам однажды блогер какой-то приехал, куценький, черт знает, как он внутрь попал. Снимал здесь все и говорил, что сделает сенсацию. Его быстро засекли и знаешь, что с ним сделали?       — Что? — эхом спрашивает Кирилл.       — Расстреляли. Потому что Город, насколько я знаю, засекречен, и власти сами решают, какую информацию распространять. И тебе тут нельзя находиться.       — Мне обратно идти что ли? Подойду к кордону, скажу, мол попутал, братцы, пустите назад?       Он усмехается, качает головой.       — Ты отсюда не выберешься. И шататься по улицам тоже не вариант: заметят патрули. Тебе повезло, что ты на них не нарвался. Так что пока оставайся у меня — и не вздумай высовываться. А там посмотрим.       Кирилл кивает, уставший и согласный на все.       — Одежда моя должна тебе подойти, сходи в душ и переоденься. А мне надо сходить кое-к-кому, нет, не делай такие глаза, я тебя закладывать не буду, мне от этого самому хуже будет. И если я приду, и тебя здесь не будет — я за тобой бегать и спасать тебя не буду. Сам за себя.       — Понял, — коротко отвечает Кирилл и, опустив взгляд, тихо шепчет. — Спасибо.       Я отмахиваюсь: благодарностью сыт не будешь.       — К окнам не подходи, дверь никому не открывай, можешь поспать на диване. Сигарет тебе оставлю.       Заперев за собой дверь, я думаю, куда мне пойти. Феде рассказать, что я домой себе подселил пришлого парнишку? Нет, до Феди далеко, у Даши баба Нюра дома, она не даст поговорить спокойно. А до Серафима — пять минут быстрым шагом, у него наверняка осталась водка, а я все-таки очень хочу выпить. Аж трясет от нервов. Не помню, как дошел, не помню, как вбежал на четвертый этаж, помню, что пришел в себя, сидя за щербатым колченогим столом с сигаретой в руках, глядя на наполовину заполненный стакан.       — Тебя шатает, — замечает Серафим. — Тебя так шатает, что невооруженным взглядом видно. Что ты опять увидел, Андрюх? Что привиделось?       — Не привиделось, — качаю головой, стряхиваю пепельный столбик с сигареты. — У меня дома парень.       — Федя? — осторожно спрашивает он. Видимо, думает, что мне память отшибло.       — Да подожди ты, — рявкаю, — не перебивай. Он снаружи. Из внешнего мира.       Серафим округляет глаза, хочет что-то сказать, но затыкается, видимо, заметив мой взгляд.       — Он испуган, — продолжаю я. — Он хотел проникнуть сюда, но не придумал плана. У него сломана рука, он ничего не знает про Город, и он хочет найти свою семью. Придурок. Если я отпущу его на все четыре стороны, он и суток не протянет.       — Забей. Он сам виноват. Вероятность того, что хоть кто-то из его семьи выжил, настолько мала, что мне даже лень считать, это по твоему профилю.       — Мне тоже лень. Но шансы же есть? Вдруг кто-то все-таки выжил? Ты его не видел просто, дурака этого. Если я его выгоню — это как… как котенка на мороз выставить, понимаешь?       Серафим задумывается на долгую минуту, за которую я успеваю докурить сигарету до горького фильтра и взять следующую.       — Ты же понимаешь, что, если ты его оставишь, этого котенка твоего, тебе талонов лишних никто не даст? — говорит он наконец. — Будете делить на двоих, впроголодь жить.       — Разобью огород, как баба Нюра, буду картошку выращивать, — мрачно отвечаю я. — Лучше, чем отправлять Кирилла на смерть. Я ведь, знаешь, как обычно, сам все решил в голове, просто нужно было поговорить с кем-то. Поэтому и пришел к тебе.       — Ты пришел бухнуть на халяву, — ворчит Серафим. — Но я не против. Иди к своему Кириллу, пока он не натворил бед.       Я долго и чуть нетрезво благодарю его, и уже у самой двери, перед тем, как попрощаться, прошу:       — Только Феде не говори, ладно? Я сам скажу.

Три года после Смещения

      — Ты никогда не рассказывал мне, как ты в итоге с Федей все уладил, — замечает мертвец. Свернув с набережной, освещенной голубым сиянием, мы оказываемся в колючем зимнем мраке, и я радуюсь, что взял с собой фонарик, чтобы светить под ноги. Не хочется споткнуться об обломок камня или еще черт знает что.       — Да нечего рассказывать, — отвечаю. — Поговорили, как взрослые люди.       Помню, что я, как взрослый человек, заламывал руки, курил, и, стараясь говорить мягко, объяснял, что со мной живет пришлый. Тот самый, к которому я подкатывал, по мнению Феди. Он теперь спит на моем диване, ест со мной за одним столом, и вот это все. И я ждал, что Федя начнет ревновать, готовился говорить, что если он хоть пальцем Кирилла тронет, я его вот этими самыми клыками… А он посмотрел на меня мрачно, и фразу его я на всю жизнь запомню, так она резонирует во мне больно.       «Я всегда догадывался, что я не в твоем вкусе».       Что-то во мне надломилось потом, потому что я понял, что так, как раньше, точно не будет: не будет бессонных ночей за чаем или алкоголем, долгих объятий, разговоров про сны… Мертвых собак, разговоров про смерть, походов в лес к стене. Все закончится.       — Я все потерял, — говорю. — И себя — из-за Смещения, и Федю, и тебя. Ничего у меня больше нет. Дома пусто так, знаешь?       — А каким ты был до Смещения?       — В каком из миров? — усмехаюсь.       — В том, откуда я. Где Санкт-Петербург и люди.       Приходится напрячь память.       — У меня не было крыльев, конечно, и клыков. Волосы я осветлял, потому что русый мой совсем скучный цвет. Учился на физика, хотел заниматься элементарными частицами — с детства завораживал микромир, осознание того, что мы сотканы из крохотных атомов, которые ведут себя так странно, что никто не может это объяснить… И глаза у меня были не желтые, с нормальными зрачками: один голубой, другой — зеленый. Наверное, я был красивее, чем сейчас.       — Ты и сейчас красивый. Ты красивый, когда злишься, и из тебя наружу лезет драконья сущность. Когда я в первый раз увидел — тогда, у твоего дома, — и ты ушел потом к Серафиму, я в голове все прокручивал и прокручивал, как ты расправляешь крылья, и рычишь, и глазами сверкаешь…       Я вспоминаю, как мы с Дашей гуляли по Руинам — искали, чем можно поживиться, что можно обменять на сигареты, что можно подарить детям. Пока я выковыривал из какого-то камня блестящие стекляшки, мы говорили про Кирилла. Я доказывал ей, что он меня боится, а она смотрела на меня, как на дурака, пока я распинался, а потом сказала:       “Он смотрит на тебя как на небожителя. Ты бы видел. Если бы человек повстречал ангела, он смотрел бы на него вот так”.

Полгода после Смещения

      Жить с кем-то до ужаса непривычно, несмотря на то что Кирилл старательно изображает тень.       — Я не хочу тебя стеснять, — говорит он. — Я у тебя гость.       — И куда ты пойдешь после того, как погостишь? — интересуюсь я, глядя, как он драит кухню. Я не заставляю его разбирать бардак у меня дома, но он все равно продолжает, уже не украдкой, наводить порядок в моей-не-моей, доставшейся мне после массового расселения тех, чьи дома превратились в Руины, квартире, изредка восхищаясь тем, как Даша залечила его руку — хоть она и не любит показывать свой “дар” незнакомцам, но, во-первых, под мою ответственность, а во-вторых — кому Кирилл сможет растрепаться об этом?       — Неужели нет пустых квартир или домов? Я мог бы поселиться там. С едой, правда, были бы проблемы, да и с сигаретами… Но я бы что-то придумал, наверное.       Я вздыхаю: очень странно рассказывать человеку то, что сам осознал не так давно, но при этом так крепко — словно всю жизнь так жил.       — В Городе есть пустые квартиры, — киваю. — Очень хорошие квартиры: просторные и красивые. Как ты думаешь, почему их еще никто не занял?       Кирилл задумывается на миг, залипает на заскорузлую тарелку, покрытую мыльной пеной.       — Чертовщина? — предполагает он.       — Именно.       — Нематериальные объекты тоже подвержены аномалии, — вспоминает он какую-то свою методичку. — И что там такого, в этих квартирах?       — Сместившихся, вроде меня, шатает, и мы видим всякое. Кого качнуло — тем просто некомфортно там находиться. А что с обычными людьми там происходит — не знаю, я с такими не вожусь последние полгода.       — Теперь водишься, — вздыхает Кирилл.       — Короче, не советую туда ходить. Меньшее зло, которое ты там найдешь — непонятные предметы. И перестань лить воду, либо мой, либо болтай.       Он выключает воду, и я доволен тем, что между наведением порядка и болтовней со мной он выбирает второе.       — А про лес ты что скажешь? Который на западе вырос. Точнее, появился.       — Я туда не хожу, это у Феди спросишь. У нас там что-то вроде кладбища местного, и собаки его, кстати, оттуда.       Из-за того, что Кирилл видел нас с Федей еще в медицинском центре, собаки не произвели на него должного впечатления. После того, как он осматривал местных детей, признался он потом, ему уже ничего не страшно, нет, серьезно, ты видел их зубы?       — Я, кстати, поспрашивал — и знаешь что? Кто-то из родственников Мирона, живущих тут, запрашивал некролог, и есть шанс, что сохранились копии. Что-то на флешке, что-то распечатано. Будем разбираться.       Кирилл заметно приободряется от этой новости. За те пять дней, что он живет со мной, я заметил, что его расстраивают разговоры о Городе, хоть он и старается не подавать вида. Малейшее упоминание о том, что я помогу ему в поисках семьи, заставляют его рассыпаться в благодарностях, а меня — морщиться от этих виноватых “спасибо”.       Он тянет сигарету из пачки, лежащей на столе — уже не спрашивая моего разрешения. Первые пару дней он ждал моего одобрения на каждое его действие, глядя на меня в каком-то благоговейном страхе, будто я только и жду повода, чтобы ощериться и полезть кусаться.       — А что с твоей семьей? — спрашивает. — Они тоже в Городе?       Перед глазами проносятся образы, такие далекие и мутные, как чужие фотокарточки в альбомах. Маленький мальчик на лошадке-качалке, мальчик на руках у женщины, мальчик на коленях у мужчины, мальчик в пиджаке стоит рядом с первой учительницей. Молодой человек, отдаленно напоминающий мальчика, с парой крыльев за спиной, пишет письма, на которые он никогда не получит ответа.       — Не стоит задавать этот вопрос здесь. У всех свои истории. Кто-то может пошатнуться от этого. Кому-то — просто неприятно.       — Прости, — каждый раз, когда Кирилл извиняется, в его глазах мелькает страх. — Я не знал.       — Запоминай. И моей семьи здесь нет, я вырос в другом месте, точнее, в других местах. Я писал им письма, но я знаю, что они до них не доходят. Не могут доходить. Поэтому больше не пишу — не хочется как-то.       — То есть, вы совсем не думаете о внешнем мире? — подумав, спрашивает Кирилл. Я поворачиваюсь, чтобы посмотреть ему в глаза, зная, что он не выдержит этих гляделок.       — А зачем? Или ты считаешь, что в один прекрасный день стену сломают, военные уедут, и нам скажут, мол, идите куда хотите, вы свободны? И такие как мы: как Федя, как я, как местные дети, которые тебе так не нравятся, — пойдут жить нормальную человеческую жизнь? Максимум, что мы получим — пулю в голову, когда они наиграются с нами.       — Поэтому вы не говорите о том, откуда и от кого эта пуля может прилететь, — заканчивает за меня Кирилл. Я улыбаюсь во все свои тридцать шесть клыков: он начинает понимать.       — И ты не говори. Потому что тебе эта пуля тоже грозит.       Кирилл молчит, и мы докуриваем в тишине. За окном заливисто стрекочут кузнечики: скоро выйду на охоту, а ночью отнесу больших, с ладонь размером, хрустально-прозрачных насекомых детям. В обмен на кузнечиков и улиток они таскают у родителей сигареты, которых, если честно, не хватает нам с Кириллом даже больше, чем еды, несмотря на то, что он старается мало курить.       — Хочешь посмотреть, как я работаю? — спрашиваю у него, и он кивает. Мне почему-то кажется, что он устал сидеть взаперти, и небольшая прогулка пойдет ему на пользу. К тому же, Феде вот нравилось смотреть, как я охочусь или вывожу чужемирную плесень со стен — вдруг и Кириллу понравится?       Я не хочу признаваться себе в том, что у меня из головы не идет его оговорка, когда он говорил про “любимую”, — и не могу перестать о ней думать. Короткими душными ночами, ворочаясь на жестком раскладном кресле, которое Кирилл нашел в комнате с мебелью предыдущих владельцев квартиры — нашел после наших долгих споров, кто будет спать на полу, — я жалею о том, что у меня нет глаз на затылке, чтобы понять, как он смотрит на меня — на мои крылья.       — В ловле кузнечиков важны три вещи, — объясняю я Кириллу, устроившемуся на какой-то подозрительно красивой лавочке у подъезда, на которую я до этого не обращал внимания. — Первое — слух, чтобы четко понять, где он сидит. Второе — грация, чтобы незаметно подкрасться как можно ближе. И, конечно, ловкость, — чтобы поймать.       От того, как внимательно он меня слушает — будто это знание, которое я придумал на ходу, пригодится ему в жизни, мне смешно. Я делаю большой глоток самогона — подарка от бабы Нюры, которой Кирилл отдал все запасы лекарств, “позаимствованных” перед побегом из медицинского центра, — и, отдав ему бутылку, прыгаю в высокую, как в саванне, траву. На самом деле, мной движет чистая интуиция, и я не задумываюсь о том, что я делаю. Выпускаю драконье наружу, как говорит Серафим, разве что дичь у драконов обычно покрупнее.       Втягиваю носом воздух, когти вонзаются в землю, трава щекочет крылья. Поворачиваю голову в сторону звука, примериваюсь, буквально секунду, потому что чем дольше думаешь — тем менее точным будет прыжок, напрягаю мышцы — и накрываю кузнечика лапами. Между пальцев трепещут прозрачные гудящие крылышки, и я оборачиваюсь на Кирилла, и, клык даю, от выражения его лица мне становится еще радостнее, чем от удачной охоты.       — Смотри, какой, — я подхожу к нему и приоткрываю сомкнутые пальцы. Юноша смотрит на кузнечика, снова поднимает взгляд на меня:       — Помнишь Наруто? Когда он был девятихвостым, он так же скакал, — а сам улыбается, и от его улыбки мне тоже светло становится, хоть я и не понимаю, о чем он говорит: что-то такое в памяти есть, а что — вытащить не могу. — А можно я потрогаю?       Я осторожно передаю ему притихшего кузнечика: для этого Кириллу приходится положить пальцы поверх моих ладоней.       — Давай его в банку, чтобы не нервничал, — советую я. — Иначе все крылья пообломает себе…       Кирилл аккуратно опускает насекомое в пузатую банку из-под варенья, и я закручиваю крышку со специально проделанными дырками, а сам все думаю о тонких теплых пальцах, которые касались моих рук секунду назад.       Вечером мы идем за пару дворов от моего на “сделку”. Крикливые дети притихают, когда видят, как Кирилл достает из рюкзака банку с кузнечиками, светящимися бледно-зеленым светом в сумерках, словно кто-то нарисовал на стеклянной фигурке прожилки и большие фасетчатые глаза неоновым маркером. Сколько я ни таскаю им насекомых — они каждый раз ими восторгаются и, получив заветную банку, забывают про привычную игривую борьбу, разглядывая добычу. Взамен они протягивают мне пачку сигарет, судя по всему, собранных коллективными усилиями.       — Ты им нравишься что ли? — спрашивает Кирилл. — Когда их приводили на осмотры, они были сущими чертятами.       — Наверное, им просто не нравятся осмотры, — пожимаю плечами, пересчитывая сигареты. Пачка почти полная — выгодный обмен за трех кузнечиков, которых я добыл минут за сорок.       Вечернюю тишину разрывает приближающийся рев мотора машины, заставляя мурашки пробежать по загривку. Тело реагирует быстрее разума, и я толкаю Кирилла вниз, дети черными кляксами бросаются врассыпную, а затем, будто понимая, что происходит, встают в круг вокруг юноши. Я успеваю прикурить сигарету и прислониться к щербатой стене арки. Дети затягивают песенку на незнакомом мне языке без согласных, смысл которой я все равно улавливаю:       Сорок восемь, тридцать пять,       Ночью тень идет гулять,       Двадцать три, и ноль, и семь —       Тень идет один совсем.       Тормоза скрипят рядом со мной, и я с деланной ленцой поворачиваюсь к военным, чувствуя, что сердце у меня колотится так, что вот-вот выскочит из груди. Они наверняка слышат. Они наверняка видят. У каждого из четырех человек в уазике на груди висит автомат, который они применят, если я сделаю хотя бы одно неправильное движение. Или если у них плохое настроение.       Ночь черна, и светел день,       Ты теперь не видишь тень.       Пятью девять, восемь, три —       На меня ты не смотри.       Я машу им рукой с сигаретой, закоулками подсознания догадываясь, что за считалочку поют дети. Стараюсь улыбаться по-человечески, не слишком обнажая клыки.       — Что они делают? — спрашивает один из военных, мужчина лет тридцати пяти, кивая в сторону детей. — Сатану вызывают?       — Думаю, просто играют, — честно отвечаю я. — Их песня похожа на считалочку. Я не уверен, что у этих созданий есть понимание концепции дьявола.       Я поворачиваюсь к детям, и понимаю, что не ошибся в предположении: на них смотреть я могу, а в центр круга — нет. Просто не могу — и все. Когда пара особенно любопытных бесят подбегают ко мне, взгляды военных следуют за ними.       — Они любопытные, — поясняю. — Как обезьянки. Раз уж вы обратили на них внимание, придется что-нибудь им дать, а то не отстанут. Любую мелочь.       Мне страшно, и я изо всех сил стараюсь не подать вида. Вдруг, когда круг детей разорвался, их считалочка потеряла силу? Вдруг они, увлеченные попрошайничеством, забудут, что они отводят военным глаза? Вдруг кто-то из мужчин все же посмотрит в центр круга?       Секунды, пока военные ищут в бардачке машины безделушку для откупа, тянутся так долго, что мне кажется, что время замерло, и я буду стоять, мусоля сигарету, вечность — ну или пока меня не свалит инфаркт, потому что сердце и не думает замедляться. За машиной вместо дворов, тонущих в мягком июньском сумраке, я вижу облака красной пыли и руины бетонных зданий.       — Держи, — наконец, военный аккуратно, на вытянутой руке протягивает детям горсть чего-то звенящего. Возвращаясь во двор, чертята на миг останавливаются, чтобы похвастаться мне добычей — несколькими монетами, а я прижимаюсь плечом к стене и сползаю вниз. Голос Кирилла доносится откуда-то издалека, писк и возня детей — еще дальше.       У меня под ногами прах и песок, и на стенах вокруг я различаю черные человеческие следы — все, что осталось от цивилизации в этом месте. Нужно спрятаться, пока солнце не взошло еще выше, пока банда мародеров не вышла на мой след. Нужно найти воду — от сухости и жары мертвой пустыни саднит горло. Я вскакиваю, втягиваю пыльный воздух носом, приоткрыв пасть, в надежде понять, где может находиться источник. Да, мне нужен источник, с чистой прозрачной водой, холодной и вкусной, но затопленный подвал тоже подойдет.       Бросаюсь в сторону, заворачиваю за угол, слышу топот погони. Свернуть в переулок, протиснуться за бетонный обломок, скользнуть в щель, чтобы запутать след. Выскочить с другой стороны улицы, нырнуть во двор. Тупик, надо драться. Оборачиваюсь, раскрыв крылья, рычу — и прыгаю прямо в преследователя, клыки клацают так близко от его шеи. Если пробью артерию — не напьюсь, но наемся. Прижимаю его к асфальту, несмотря на его попытки вырваться. Я не ел два дня ничего, кроме сухих лепешек. Он пахнет сладко и сытно — так пахли пироги с мясом, когда я ел их в последний раз, тогда еще не зная, что он будет последним.       У него получается пнуть меня в колено, и, пользуясь выигранной долей секунды, резко дернуться, ударить макушкой мне в нос.       Боль отрезвляет.       Я отшатываюсь, падаю назад, успев подставить руки, сдираю кожу на ладонях о колючий пыльный асфальт. Кирилл смотрит на меня, широко раскрыв глаза, и в них плещется ужас — и его взгляд возвращает меня в настоящее, словно якорь, привязывающий к реальности. Я снова в своем Городе.       Я ползу от него назад, пока не упираюсь крыльями в стену. Мне хочется спрятаться от этих глаз.       — Ты… — выдавливает он. — Это тебя так… пошатнуло? Или как там…       Я киваю — а в голове бьется одна-единственная мысль: я чуть не убил его. Я почти перегрыз ему горло.       — Прости, — слова застревают в горле. — Прости, прости, я не могу объяснить я не видел тебя я был в другом мире я бы ни за что не причинил тебе боль прости-       — Твои зубы были, — Кирилл показывает пальцем на ключицу, — вот тут.       Я подтягиваю колени к груди, опускаю голову, лишь бы не видеть, не слышать этого, сделать вид, что этого не было. Почему меня шатнуло в такой агрессивный мир? Как я мог напасть на беззащитного юношу? Ладно Федя, который может постоять за себя, но Кирилл, у которого нет против моих зубов никакого шанса… Из пасти вырывается жалобный виноватый скулеж, и, чтобы подавить его, я прикусываю себя за запястье.       Я не поднимаю головы, когда чувствую мягкое прикосновение к крыльям, которыми я обнимаю себя.       — Я очень испугался, — говорит Кирилл. — Я и сейчас боюсь. Но не кусай себя, пожалуйста.       — Если ты боишься — уходи, — шепчу в ответ.       На миг — когда он встает — мне кажется, что он послушается, и я больше никогда не увижу его. Даже если ему повезет продержаться ночь, Город таит в себе слишком много опасности для тех, кто его не чувствует. Кирилл не чувствует, хоть я и понял, что он тоже способен на какую-то магию — свою, особенную, работающую только для меня.       Но, встав, он протягивает мне руку.       — Пойдем домой, ты ободрался весь… И весь в каком-то песке.

Три года после Смещения

      Я смотрю, как снежинки вьются вокруг фонаря, как мухи, будто тянутся к свету. Нормальные снежинки так не летают.       — Замри, — говорю. — Что-то не так.       Снова слышу вой: сбоку, со стороны двадцатой линии, тоскливый и полный боли.       — Я не знаю, что это, — шепчу мертвецу, выключая фонарь, — но я не хочу с ней встречаться. Давай подождем тут немного, может, она успокоится.       Я сажусь на большой бетонный блок, видимо, из «человеческого мира». Может даже от моего дома.       — Курить не будем, чтобы не привлекать внимания.       Всматриваюсь в темноту, вдалеке вижу силуэт Высокого, тянущегося над руинами, весь какой-то изломанный, неровный, но воет не он: он всегда молчит. Высокий бродит недалеко от кладбища, изредка наклоняя тощую морду вниз и вынюхивая что-то, а Волчица — я решил называть ее так — южнее, там где раньше был сад.       Мы молчим, и на меня снова накатывает отчаяние, и я отмахиваюсь от цветной карусели, подсовывающей меня в разные миры. Только на этот раз везде вокруг меня — развалины, обломки домов, грязь и запустение.       — Я, на самом деле, знаю, почему военные и ученые ушли из Города, — внезапно поворачивается ко мне мертвец. — Я сейчас понял.       — Не томи, — так же шепотом отвечаю ему.       — Они ушли по той же причине, что и я. Болезнь. Помнишь, я рассказывал, что кого-то из Города пытались эвакуировать, вывезли пару автобусов, а потом перестали?       — Ты говорил, что они исчезли. Отъехали на десяток километров — и просто пропали. Я объяснил, что это, наверное, потому что мы живем на границе миров, и в одном больше существовать не можем.       — Ага. А мы, внешние, живем в одном мире. И болезнь, которую никто не знает, появляется из-за того, что мы не сместились, но пытаемся жить во многих мирах. Понимаешь?       Киваю — звучит правдоподобно. А в голову лезут непрошеные воспоминания: изможденный болезнью Кирилл, такой худой, что ребра можно пересчитать, вечно мерзнущий. Мне холодно, шептал он, ворочаясь в бреду, и я пытался согреть его своим телом, всеми одеялами, которые у меня были. По ночам его мучили боли: каждая кость ноет, жаловался он, каждая клеточка тела болит. И Даша разводила руками, пытаясь забрать эту боль, облегчить страдания.       — Мирон тебе все правильно сказал, — продолжает мертвец. — Я рад, что это сделал ты, а не болезнь.       — Замолчи, — шиплю я. Меня мутит, и я смотрю на свои руки, отгрызть бы их, вот эти пальцы, которыми я… Нет, не могу думать. Тошно. — Зачем ты меня мучаешь? Покойник показывает мне за спину пальцем. Если бы он был живым, он бы наверняка выразил испуг или удивление, но от того безразличия, с которым он это делает, становится еще более жутко.       «Ты сам себя мучаешь».       Я медленно поворачиваюсь. Три пары желтых волчьих глаз уставились на меня, и, прищурившись, я различаю за ними трехглавый темный силуэт.       «Я тоже себя мучаю, но не пытаюсь никого винить в этом».       В нос бьет запах влажного леса, и я вцепляюсь в камень, чтобы не пошатнуться, не провалиться в ее мир.       «Пойдем со мной, детеныш. Ты понравишься моим щенкам. Будешь ручной ящеркой, пока не вырастешь в дракона».       — Ты слышишь? — спрашиваю у мертвеца, и он качает головой.       «Я говорю только с живыми».       — Ты можешь ходить между мирами? Тоже сместилась?       «Могу. Кусок моего леса вырос здесь за рекой, а в моем лесу стоит то, что вы зовете храмом. Мой щенок забежал в него, и я ищу его. Я не уследила».       На границе сознания я чувствую под ногами мягкий упругий мох, пружинит хвоя, и я с щенками — белыми, как снег, и палевыми, и золотистыми, и бурыми, — пытаюсь загнать лань. Сердце бешено бьется в груди, щенки заливаются лаем, а я смехом, и запах дичи пьянит, и я взмахиваю крыльями, сильными и свободными, чтобы взмыть в небо, прорычать на весь лес: идет король драконов и его верная стая.       «Пойдем».       Я почти соглашаюсь. Я почти верю ей. Я встаю и делаю шаг вперед.       — Куда ты?       И этот чужой, но одновременно с этим знакомый голос возвращает меня в мой мир. Я стою прямо перед тремя огромными мордами Волчицы, и в ее желтых глазах вижу отражение не себя, но дракона — того, кем я безумно хочу быть.       Но этот голос, даже пустой, мертвый, холодный, как снег, заставляет меня вспомнить, зачем я здесь.       — У меня есть дела, прости. Если я уйду, кто позаботится об этом молодом человеке? — выдавливаю я.       «Тогда не мучай себя».       Мгновение — и Волчица скрывается в вьюге, а я опускаюсь на колени.       — Она звала тебя с собой?       — Ага. А я отказался, как последний дурак. Но не могу же я тебя бросить?       — Я бы не обиделся, — пожимает он плечами. — Продолжил бы бродить здесь.       Окоченевшими пальцами я достаю сигарету из пачки, кое-как щелкаю зажигалкой.       — Она сказала, чтобы я не мучил себя. Но если бы я ушел, я мучился бы всю жизнь — из-за того, что не довел дело до конца. Бросил тебя.       Мертвец ничего не отвечает, а я думаю: какой же я дурак, променял такую возможность на холод и ходячий труп, который вот-вот убаюкаю — уже навсегда.       До кладбища мы добираемся минут за десять. Пару раз я вижу, как мелькает вдали темный силуэт Волчицы, ищущей щенка, но она не пытается заговорить со мной, а я не окликаю ее: боюсь, что во второй раз соблазн пойти с ней будет слишком велик. За погнутой кованой оградой — черное кружево ветвей, присыпанное снегом, среди которого я замечаю одно чужемирное, серебристо-сиреневые листья которого не побило морозом. В висящей вокруг тишине я слышу, как оно поет до боли нежную и грустную колыбельную.       — Пойдем туда, — показываю в его сторону. — Оно как будто зовет нас.       Под ногами у нас некогда ухоженные дорожки между могилами и родовыми усыпальницами из потертого серого камня. До Смещения я любил гулять здесь, рассматривая, как наши далекие предки из разных миров пытались увековечить жизнь в посмертии.       — Летом здесь красивее, — говорит мертвец. — Но здесь все равно хорошо. — Я решил, что лучше тут, чем в лесу рядом со стеной. Еще и дерево это…       Мы устраиваемся под его раскидистыми ветвями, и я думаю, что сейчас самое время допить водку и, наконец, покончить с этим.       — Расскажи про Смещение, — просит покойник. — Как оно было?       — Я сто раз рассказывал, — ворчу. Но не могу отказать ему. — Смещение застало нас, когда мы продолжали отмечать Новый Год нашей компанией у меня дома. Мои родители уехали, и мы пили и старались не прокурить квартиру.       Он кивает. Я так много раз рассказывал эту историю, что она почти перестала откликаться внутри: еще один кусочек прошлого, который когда-то казался страшным, тревожным, грустным — а сейчас просто стал частью меня.       — Сначала мы подумали, что началось землетрясение. Сильно тряхнуло. Потом еще и еще. А мы как будто оцепенели, и что-то вспыхнуло, и в этой вспышке я видел себя — разные копии, очень разные, но даже про самых непохожих я знал, что это я. Ребята говорят, что у них было так же — ну или очень похоже. Когда открыл глаза, было темно: по всему Городу пропал свет, но это было даже хорошо, потому что голова болела так, будто вот-вот лопнет. Воспоминания смешались в кучу, и я чувствовал себя стогом сена, в котором потеряли иголку — мое настоящее я — и я никогда его не найду. Даша не чувствовала рук, Федя лежал, не дыша — знакомился со Смертью, а у меня заболела спина. Вспышка, показавшаяся нам секундой, заняла несколько часов, но нас еще не начали раскапывать.       — Жутко, — говорит мертвец. — Жутко, что я должен был быть там.       — Помнишь, мы ходили на вокзал, и я показывал тебе поезд?       — Конечно. Это был мой поезд, на котором я должен был ехать. Я бы не доехал до семьи, как бы ни старался, — вздыхает он.       Я стискиваю пальцы в кулак, ногти вонзаются в кожу. — Кир, — шепчу. — Я же врал тебе полтора года. Мы нашли некролог, который Мирон запрашивал, помнишь?       Он кивает, и мне кажется, что он весь обратился в слух — насколько мертвец вообще может это сделать.       — И мы листали с тобой целыми сутками списки погибших, -- продолжаю, запинаясь, почти задыхаясь. — Но я не хотел, чтобы тебе было больно. Мне казалось, что, если у тебя будет надежда, ты останешься со мной, и я…       — Я знаю, — перебивает Кирилл. — Я знаю, Андрюш.       На миг я забываю, как дышать, и кажется, что сердце пропускает пару ударов.       — В смысле? — бормочу. — Почему ты тогда… проснулся?       — Потому что правда была нужна тебе, а не мне.       Мертвец сидит передо мной, и на губах его играет та самая виноватая улыбка, и пусть снег падает на него, не тая, пусть глаза у него мутные, пусть кожа отдает мертвой синевой — и все равно на какую-то долю секунды я вижу в нем своего Кирилла.       — Теперь ты ляжешь, да?       Он кивает, и я чувствую, как отчаяние снова подступает к горлу клокочущим рыком.       — Мы больше не увидимся, — шепчет Кирилл. — Глаза слипаются, понимаешь? Иди домой — ну, или к Волчице, или куда ты там хочешь.       — Ты так и не привык к тому, что вокруг много миров. Можешь верить во что хочешь, — я отвожу взгляд, надеясь, что слезы в глазах мгновенно превратятся в снежинки, и мертвец их не увидит, — но я верю, что, заснув, ты проснешься в другом мире. Возможно, там будет дракон, похожий на меня.       — Наша жизнь — череда сменяющихся снов, а смерть — лишь миг пробуждения, после которого мы снова уснем, — замечает Кирилл, так тихо и вяло, что я едва его слышу.       Я не удерживаюсь и стискиваю его в объятиях, в последний раз — который в одной из вселенных окажется первым. Снег, падающий на наши плечи, теплый, как волчья шерсть, и воет колючая вьюга, и дерево поет нам колыбельную, и только сейчас я понимаю, как я устал за этот вечер — и за последние несколько лет. Так устал, что даже пробирающего до костей холода не чувствую, просто знаю, что он есть.       — Засыпай, — говорю я Кириллу на ушко, устраиваясь поудобнее на промерзшей земле. — Засыпай, а я полежу рядом с тобой… совсем чуть-чуть.

***

      Город — очевидно, Санкт-Петербург.       Руины — Василеостровская.       Кладбище — Смоленское кладбище.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.