***
В пять часов темнеет. Ты задергиваешь узкие шторы, которые малы для окна. Темнота, проступающая сквозь щели по бокам рамы, кажется еще чернее из-за скудного света в комнате. Я развлекаюсь тем, что всаживаю нож в подлокотник кресла, снова и снова, пока наполнитель не начинает лезть клочьями. Я вижу, как дергается твой кадык, когда ты наблюдаешь за этим. Не думаю, что ты печешься о сохранности мебели, — я думаю, что ты тоже был бы не против перекусить. Ты отводишь глаза. Ты ложишься в кровать, не раздеваясь. Я выключаю свет: лампочки медленно гаснут, хоть диммеров тут отродясь не водилось. — Значит, и без коробки можно? — спрашиваю. — Можно, но не желательно, — отзываешься ты, проглатывая издевку. — Не так удобно? — Не так безопасно. — Тут всего тысяча триста пятнадцать жителей. — Ну и что. — Действительно, ну и что? Ты спишь удивительно тихо. Все замирает. Ничего не движется. Я слушаю внимательно и слышу только снег, заметающий Колд-Крик и лес вокруг него. Интересно, если всем сегодня приснятся кошмары, об этом напишут в газетах? Наверняка нет. О таком не говорят — такое хранят в глубине, как постыдный секрет. Шерифу, доброму вояке под шестьдесят, приснится, что за ним гонится человек со свиной головой, чтобы наконец заполучить себе нормальную, хоть и седую. Парнишке, уснувшему над учебником по алгебре, что он жрет формулы, и они копошатся на ложке, как черви, и хрустят на зубах острыми чернильными панцирями, и он с трудом проглотит их, и они раздерут ему глотку, пищевод и желудок. Немолодой женщине — умерший муж, и поначалу она будет рада, а потом он прикоснется к ней склизкими пальцами, и кожа ее пойдет волдырями и язвами, сгниет и развалится, как у него. Всем приснится что-нибудь, но никто не расскажет об этом, потому что все будет слишком реальным. Шерифу наутро будет мерещиться запах сырого мяса и разделочный нож будет лежать не на месте. У парнишки будет саднить горло и кровь запечется уголках губ. Женщина, умываясь, обнаружит на теле следы заживших ран, которых не могло быть. Все найдут что-нибудь, чтобы задуматься: «А не произошло ли это на самом деле?» Девушке в форме с отложным воротничком, уснувшей на диванчике в забегаловке — она до сих пор не понимает, почему они работают круглосуточно — приснится человек в черном, смотрящий на нее через окно пристально, и она вскочит, очнувшись, радуясь, что это всего лишь глупый сон, а потом увидит его стоящим напротив, и не будет уже забегаловки, красных виниловых диванчиков и меню в засаленных папках — будут только она, человек и темнота, наползающая со всех сторон, как живая. Крик оборвется, не родившись. Ледяная пустота обожжет ее, и, опустив взгляд, она увидит дыру в груди и темные нити внутри, как паутину. Человек оближет ее сердце, как сладость, жадно вонзит в него зубы, и звук отрывающейся плоти, похожий на хруст яблока, застрянет у нее в ушах, пока не станет нестерпимым звоном, от которого ее голова расколется надвое, и она увидит, как мир распадается на части, в одну строну и в другую. — Хватит, — скажет кто-то. И темнота вдруг соберется в точку, и она проснется, задыхаясь, уткнувшись носом в предплечье, а раскрытое меню рядом будет заляпано острым соусом, как обычно. Она встанет, все еще напуганная, и уберет меню в общую стопку, как сделала это прежде, чем уснуть.***
— Паршиво выглядишь, дорогуша, — говорю я, когда девушка подходит к столику, чтобы записать заказ. Ты пинаешь меня в лодыжку. Я усмехаюсь: да-да, приличия. — Два кофе, пожалуйста, — мягко говоришь ты, но девчонка все равно вздрагивает. — Ваш голос… — мямлит она, и твои зрачки чуть расширяются. Если бы я не знал, я бы не заметил. — Два кофе, — повторяешь ты все так же мягко, — и бургер пожирнее и побольше для этого обжоры. Девушка послушно записывает все твои слова в блокнот, буква в букву. И про обжору тоже, что немного обидно. — Десять минут, сэр, — глядя только на тебя, произносит она механически, точно заводная куколка. — Что-то еще? — Это все. Спасибо, милая. — Спасибо, милая, — передразниваю я, за что получаю по лодыжке еще раз. — Отвяжись от нее, — говоришь ты устало. — Она в моем вкусе. — Раньше ты был более галантен. Я улыбаюсь, откидываясь на спинку диванчика, который скрипит от каждого движения. Я улыбаюсь шире, когда бургер наконец появляется передо мной. Я впиваюсь в него зубами — горячий сок брызгает на столешницу. Мелкие жирные капли. Несчастная девушка, не успевшая отойти, хватается за грудь, в ужасе распахивает рот. — Что? — спрашиваю я невинно, поднимая на нее глаза. Пальцы девчонки стискивают форменную рубашку. Сердце стучит неправильно, сбивается с ритма. Жилка выступает на виске. — Посмотри на меня, милая, — говоришь ты. Слова даются тебе с трудом. — Посмотри. Она поворачивает голову, словно это требует неимоверных усилий. Вы встречаетесь взглядами. — Все нормально. Просто тут очень душно. Может, немного воздуха поможет тебе? — Дельный совет, — говорю я с набитым ртом. — Но тебе лучше поспешить. Девушка плетется к выходу. Ноги не слушаются. Но через несколько невозможно длинных мгновений, будто время превратилось в резину, колокольчик над дверью звякает. — Думаешь, тут все такие медленные? — говорю, отодвигая пустую тарелку. — Когда-нибудь ты меня прикончишь, — отвечаешь ты невпопад. — Отвяжись от девочки. — Из всех, кого я здесь видел, она самая милая. — А ты уже видел всех? — Пожалуй. Ты молчишь. Снег все еще идет. Девчонка стоит на коленях посреди улицы, и ее тошнит. — Везучая, — говоришь ты, отсчитывая купюры. Таких новых и хрустящих банкнот эта забегаловка еще не видывала. — Стараниями кое-кого. — Надеюсь, ты наелся. — Сойдет, — говорю я, допивая кофе. Кружка с твоей порцией остается нетронутой.***
В лесу тихо. Мы уходим подальше. Ты говоришь, что нет смысла ждать ночи. Мне по большому счету плевать. Следы тянутся за нами, но снег не прекращается, а значит, нет причин для беспокойства. Никто не придет сюда: местные не любят лес, почти так же, как я, может, чуть меньше. Никто нас не найдет, даже если захочет. Я чувствую, что мы на месте до того, как ты останавливаешься. Кожу покалывает, и в горле сохнет. Долгие годы в Колд-Крик добывали серебро, а, когда запасы закончились, город загнулся. Вот только иногда люди сущие слепцы. Серебра в Колд-Крик осталось предостаточно: я на нем стоял. — Все из-за штолен, как я понимаю, — говорю я. — Ты не дурак, но разве это поможет? Ты пожимаешь плечами. — Пребывание здесь уже ослабило меня. Надеюсь, этого хватит. — Ты не представляешь, что будет, да? — Да. Ты честен. Мне начинает нравиться эта затея. Нож в руке лежит удобно. Ты встаешь на колени, снимаешь куртку, снимаешь рубашку. Наклоняешь голову, как на заклании. Твоя спина — искусный шрам. Концентрические окружности, тонкие линии, пересекающие их, образующие треугольники и квадраты. Знаки, которые я видел пару раз в жизни.По сравнению с этим, испорченная клеймом печать на тыльной стороне твоей ладони жалка. Я испытываю трепет, приставляя кончик ножа к выступающему шейному позвонку, и даже немного гордость. Для кого попало такие печати не используют. Может быть, наконец, будет весело. Я понимаю, тебе осточертело. Ты долго живешь в одиночестве. Ты к такому не привык. Всегда были те, кто тебя поддерживал, толкал вперед, говорил, что делать, но они исчезли, потому что время — бесчувственная тварь. Поэтому ты нашел меня, осколок прошлого, за который больно, но можно держаться. Вот только загвоздка — я не тот, кого ты помнишь. Я вообще не то. Ты закрываешь на это глаза. Ты ищешь, что может успокоить твое ноющее сердце, но забываешь о том, что оно мертво. Думаю, стоит оказать одолжение. Ритуал незамысловат: печать хоть и сложна, но не вечна. Ничто не вечно. Ты ждешь. Я отнимаю нож от твоей шеи. Он неслышно падет в снег. — Ты хочешь свободы, — говорю, — но не хочешь жертв. Так не бывает. Придется потерпеть и смириться. — Что?.. Веду ногтем вдоль позвоночника. От моего прикосновения кожа расходится, словно пергаментная бумага, обнажая серовато-красное мясо. Кровь не идет, но я чувствую ее запах и вкус. Вижу, как напрягаются мышцы, которые еще не распались. Слышу крик, который не услышит никто. Темнота смыкается. Знаки приходят в действие: слабо светятся — и все срастается обратно. Должно срастись по задумке, но не в реальности. Я улыбаюсь. Снег под тобой плавится, как восковый. Красные птицы появляются и падают замертво. Никаких фокусов больше, только правда. Ты корчишься. Выгибаешься неестественно. Я вижу, каждый твой позвонок, лишенный защиты мяса, сквозь разрез. Печать снята, но ты на привязи. Знаки светятся призрачно, впаянные в кости. Твой отец постарался. Крепкий поводок, спору нет. Что ж, может быть, напишут о странном природном явлении, произошедшем в Колд-Крик, если кто-нибудь останется, конечно. Я делаю тебе одолжение. Я освобождаю нас. Каждый уголок леса — мой. Каждая ветка, каждая мышь в норе, каждый червяк в земле — мои. Каждый дом, каждый гвоздь — мои. Каждый кусок асфальта, каждый камень — мои. Каждый человек — мой. И шериф, и парнишка, и старушка. И девчонка. Мои. Каждый страх, каждый сон — мои. Я голоден. Мне тесно. Я движусь. Это свобода. Ничто не остановит моего движения. Я тебя вижу. Ты светишься. Последняя спичка в наступающей темноте. Я поднимаю тебя и смотрю сверху. Я вдохну в тебя настоящую жизнь. Знаки гаснут один за другим. Старые письмена. Старше многих. Ты меняешься. Становишься больше, сильнее. Белоснежная кожа. Острые зубы. Никаких сожалений. Никаких сомнений. Ты хотел быть свободным, но не хотел жертв. Так не бывает. Я открываю глаза, и лес тих. Снег падает медленно — твои волосы побелели от него. Ты стоишь недвижимый. Застывший.Прекрасный. Ненавистная белая тварь. — Что ты сделал? — говоришь, и я смеюсь. Ей-богу, может быть, теперь ты научишься шутить. — Снял печать, — отвечаю, подходя ближе. — Как ты и просил. — Что-то не так. — Ощущаешь легкость? Безответственность? Желание напиться? — Ничего не ощущаю. Что ты сделал? — Ноль ограничений, дорогуша. Вся суть в отсутствии границ. Не этого ли ты хотел? Ты закрываешь лицо руками, и остаются багряные следы. — Нет… — шепчешь ты и исчезаешь. Я немного удивлен: новые фокусы. Забавно. Я нахожу сначала нож в снегу — забираю с собой по привычке и потому что он мне нравится, — а потом нахожу тебя, точно в центре Колд-Крик. Городишко чист снаружи, но абсолютно красен внутри. Тысяча триста пятнадцать жителей — это много или мало? — Тебя точно объявят в розыск за такое, — говорю я. — Но мне нравится. Красный тебе к лицу. Ты не отвечаешь. Идешь вперед по улице. Снежно-кровавая каша хлюпает под ногами. Ты босой. На шпиле местной церкви, не таком высоком, чтоб на него было сложно взобраться, девчонка, словно оливка на зубочистке. Зрелище было бы страшным, если бы не было таким великолепным. Когда ты пытаешься снять ее, она разваливается надвое и шмякается вниз недалеко от меня. Личико все еще хорошенькое, немного помятое, но хорошенькое. Ты бьешь неизвестно откуда. Удар сильный, но не такой, чтобы свалить меня. На втором я ловлю кулак на подлете. — Полагаю, твой отец не знал о жажде, — говорю, отпихивая тебя прочь. — Удивился? — Ненавижу тебя. — Взаимно. Ненависть намного выгодней любви, дорогуша. — Ты это сделал! — ты обводишь рукой теперь уже точно мертвый город. — Ты! Ну надо же, истерика. Я и забыл, что ты в этом силен. Твои вопли действуют на нервы. — Будь это я, ты бы даже не знал о существовании этого места. — Что? — Не сваливай на меня то, что сам натворил. Нам уже не десять лет. — Я просил снять печать, а не освобождать меня. — Как интересно, — я наклоняю голову. — Но теперь ты свободен, так или иначе. — Ты не понимаешь, я не контролирую, что творю. Я усмехаюсь. — Ты хотел контролировать меня. Чуть больше силы — чуть больше контроля. Твой отец поставил печать, потому что ты отказывался от того, кто ты есть, и это приносило больше проблем, чем забавы. Ты думаешь, он пекся об этом? — Я сжимаю кулак, и дома на противоположной стороне улицы складываются, рассыпаясь в труху. — Люди ничего не значат. Их сотрет время. А мы, если ты не понял, и есть время. Их исход ясен для всех, кроме тебя, похоже. — Я не хочу быть чудовищем. Не хочу. Слышишь? Мне жаль тебя — мерзкое чувство, липкое, холодное, как пиявка. — Мы то, что есть. Ты плачешь. Тошно смотреть. Кровавые слезы смешиваются с чужой кровью. Становится слишком много красного. — Умойся, — говорю. — Водопровод еще пашет. — И что потом? — Уедем, — пожимаю плечами. — Тут больше нечего делать. — Тебе это доставляет удовольствие? — Ну, знаешь, люблю ездить. Ты вздыхаешь. Ты имеешь в виду совершенно другое, но ответ и так известен. В ближайшем доме ты моешься, выбираешь более-менее подходящую одежду. Хозяева не против. Мертвым все равно. Я жду на улице. Мотор заведен. Фары высвечивают брызги на окне забегаловки. Вывеска больше не мигает. Колд-Крик доживает свои последние минуты. Ты садишься в машину молча. В простой одежде, без своего неизменного костюма-тройки, ты похож на студента, проведшего бессонную ночь над учебниками. Как будто тебе двадцать лет. Мы едем. Я постукиваю пальцами по рулю. Тьма глотает городишко, как крошку. Ты о нем не вспомнишь. Мысль, что хорошо бы перекусить, появляется у тебя в милях двухстах отсюда. Я ее слышу. И в принципе солидарен.