***
Очнуться после подобного было трудно. Очнуться значится пропустить добрых полгода своей жизни. То, как он ушёл — так просто не бывает. Мозг не хочет это признавать, а тем более выводить её из оцепенения, безразличия, ужаса одиночества. Жить без него. Так просто не бывает. Чарльз Льюис, увлечённо рассказывающий тонкую материю байроновского стиха, доказывающий, что этот бунтарь нечем не хуже нас с вами, а может в чем-то и лучше. Плавно жестикулирует, словно дополняя каждое свое слово, говоря быстро и чётко, погружаюсь в какой-то транс, и так же быстро всплываю на фразе «увидимся на следующей неделе». Пары по зарубежной литературе в этом университете стоили каждого нервного срыва, связанного с поступлением. Стоили каждого вызубренного слова. Стоили того, чтобы он — тот самый Чарльз Льюис, современный поэт и достояние Бостонского университета, разбил её выверенные, всеми признанные аргументы, когда она подошла после урока. А позже помог личным, неогранённым, острозубым мнениям выйти на свет. И довёл до гладкости их, как вода точит камни, — медленно и совершенно незаметно — спустя целый год встреч после уроков в соседнем кафе. Сначала случайно. Потом проговорилась, что знала, что он сюда ходит. Проговорилась, что нравится его синий шарф, строгий, но яркий, контрастирующий с вашим тонким лицом, профессор. Поразительно, странно и божественно — словно выверенные, высчитанные пропорции, клянусь, просто по фотографии можно было бы догадаться какой он человек. Тонкий нос, тонкие губы, тонкие морщины, которые оттеняли всю эту грубоватую чёткость, режущую глаз. Скулы, такие что нужно представить расстояние, благодаря четырём кубам, чтобы нарисовать правильно. И то не выйдет. Глаза улыбаются и ломают все мои построения. Передать бы. Возможно ли? Парадоксально ласковый голос. Льющийся тембр, вынужденно строгий, словно организующий, но не желающий зла. Контраст. Контраст собственного помешательства и рациональности. Да, я рисую, профессор. — зови меня Чарльз, — разве эту мягкость можно забыть? Сказанное словно между делом, опять же слишком быстро, но с доверительным взглядом серых глаз. Немного завидно, ведь он не осознает своей власти. Что достаточно вот такой расслаблененной позы — для того, чтобы лёгкая улыбка начала жжечь губы, толи от неловкости, толи от исполнения долгозагадуемого желания. Смешно, что некоторые седые пряди выбиваются из более-менее прилизанного контроля хауса, образуя то, что так высчитывал Микеланджело. Это смешно. Испытывать все это, тем более к преподавателю. Смешно вспоминать то, что когда-то бессознательно заставило взяться за камеру. Короткое: — я из тех горе-художников, что предпочитают срисовывать. И у меня есть Cannon. Пожалуй, следовало дать ему хоть секунду на ответ, но — щелчок, приятный звук, отображение на экране — лёгкое удивление, заинтересованность, мгновенная словно защитная позиция рук и плечей, выражение лица даже так много не рассказывает, как все эти мелкие действия, которые сложилось в аккуратный момент. Вот эти серые глаза, светлые. Поразительно светлые. Карандаш b2, но с небольшим количеством белой пастели. И все эти размышления совсем совсем другое, жалкое подобие того, как хочется все это изобразить. Но только их удалось нарисовать. По-настоящему правильно, истинно, его глаза. Глаза, его глаза на обложке небольшой самодельной открытки — фон холодного бледно синего цвета, но ленточка кирпичного, оттеняя, вот его палитра — и он улыбается. Долго говорим о тесте Люшера. Глаза улыбаются, как в тот день. Вместе идём в библиотеку. Хочет мне что-то показать. Последний ряд черных шкафов шестого зала — раздел литературы немецкого романтизма, маленькая книга «песочный человек» Гофмана. — соскучишься, найдёшь меня здесь. Держит в руках открытку, поглаживает её интуитивно, пока говорит вдохновленно о романтиках, застыв у полки. И вот-вот положет открытку чуть позади книги, но я вырываю её лёгким движением. К губам прижимаю, чувствую жар щек. «На счастье», шепчу в воздух, сразу ставший преградой. «На счастье», смеётся он и целует мою щеку, забирая подарок. Теперь он во владениях песочного человека. А Чарльз, мучающий мое сердце, Льюис, в моих владениях: в моем доме и в моем разуме, чьи слова теперь обращены лишь ко мне, а не к полной аудитории. Чьи глаза улыбаются мне. А я мучаю альбом, попыткой передать их снова. Отвлекает. Отвернулась. Отвлекает речами, а позже касаниями. Мои глаза улыбаются. А теперь смотрят на сводку новостей университета о том, что прошло два месяца со дня самоубийства лучшего профессора по зарубежной литературе. Лучшего друга многих, но лишь по-настоящему нужного ей. По-настоящему любимого с первого теплого слова вне этики, первого близкого искреннего разговора, когда несдержанно обняла, когда достаточно было взгляда, чтобы понять. Когда его синий шарф был в ее гостиной. Когда синий шарф был на ее шее, как и сейчас. Боже. И в этом что-то страшное заключено. Всего год. Всего год, прекрасный, мягкий год, где для них все становилось лучше и лучше. Неужели можно было бы не заметить, что все закончится так? Фотографии. У неё нет его фотографий. Как подобное можно было допустить? Та, что была сделана тогда, в кафе, покоилась сначала в ее дневнике, а позже — по его мягкой просьбе, на которую не ответить было бы бесчеловечно — у него. Где-то у него. Она даже не спрашивала. Беспрекословно верила, по-детски верила. Казалось, он знает то, как все будет, как все сложится в любой ситуации, казалось, он сам — неизменное, оплот здравомыслия в ее шатком, все еще подростковом ощущении мира. Словно его внимательность, поддержка и забота — даже на уровне взгляда, определённого взгляда — будет всегда. Человек, чувствовать, честность, частота, черты, часть целого, чары, чёрный. Перебираю слова, чтобы понять, о чем по-настоящему я думаю. Чёрный цвет, который она носит сейчас. Чувствую. Не понимаю. Человек, который так часто был в моих мыслях, днях, часть меня и единственный с кем честна я была до конца. Неужели я тебя больше не увижу? Тонкий, серебряный крестик на ее двадцатилетие, вложенный в ее первый чёрный блокнок-дневник, который она купила, когда поняла, что влюбилась. Откровенно глупо влюбилась. И осуждала себя за это, пока вот этот крестик не раставил все точки над «и». Подаренный им крестик. Такой же, как и у него крестик. В этом было что-то понятное без слов. Первый настоящий поцелуй. Поцелуй меня. Хотя бы на территории песочного человека. И октябрь, почему-то не такой уж и холодный, коснулся меня лёгкой обидой. Ощущением того, что горе не уходит. И не уйдёт. Что в нем заключен свой особенный смысл, как и во всем, что он делал. Что в этом выматывающим ощущении есть какой-то импульс, движение его жизни, все еще живущие во мне, может, лишь отзвук. И это не закончится. Оно действительно выматывает. И если из болезненного перебора моментов их жизней появилось желание разобраться, желание, если не исправить, так понять, что именно заставило его превратить ее жизнь в этот медленный кошмар, значит все не закончено? Может это и нужно, чтобы и исцелиться. От него? Если ли что-то более страшнее, чем потерять даже память о человеке, которого любишь? «Черный блокнот, который говорит о том, что я больше не могу обдумывать, анализировать и принимать все как есть». Да, именно это лежало за Гофманом. Да, именно в маленьком, кем-то выдолбленном стамеской углублении в темном дереве шкафа шестого зала. Вместе с открыткой моей, поцелуем моим. И серебряный крестик его, поверх этой надписи. Который я сразу же на себя одела. Даже не думая. Пальцы закололо от увиденного — крестик, который никогда не было видно за строгими рубашками. Его неизменные строгости. Помню, как наши цепочки переплелись. Два серебряных крестика, на почему-то длинных цепочках, и то утро, когда проснулась в объятьях. Даже это казалось мистичным. И сейчас, намеренно спутывая цепочки у себя на шее, поглаживаю руками еще одну находку. Дневник твой. Такая же маленькая, чёрная, книжечка, что и я купила, когда тоже решила больше не думать о тебе, больше не анализировать каждый твой шаг. И читать все это было плохой идеей. Потому что в нем ничего написано не было. Тонкая бумага вложенного письма порезала мне палец. Открываю его, опять ощущая мистичность, когда кровь размывает буквы моего имени в оглавлении. Но не выполнить сказанное в письме– значит, предать это небольшое соглашение с вечностью. «Ночь на 31 октября, второй поворот по 66му шоссе, прямиком на Алабаму. Сломанный знак и то самое место. Ищи нужный свет…» Ты хотел, чтобы я приехала сюда. Я здесь. И серебряные кресты на шее вызывают огненное жжение на моей груди в этом откровенно пустынном месте. Небо темнеет, золотой отблеск на деревьях, камнях в этом потерянном месте. Во времени, в картах, куда меня вели лишь твои странные координаты. И твоё «…пожалуйста, если я до сих пор тебе важен, не отступай до конца». До какого конца? В этом могильщике так много мистического, что меня даже подмывает рассказать ему обо всем. Страх, обоснованный, логичный словно теряет свою силу, когда тот замирает напротив меня, замечая твой дневник в моих руках. Сначала думала, что косится на камеру, на шее весящую, так нет. — ты здесь не по своему желанию, верно? Если бы карканье воронов имело голос, то звучало бы оно именно так. И искренность глупая, детская подступает к горлу. — да, сэр.***
Тянет руку к мне. Назвать это пугающим было бы слишком просто. Подавляет моё невысказанное возмущение резким, но спокойным «в твоей сумке есть что-то связанное с этим местом?» «Да» тонет в воздухе, когда он буквально выхватывает её из рук, переворачивая. Дневник валится в песок, раскрываясь. И он оказывается заполненным. Тонкие, светло-рыжие строчки, почерк, который было бы невозможно не узнать. Тянусь, чтобы взять его, как давлюсь хрипом, ощущая как горло сдавливает моя серебряная цепочка, откровенно не давая мне сделать вздох, и тень моя над блокнотом и самое страшное — неожиданное осознание, что смерть пугает, пугает, пугает, слезы брызнули, пальцами пытаюсь схватить тонкие цепочки, но они словно сильнее сжимаются, сильнее, сильнее — пока — резкий звук, цепкий и парализующий на секунду, не разрезал воздух рядом с ухом. Крестики с остатками цепочек валятся в песок, а я оборачиваюсь, все еще на коленях, хватаясь за горло. Осознание, что человек (не человек?), стоящий надо мной как-то смог ее разрезать словно еще один вздох дарует. Замечаю нож в его руках. Короткий, тонкий, который он теперь быстро прячет за ремень. Выражение нечитаемое на лице, едва освещенным восходящей луной, и мысль боже, что я тут делаю раскрашивает, разбивает вместе с судорожным стуком сердца. Что же будет со мной? — с каждым большим вздохом, который не заполняет лёгкие, а лишь расшатывает меня из стороны в сторону. Он хотел, чтобы я была здесь. Он хотел, чтобы я была здесь. Он хотел Глаза сверкнули. Ладонь. Большая, грубая ладонь, которая помогает мне встать, кажется гарантом, обещанием, защитой. — какое же это человеческое чувство, да? Боятся смерти. Я не помню его. Не думаю, что на это можно что-то ответить. Смотрю в глаза, он поднимает губы, и почему-то мне кажется милосердие на его лице. А может я пытаюсь успокоить себя. Не отпускаю руку. Хоть и головой понимаю, что что-то не так, что что-то плохое, завело меня сейчас, и может это плохое и погубило того, кого я люблю. — все сопротивляется тебе здесь. И кто бы не призвал тебя себе, он был связан с этим местом чем-то по-настоящему серьезным. Вот, глянь, что произошло с твоим крестиком. — нашими. На мне его крест. И мой тоже на мне. — на земле. Они на земле. Потому что принадлежат ей, не так ли? Понижает голос, делающий все еще более, более сюрреалистично правдивым, конечно, правдивым, я же на своей шкуре это почувствовала. Дрожь. Пробивает. Насквозь. Я все еще не могу отойти от этого, и смогу ли? Аккуратно снимаю камеру, совершенно неощутимую в последние несколько минут, причем даже веса ее не ощущаю, держа в трясущихся пальцах, хоть бы не уронить. Совершенно тупо кладу ее на землю. Да, здесь есть вещи, которые не передаст никакой объектив. Он пытается приподнять крестики с земли кончиком ножа, цедя что-то сквозь зубы. Переворачивает их. Тонкие буквы сверкнули. Такое ощущение, что ночь подсвечивает важное. Я никогда не замечала, что на них что-то нацарапано. Никогда не думала, что это важно. Может, мне просто не хотелось задавать вопросов, что за Д. на моем, и Т. на его? — где он взял их? Ты бы не решилась на подобное, хоть и знание имени владелицы тебе льстит. Наверное, на моем лице читается резкая взволнованность и откровенная растерянность, раз этот странный незнакомец — могильщик, историк, дух хеллоуина? — начинает проговаривать объяснение. Либо ему просто стало скучно, если судить по голосу. — Делия Темплин. Скорее городская легенда, чем живой человек — раз от неё остался лишь склеп да красивая легенда. И я, если честно, безумно скучаю по ней. — вы знали ее? — мы с тобой в равном положении, крошка. Как минимум в эту ночь. Да и причина у нас с тобой одна. Хочешь? — протягивает флягу, взявшуюся словно из неоткуда. — не пью. — демоны тоже. Ну, тогда слушай эту историю на трезвую.***
Тихий звон. Легкое дребезжание в воздухе. Я слышу каждый шаг, каждое движение в соседней комнате, и тот, кто проник в мой дом явно недооценивает меня. И врятли напуган как остальные. Звон стал сильнее. Выглядываю из-под тени дверного проёма, и, мальчик с огненными волосами, ну разве хороший вор трогает хрусталь? И тем более голыми руками? И вообще сколько тебе лет? Оказаться позади него кажется слишком простым, тем более, когда держишь на перевес винтовку. В двух метрах от него. Все-таки ей повезло, что он пришёл ночью. Что кто-то осмелился прийти в эту ночь. Какой же глупый мальчишка. И то, как резко он оборачивается вызывает непрошенное чувство юмора. Ещё более напуганный, чем ее бывший муж, за секунду до того, как она выстрелила ему в голову. В этой же комнате. Весело, правда? Особенно обустраивать все так, словно это было самоубийство. Былое, былое, мальчик, сколько можно не замечать опасности? Словно почувствовав мысли, он замирает, прислушиваясь к потрескиванию ветра и самого дома — но она ступает ближе и все затихает, словно услышав хозяйку, — он начинает отступать назад, совершено глупо впечатываясь в сервант. Почувствовал, наконец. Не все потеряно. — господи, разве тебя не учили, что никто не прячет самое дорогое в комнате приёма гостей. Аристократии не осталось бы, будь это таковым. Дуло охотничьей винтовки заставляет его ощутить холод, куда более сильный, чем он должен быть осенней ночью в Ирландии. Крупная дрожь, и еще немного и он расцепит пальцы. В голове предстоящий звон. Боже, хоть бы не уронить мешок. И кажется, или она серебриться, эта женщина в строгом похоронном платье или словно размывается бледным лунным светом из окна, неужели он теряет рассудок, именно сейчас, осознав самый страшный момент в этом доме — отнюдь не периодическая государственная охрана, про которую говорили его ровесники — боже, она призрак? — что ты здесь делаешь, парень? И самым правильным кажется кинуть в неё злополучную мешковину с хрусталем, и плевать, что им с Кэтрин не удастся сбежать. Пожениться. Он что-то придумает, но не сейчас. И сейчас, боже, сейчас, боги, он не может сдвинуться, стоило лишь увидеть, как сквозь женщину, совершенно реалистично выглядящую женщину пролетел, мерцая, раскрывающейся мешок, и боже, она что улыбается? К двери, к открытой двери, не ощущая почву под ногами, как же холодно, мертвяцки холодно, если не сбежать то, что будет? Пот, холодный пот и громкий звук падения, грохот стекляшек, которые бы обеспечили их с Кэтти жизнь, какой же пронизывающий звук. И как его напрочь перешиб звук закрывающейся двери. Нет! Перед его носом, двери. Напарывается на неё, всем телом влетая и осознание не хочет появляться, он касается ручки двери, и она выпадает — Это был фамильный хрусталь, который подарили Стьюэру Генри, моему прадеду, за участие в франко-прусской войне! Смешно, что не медаль, а хрусталь, причем он явно блестит лучше, если его разбить. И на удивление, впрочем, если бы он вообще мог удивится в этот момент, а не стучать зубами от неожиданного, пронзающего холода, ужаса, даже не смотря на то, что голос призрака — совершенно обычный. Даже словно молодой. И от этого ещё хуже, ее эмоциональность не вяжется с пустотой комнаты, и женщина напротив него, которую он разглядеть не может — смеётся. Она и правда смеётся. Тихим, отвратительно человеческим смехом, с нотками этого звона этого гадкого хрусталя, и, господи, подходит ближе, и еще немного, немного и он будет готов выпрыгнуть в окно, святые угодники, он не может спустить взгляд с неё, не то, что двинуться, но — Наверное, Стьюэр просто занимался разбоем, и принёс его в дом. Никогда не любила деда. Смотри-ка, как блистает, а? Спасибо, мальчик, в этом что-то есть, но Тяжеловесное «но» срывается с ее губ, обрекая, но, наверное, все ирландские святые откликнулись, заговорив его голосом, сиплым как никогда — извините, я не знал, что здесь кто-то живёт. Я не хотел злить призраков! — а как назвать твоё последнее действие? И надо ж было тебе прийти именно на эту ночь. Теперь мы заключены здесь вместе. И ты должен мне с кое-чем помочь. И я по лицу твоему вижу, мальчик, что ты уже перепробовал все, чтобы получить желаемое. Глупое, но такое необходимое желаемое. По серьёзному виду твоему, и даже лицу — грубо скроенному, выразительному, чем-то даже забавляющему. И если ты вслушаешься в мои слова, ты поймёшь, что правильно сделал, что пришёл сюда. — Мне нужен посредник. Им станешь ты. Только раскрой свой окаменевший рот и скажи мне «да». *** Да. Почувствовать. Почувствовать, что то, что ты действительно хочешь возможно. Прямо в твоих руках, лишь две буквы выдавить из сопротивляющегося рта. Кэтрин будет со мной, и я с ней. Больше не будет пытки изматывающего труда за кусок хлеба и побоев отца. Больше никто не поднимет на Кэтрин руку. И моим гарантом в этом будет «да». Да. Темное чувство. Темнота, которая и раньше была во мне, словно всколыхнулась и заполонила все перед моими глазами, оставив лишь мое дыхание, внутренний крик, и — мгновение — ещё один быстрый звон и что-то оцарапало шею. Холод, тонкий холод взобрался под рубашку, тонкой цепочкой и еще одним крестиком. И лишь после необъятной паузы — решала брать или не брать его? — он услышал ее 'да'. И после этого, я оказался здесь.***
— это точно не вся история. — ты видела время? Нам пора в склеп, пока ты опять не взбудоражила здешних обитателей. Ты же хочешь увидеть его? Кольнуло. Собственный страх заполонил разум. Она здесь ради него. И, наверное, это последняя встреча. То, как стойко она переносит мистичность должно быть странным. Он был странным. И она такая. Но они вдвоём и не на секунду не такие, как этот странный рыжий, откровенно демонический мужчина с повадками Тома Уэйтса и пугающим духом. — кого его? — говорю не своим голосом, отстраняясь, и если бы могла, я бы ударила себя за это. Мне страшно, и я хочу говорить, чтобы страшно мне было лишь внутри, а снаружи поддерживать иллюзию разговора, иллюзию того, что я понимаю, на что иду. — того, кого ты любишь. И как видимо, слишком сильно, чтобы принять то, что он не был хорошим человеком, раз закончилось все так. Это что, сочувствие? Гадкое, вязкое сочувствие, которое выливается в ее душу. И каким бы трепетным голосом это не было сказано, она не видела зла в Чарльзе. Возможно, чувствовала, но не знала. И не хочу знать. Даже сейчас. Тёмный свод, шум отпираемой двери и в самое ухо «проходи», которое ещё сильнее бьёт под дых, чем резкий, свистящий звук, словно освятивший место. Свечи. Зажглись свечи. По обе стороны стен тонкие подсвечники в углублениях загорелись в мгновение ока, показывая исцарапанные стены — нет, исписанные — тонкими строчками, и ощущение присутствия. Присутствия. — она рада тебя видеть, что странно, если быть честным, — Могильщик, которого теперь можно назвать Марком, ведь его пятнадцать минут назад потянуло на рассказ о своей жизни, и то, что его зовут таким обычным именем, не укладывается в голове. Так же, как и то, что он ставит ее с собой на одну ступень — словно призывая ее признать то, что они жертвы сегодняшнего праздника. Другие люди сейчас выпрашивают конфеты в соседних районах, она же пытается успокоится анализируя все вокруг. Так же, как учил ее Чарльз это делать. Чарльз. И его вечная аура спокойствия. Выверенного, идущего за ним по пятам. Тепло, разлитое по комнате, говорит об этом, я понимаю. Понимаю, что и он сейчас где-то чертовски близко, где-то рядом со мной, и это принимаю я без лишних, человеческих мыслей. Небольшие углубления справа от меня, место для гроба? Каменная плита с выбитым внутрь силуэтом — женским? Здесь так мало места. Так мало места. Потрескивание свечей нарушает мое резкое апатичное принятие всего вокруг, а громкое дыхание напротив, слишком близкого проводника, кажется, успокаивает. Словно осколок живого. Пока лишь свечи словно говорят со мной. — Время. Доставай, что у тебя есть. Блокнот, исписан такими же строчками, что и на стенах. Таким же почерком. И здесь лишь их прочитать возможно, и из медного цвета превратились в иссине чёрные они. Зажимаю в руке два крестика, которые словно плавятся в моей руке, и от боли приходится резко разжать ладонь, прямо на раскрытый блокнот, все еще ощущая их жар. Большие руки касаются моих плечей, направляя в левую сторону, к плите, и к углублению и ясно лишь одно –что все это значит. И сговорчивость, и резкое бесстрашие моё объяснимо — Чарльз. Тепло, которое можно ощутить изнутри. То тонкое переживание, которое можно почувствовать даже на расстоянии. То, как необъяснимо важное, тонкое задевая, чувствуется этот человек. Достаточно даже мысли. Только все это — словно физика в этом месте. Свое собственное волнение можно потрогать в воздухе, обволакивает какое-то важное знание о том, что сейчас происходит важное, нужно, то, что больше всего необходимо, то, чего больше всего желаешь. И мысли теряют связность, теперь куда больше напоминания потрескивание свечей, короткие вскрики «пожалуйста». Каменная плита почему-то горячая. Я едва помещаюсь в углубление и арочный потолок приветствует меня узористым «и найти меня, по стихам моим, не угодно мне, не любви моей». Оранжевый, мягкий и одновременно слишком сильный свет свечей. Чужое дыхание перестаёт будить инстинкты самосохранения и задержать собственный вздох словно согласиться. Согласиться. На встречу с тобой.***
«и найти меня, по стихам моим, не угодно мне, не любви моей». Все просто, в таком случае. Слишком просто. Голова словно налита свинцом, тело словно сковано цепями, даже пару шагов по квартире трудно сделать. Точно так же, как тогда — ей неприятно даже возвращаться в тот момент- опираясь на плечо могильщика она едва выбралась из склепа. Какой сильный холод сковал, стоило лишь выйти. Какая вымотанность. И ко всему этому, странное понимание — а стало ли легче? Кому вообще может стать легче от правды? Понимание затопило сознание, оставив лишь тонкое, едва ощутимое, но такое важное — увидела. Увидела его, даже, если лицо его перекраивала боль и какое-то извинение, передо мной наверное, и искреннее, ласковое его «я не знал, что так будет, и не сделал бы так, понимая, что потеряю тебя», и все это могло бы быть душераздирающим, и это именно и травит душу — гадкое ощущение, будто она выдумало это. Настолько трудно вспомнить произошедшее. Будто ничего из этого не было. Словно окончание его жизни нуждалось в объяснении и 31 октября она его выдумала. Слегла с температурой и мучалась, пытаясь сообладать с собственными вопросами, демонами — но след от удавки на шее, то, что она нигде не нашла их общие крестики и самое странное. Ни открытки, ни блокнота из библиотеки. Но в тоже время и чёткое ощущение, что… он отпускает ее. Через эту боль, через эту фантазию, через этот сиплый голос и странного рыжего мужчину, которого она так чётко представила, и кажется его зовут Марк, как он сам сказал. И его история, почему-то объясняющая в ее голове причины того, как она потеряла Чарльза. Потусторонние причины, которые ложатся и на сон, и на реальность. И пусть все это горячечный сон, резкое ощущение потерянности последних дней, но во всем этом что-то есть. Какая-то арка искупления в духе плохой городской легенды, и, тот самый могильщик кажется интересным персонажем. Таким, про которого можно было бы писать тоскливые песни под гитару. Цедю чай, пытаясь напитаться теплом, сижу под одеялом, поглядывая на часы, все еще ощущая песок между пальцев, в моих волосах, все еще не могу отойти, нуждаясь в том, чтобы кто-то мне все объяснил. «Но, я, пожалуй, сейчас с этим справилась» — горький смешок. На языке вертится «не угодно мне», и я хрипло смеюсь, потому что в любом случае история-то моя. Важная мне. И вспоминать окончание истории могильщика, даже будь она мной выдумана, будь она во владениях песочного человека, мне все равно, это будет моим объяснением. Моей концовкой года без того, кого любишь. Я соскучилась и нашла его. Где бы то ни было. И надеюсь, это на будущее счастье.***
— тише, тише, смотри под ноги, я постараюсь тебе объяснить, что произошло и что именно ты изменила в его после-жизни, хорошо? Не думаю, что я что-либо соображаю, но моя голова валится на его плечо, и почему-то от него пахнет чем-то терпким, чем-то очень напоминающим о Чарльзе, и это вызывает ещё и желание начать о нем говорить, или думать, или тянуться обратно, но крепкие руки держат ее здесь, взывая к ее сознанию, живой стороне, тому, что — мы сейчас с тобой в одном положении. Проводники. Только с тобой ещё душа есть, а я свою отдал той самой Делии. Ты же лишь поручении исполнила, пускай и поручения призрака, но все же. Я же часть неё, ее якорь в этом мире. Послушай мою историю, ты все поймёшь. Хриплый, низкий голос, напоминающий карканье воронов. Ха, где-то есть вороны. Где-то вдалеке у неё настоящая жизнь. Ноги словно вростают в землю, глазами я вглядываюсь в прозаичность неба, совсем черного, необъятного, нависающего над ней как вся эта паранормальщина, частью которой она стала сегодня. И почему-то частью жизни кажется этот голос. Голос как осколок настоящей жизни. Я вцепляюсь в его плечо еще сильнее, вырываясь из ночи, земли, этого места, вслушиваюсь в его голос, пытаясь снова стать человеком.***
Вначале было просто. Совсем просто, даже страшно от этого, — его тянуло в этот в этот дом, его тянуло в ту минуту, когда она хотела его видеть. Делия Темплин, которой пугали детей, как оказалось всегда писала стихи, а весь мир был против её искусства. А точнее муж, который за это и поплатился — стояло ему выпустить ее сборник под своим именем, как, не решая устраивать скандалов, Делия подстроила его самоубийство. О чем и хвасталась восемнадцатилетнему Марку, когда тот перестал испытывать страх. И даже привык к полуироничному разговору своей леди-призрака. В его обязанности входило — выслушивать ее, получать ее стихи — которые она писала таким образом, что его волосы поднимались дыбом — и относить их в редакции, доказывая, что написала их Делия Темплин. Где-то удачно, где-то нет, но главное он сделал — появился маленький тираж ее стихов, который никто не покупал, да разве это важно призраку? Марку она давала деньги на жизнь, а отчисления от того самого тиража не дали бы ему даже оплатить пребывание в городе во время разбирательства с издательствами. Но проблемы начались гораздо позже, когда он осознал, что совершенно не собирается умирать. Дело было не в личном выборе, а в том, что смерть ходила настолько близко с ним, приветствовала его в голосе Делии, приветствовала его хрустальным звоном ее дома, и даже отражалась в его глазах, чем жутко пугала Кэтрин. Любящая Кэтрин ощущала это. Но разве она могла что-либо себе объяснить? А рассказать значило бы столкнуться с её неприятием, ее страхом. И в себе силы он не нашёл для этого. Смерть отомстила за то, что он близок к ней, и когда та пришла в его родной город и забрала всех его родных, то Марк ощутил страшное, по-настоящему страшное — уверенность, что он не умрет. Пока того не захочет леди-призрак. И не ответишь, что резануло больше по душе: мысль, что наполнения жизни — тех, кого он любит большего всего больше нет, или то, что и надежды на то, чтобы воссоединиться с ними тоже нет? Что он привязан к человеческой жизни так же крепко, как и к смерти, которая держит его слишком близко к себе? — и потому, ты сделала правильно, маленькая девочка. Будь у меня зов от них, от Кэтрин и наших сыновей, я бы пошёл на любое преступление. Я бы согласился на что угодно. И твой Чарльз был умным ублюдком, раз ощутил близость собственной гибели. И связал себя с тобой, хоть и на одну ночь. Не знаю, поняла ли ты то, что лишила возлюбленного Делиного проклятия, но, главное, ты была с ним. Немного времени. Я бы убил себя за это. Так вот в чем мораль? Во внутреннем желании проститься? Чай кажется горьким, хоть в нем и так три ложки сахара. Откладываю чашку, прикрывая глаза. Как же тянет в сон, хоть и реальность сейчас тоже им кажется, все это так странно, странно, странно, и лучше не задавать вопросов. Говори дальше, Марк, дальше.***
Его голос прерывается. Тяжелое дыхание, и мы почти у самой ограды. Меня уже не интересует ночь, безграничная тьма раскрывается в исповеди человека-призрака прямо передо мной. Глаза у него черные-черные, и лишь сейчас в них что-то замерцало. Неужели это слезы? Не надо, не надо — во мне от страха проснулось что-то детское и я обнимаю его за шею, хоть я и у того самого дерева висельников. Стоило бы боятся, но страх развеялся в эту самую странную ночь на Земле, и сейчас она пытается утешить застрявшего на земле не-человека/призрака с материальной формой/просто единственного живого человека рядом и в этом так много от искренности. И заглядывать в глаза, видя такое пугающее отсутствие белка глаз, лишь черное-черное, как пропасть пространство, сейчас не волнует. Совершенно. Чудная ночь. — ты сделала правильно, девочка, твой возлюбленный отыскал стихи Делии, возможно, случайно, и присвоил их себе. Она такое бы не оставила без наказания. И видимо, выжидала, когда он почувствует, что любит всем сердцем тебя и свою жизнь. И лишь тогда, своим излюбленным способом, заставила его наложить на себя руки. В этом нет твоей вины. И он неплохо с тобой обращался, раз она позволила ему с тобой проститься, и даже объясниться. Понимаешь ли, я хоть и проводник, и на границе жизни и после-жизни, но я слышу и вижу вас, людей и не-людей, нотебе не нужнытакие тонкости. Ты оставила блокнот с ее стихами в ее склепе. Ты оставила ваши крестики в знак соглашения вступить в разговор с ней. И теперь она отпускает вас. Чарльз идёт дальше по после-жизни, а ты по жизни идёшь дальше. А сейчас ты тихо и мирно, обессилено уснёшь. Воспримешь все это позже, выбрав правильное для себя объяснение… Ты хочешь что-то сказать? Ночь мерцает в его глазах. Резкое ощущение, что я и правда смогла разрешить все проблемы на Земле, картинка вокруг расплывается вместе с моим зрением, пока своими пальцами держу плечи Марка. И шепчу, ощущая как проваливаюсь в какое-то забытье, ставшее таким важным: — меня тоже Кэтрин зовут. И как это возможно, умерла Делия Темплин в Ирландии, а склеп в Америке? Хриплый и ласковый, человеческий смех. Он показался мне очень красивым. — ты приходишь в норму, Кэтрин. Я заболтался, тебе пора возвращаться домой. И да, некоторые места просто есть там, где она действительно больше всего нужны. Его большая ладонь закрывает мои глаза, и теплое ощущение накрывает меня тяжёлым одеялом, и почему-то выразительные глаза Чарльза улыбаются мне, я вижу их, я вспомнила их, те, какими я увидела их в том склепе, за пару минут до того, чтобы очнуться в собственной постели с ощущением песка в глазах. *** «Некоторые страшные встречи просто необходимы, и будь реальны они или нет, не упускайте их, не просите Бога избежать их, примите их, ради всех святых в ночь 31 октября» — пишет Кэтрин в своём новом дневнике, слушая в наушниках почему-то вызывающего в ней странные чувства Марка Ланегана, и великая, чистоамериканская «Where did you sleep last night?» отзывается глубоко в душе. Последуйте ее совету и вы, маленькие девочки, не отказывайтесь от потустороннего. Даже если вам не положено гулять этой ночью во имя чего-то большего.