ID работы: 11386787

...и станет шелковой

Гет
R
Завершён
13
автор
Размер:
10 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
13 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста

Никогда не выбирай чудовище или волка, полагаясь на ничтожную вероятность, что он тебя не съест.

Ее подругам достаются бархат и шерсть, кружево и кожа. Хочешь — гладь, хочешь — ногтями цепляйся, нити пуская так, как иные кровь, лишь бы удержать рядом, момент зафиксировать, поддразнить капризных мойр: смотрите-смотрите-завидуйте, за стонами навязчивого щелканья ножниц не слышно почти. Вероника носит шелк с таким отчаянием, словно он — и только он — поможет ей однажды выскользнуть из кольца рук, что все другие ритуальные кольца в ее жизни заменяет. У нее лифчики-трусики-чулки-подвязки тончайшими слоями вместо брони и оберегов. Нервозная надежда, мол, пока сбрасывать их будет по одному, отыщет нужные слова, обратит в горы-реки-рвы-леса — непроходимые преграды, что не защитят, но отсрочат, дадут шанс поглотать еще ртом воздух жадно, так, что самая стойкая помада трескается, разводами чернил на нарисованном лице становится. Теми же чернилами, что на запястья протекают от очередной попытки удержать ее/не дать оступиться на тонком льду. Такие каблуки поздней осенью — нелепица, Рони. Она знает, но нужно хоть что-то, что позволит ей держать спину прямо и улыбаться так, как будто ценник уже наклеили на самое видное место. Она знает, что Хайрам не даст ей упасть /куда уж ниже/, в предплечья вцепится зачарованным железом, обжигающим серебром, к себе притягивая так, что холод съеживается где-то до формата одного-единственного органа в /не золотой/ костяной клетке. Птичке подрезали крылышки, но она все еще может клювом бить по пальцам, что к тонкой шейке тянутся. Нитями судьбы спеленало так, что-то ли шибари, то ли паутина из острой лески — она не понимает уже, тянутся к ней, чтобы освободить или чтобы узлы затянуть потуже. Но на всякий случай умеет улыбаться так, что все отшатываются, будто смуглую лощенную кожу с себя сдирает, обнажая череп, драгоценностями инкрустированный на живую. Хайрам не отшатывается, ведь именно его оскал она копирует, личное карманное зеркальце в сверкающей оправе. /на какое крошево придется себя разбить, чтоб его хоть немного задело? / Было бы, честно, проще, обращайся Хайрам глухими ночами Королем Гаргулий в короне иссохших ветвей, в наряде из обрывков одежд потерянных в лесу детей, с серебряным кубком, полным /лжи/ зелья, в обагренных когтях. Это рассекло бы гордиев узел внизу ее живота. Это, в конце концов, дало бы надежду, что однажды появится белокурая Королева, достаточно светлая, чтоб вывести из мрака, достаточно темная, чтобы мрака не испугаться. Иллюзии, смешные настолько, что скулы сводит. Ее руки, тонкими перчатками затянутые, из любых рук выскальзывают беспомощно, потому что ни у кого больше нет когтей, чтоб так вцепиться. Намертво. Пожизненно. Вероника обожествляет Хайрама своей /не вполне/ дочерней ненавистью, Вероника чувствует, что любовь его превратит /внутренний голос перекрикивает стандартные фабулы/ в чудовище. Ее отец довольствуется собственным кабинетом вместо чащи, визитами в спальню дочери разбавляя бессонные ночи. Вероника на зубок знает: сказки врут, мифы недоговаривают. Психее нельзя глаза распахнуть, пока на кожу раскаленный воск течет, потому что тогда она увидит лицо жениха и с ума сойдет. Горгона с благодарной улыбкой берет зеркальный щит из рук своего героя /убийцы/ и наглядеться на отражение не может. У Персефоны губы ржавые не от гранатового сока, руки черные не от загара. Правда прячется в темноте, в строках, вымаранных из семейных летописей. Они не зажигают света, когда оказываются вдвоем в спальне /это почти всегда сжимающаяся клетка, но Вероника затрудняется сказать, кто из них животное, а кто укротитель с выхолодевшими глазами/, и ее совесть — мораль? — ощущение границ разумного? — спит крепко, к стенке отвернувшись; ряды стиснутых зубок напоминают о нитях жемчуга. Вероника засыпает без снов после пары таблеток мелатонина, запитых ледяным игристым; тяжелые портьеры перекрывают окна — девочке, сияющей золотом и черным деревом, мерещится все время, что света в этом городе до черта много. Голодные вспышки репортерских камер будят память предков о хищниках и безопасном мраке пещер. На месте мыслей о связи с отцом у нее звенящая пустота, такая же, что и на месте матери. Гермиона, как ссыльная королева-ведьма, кидается из одного приморского, забытого богами городка в другой; редкие письма не пахнут ни ее духами, ни соленой водой; аккаунт инстаграма подает признаки жизни раз в несколько месяцев, лица на фотографиях никогда не видно, только полированные черные волосы сияют на солнце, путаются на ветру. Вряд ли кто-то может с точностью утверждать, что Гермиона хотя бы жива. Вероника скармливает разрастающейся бездне и эти надломанные саженцы догадок. Потребность бежать /бежать-бежать-бежать, чтобы легкие горели, как залитые святой водой доверху/ подменяет все слабые доводы разума. — Тебе понравится в Ривердейле, — говорит Хайрам, и ее обдает холодом. — Я люблю тебя, Ронни, — говорит Хайрам, и приторность слов, что в темноте не зазвучали бы, вязнет на языке, сглатывать заставляет нервно. — Ты же знаешь, они меня надолго не удержат, — говорит Хайрам, с усмешкой по стеклу между ними тарабаня; глухой стук сердце разгоняет, поднимает со дна тревожную муть, муаровые узоры нормального и не застывают в нем мраморным срезом. Все это похоже на глупую игру в одну правду и две лжи /Вероника не уверена в пропорциях, только в количестве льда/, она не сомневается, что эта игра существовала и в отцовской юности. Возможна, существовала почти что с начала времен — с изобретения самой лжи уж точно. — Конечно, папочка, — это дешевый лайфхак — ответить на все три реплики сразу, темными глазами поблескивая из-под ресниц почти игриво. Она хорошо снимает приторную фальшь чужого голоса, как шапку взбитых сливок, и глотает послушно, рот возражениями не занимая. Вероника знает, что в Ривердейле у каждого коллекция косточек, языками провинциальных сплетников отполированных, по шкафам рассована. Ее отправляют жить в место, которое загадочные смерти молочными коктейлями запивает — пена облаков расплывается красно-розовым, то ли новую афродиту планируя породить, то ли всего лишь клубок ядовитых змей. Милый маленький адок на перефирии для Персефоны, уставшей от больших яблок. Она же в конце концов не Ева, ее грехи куда легче: тонкие платья, нитки подареных бус, да отпечатки пальцев над линией повязок, как темнеющие пробоины ровно над ватерлинией. Потопление пока не грозит. Вероника знает, что по слухам в соседнем городке ведьмы живут, но когда знакомится с Шерилл, решает, что не только в соседнем. Ей не то чтобы тут действительно нравится, но есть своя легкость в том, чтобы прикидываться золотой и пустой, полая статуэтка, которую на дальнюю полку убирают, подальше от чужих глаз и липких пальцев. Щебетом с губ срывается ерунда о прежней жизни, тщательно выверенная до последнего «ох». Она умеет быть ласковой и сиять мягко, чтобы люди глаз не отводили, но под этим лоском чувствует себя свободной и злой, хотя свобода та — просто поводок растянувшийся. Вся свобода — развлекаться с местными мальчиками, не опасаясь /пока что/ пополнить ими ряды пропавших, безымянную армию неверленда. Можно имен и лиц не запоминать, складировать память об их телах в темной подсобке; основной зал пуст практически и освещен ярко, теней не отыскать. От чувства вины она избавляется также легко, как отец от ее любовников. В Ривердейле никого не удивишь трупом, из шкафа вывалившимся, а вот дизайнерской парой туфель — вполне. Да, городок мал, и живут тут люди до мозга костей, со всей своей грязью, взаимными склоками, игрушечными бандами. Вероника втягивается, честно. Только все равно чувствует себя рыбой, которую из океана в затянувшийся ряской аквариум забросили. Ей, может, и сгодится, хватает впритык всего, а внимания даже свыше нормы; Ронни на занятия ходит исправно, в группу поддержки вписывается так, словно именно ее там всегда не хватало; она успешно занимает в пищевой цепочке место к верху поближе и об стекло не колотится в приступе отчаяния /поняла уже, что бесполезно/. И все равно не отпускает тревожное чувство, будто с отцом они тут вдвоем не уживутся, тесно станет до клыков на глотке, до схлопывающихся /праздничные шары от прикосновения иголки умирают также/ легких. У богов и чудовищ во всех историях есть что-то общее: и те, и те охотно от собственных потомков избавляются, угрозу власти почуяв. Можно слабым притворяться /быть/, надеясь на пощаду и спасение такого рода, что хуже вечности в желудке титана. Можно попытаться сразиться на равных, понадеявшись на молодость и остроту клыков. Главное, не забывать, что у чудовищ рождаются только чудовища, даже если в шелка и жемчуг обрядить. У Хайрама достаточно глаз /в темноте мерещатся пауки и многоглавые змеи/, чтобы любимую дочь и все ее мелкие махинации из виду не выпускать. Она не тешит себя иллюзиями, что тюремная решетка их по-настоящему разделить способна. Нет, не в этой жизни, да и в следующих — едва ли. /Иногда у Вероники сознание мутнеет, и оттуда всякое струится, как из подвала старого, о существовании которого в доме несколько поколений не вспоминают. Она вспоминает каменные алтари, на которых лежит, как на постели; то ли ветви, то ли рога, небо оплетающие; когти, которые раздевают догола, до костей ли; череду таких же темноглазых и темноволосых жертвенных невест, что во мраке тонут. И призрачное лицо матери с прочими сливается, хотя Гермионы тут быть не должно: у нее кровь водой в землю уходит, у других, подходящих, нефтью из земли идет./ Отец ей спускает милостиво выходки, попытки до его уровня допрыгнуть, его грязью не заляпавшись. Матерый волк снисходительно на своего щенка поглядывает, пытающегося кость с голову размером разгрызть, порыкивая смешно, по-детски. Скоро-скоро щенок станет взрослой сукой, а отвоеванная кость встанет поперек горла. Сюрпризом не становится новость, что Хайрем со дня на день в их новый, его старый, дом вернется, удивиться можно разве что тому, как сталь, его удерживающая, ржой и золой не обернулась. Его голос густо течет из трубки: Веронике хочется то ли ту от себя отшвырнуть подальше живой гадюкой, то ли так крепко к уху прижать, чтоб этот яд ей мозг расплавил. Ласковые угрозы, обещания заботы на грани похабщины. Она в язык вгрызается, мычит что-то невнятно-послушное в динамик, чтобы не взвыть, признавая: скучала по этому. Отрицай сколько хочешь — но вот так в их семье любят друг друга, норовя укусить побольнее, кровь пустить, степенью близости бахвалясь. Зверское, древнее, и не вспоминать о далекой матери /чужой почти женщине, возможно, мертвой ведьме/ проще становится, когда пеленой глаза затягивает, когда в этом «папочка» ненависти липкой столько, что зубы вязнут. Ронни слишком папина дочка, чтобы бунтаркой быть, просто ставки в игрищах Лоджей с годами все выше делаются. Слова «нет» никто из них не признает — Хайрем слышать его не хочет, Вероника из себя выдавить не сумеет. Нехорошо врать отцу, и она мелкой местью удовлетворяется, которая Хайрема беспокоит едва ли больше, чем царапины, матовыми ногтями оставленные. Дорогие костюмы и холеные маски все прячут надежно, а под кожу влезть им никто не посмеет. Побоятся. Побрезгуют. Под ковровыми дорожками грязь прячется, без дна и жалости. Кого угодно засосет, похоронит в себе бесследно. Иногда Вероника думает, что слова об империи Лоджей, построенной на костях — больше, чем метафора. Чаще она в этом уверена, доказать не может /мальчики-однодневки твои не о том, слишком мелкие жертвы, чтобы их всерьез оплакивать, всерьез в фундамент укладывать/, чувствует, как проклятие в каждой клеточке, как невесомую удавку. Отцовская любовь ощущается так же. Хочется верить, что мать в своей слабости, непригодности лазейку отыскать смогла, сбежала, пусть и не свободной, так — выпущенной на дальнюю прогулку за ненадобностью. Но забыть о блеске в глазах Хайрема, когда он перечислял попытки Гермионы убить мужа, не выходит. Он будто смакует истории о яде, подосланных убийцах и пистолете, который лощенные руки держат, а дрожи сдержать все равно не могут. Нормальные родители дочерям рассказывают сказки. Веронику пичкают жизненными уроками, правилами существования в этой семье, с этой кровью в ее венах. Она не Гермиона, сколько б созвучий не звенело в их именах, у нее все шансы занять почетное место по левую руку есть — почти равной стать, почти вровень. Чтобы волчья шкура, до того лишь наброшенная небрежно на плечи, приросла намертво. Если б привычные сказки не лгали, именно так большинство из них закончиться должны были. Ронни в спасителя-охотника с медными волосами не верит, сама наточенный топор под рукой держит на всякий случай — тот самый топор, который никогда закопан не будет, разве что вместе с последним в их семье… Да и то. Смерть кажется такой же ненадежной тюрьмой для Лоджей, как и все прочие. Вероника таскает у не-ведьмы (хотя от рыжих локонов тянется аромат родовых проклятий и сладковатого безумия) Шерилл тонкие сигареты, прямо изо рта выхватывает; вишневая помада с черничной смешиваются, кровоподтеками на фильтре оставаясь. Дочка Блоссомов на роль спасительницы, из болота вытягивающей, тоже едва ли подходит — у нее самой той грязной жижи полные легкие, вперемешку с водой из реки Свитвотер и именем брата, которым по ночам давится. Все, что она может — так это глядеть из-под тяжелых кукольных ресниц понимающе-насмешливо, мол, у меня самой выводок демонов под кожей, под черлидерской формой в облипку, не пытайся меня, Ронни, кормить дерьмом про «все в порядке». Вероника честно отмалчивается, только резинки чулков дергает резко слишком и пальцы о сигареты обжигает все время /не/случайно. В какой-то другой жизни она бы попыталась утопиться в Шерилл, захлебнуться ей, как ледяной вишневой колой, в которой пузырьков так много, а кислорода нет вовсе — может она могла бы задыхаться из-за чего-то, кроме этого нефтяного, заполнившего легкие чувства на грани страсти и страха. Их демоны носили бы общие имена и двойные поводки, и следы от ядовитых клыков перекрывали бы следы помады — черничной и вишневой. В этой демон у Вероники всего один, в ветвистой короне и королевской мантии, с кровными нитями, от когтей к шелковому декольте тянущимися. В этой Шерилл дым в небо пускает, как невысказанную вину из легких, и сует ей аккуратный стикер с телефонным номером. Бумага пахнет, конечно же, вишней и чем-то еще. напоминающем о кострах для ведьм и осенних безлунных ночах. — Есть тут городок по соседству — Гриндейл. Такая же примерно дыра, что и наша, но, думаю, кое-кто там мог бы тебе помочь. Веронике не помощь нужна — спасение, но в спасителей она не верит, ни на этой земле, ни на другой. И знает, что даже святая/проклятая — под ногами не вспыхнет, но и не защитит; равнодушный глинозем комьями под каблуками рассыпается. /Вероника рассыпается тоже/ Она себе кажется необожженной фигуркой из глины и персти; пламя пугает неизвестностью, то ли закалит, зафиксирует в пространстве, жизни, мире этом людском, то ли заставит трещинами пойти так, что никто уже не починит. Но в любом исходе Хайрем не сможет из нее дальше свое творение лепить. Шерилл, у которой все ее темные привязанности в семейном склепе захоронены, под красно-мутный лед ушли, призраками по Торнхиллу блуждают, смотрит на Веронику с нездоровым сочувствием. Мол, кровь не водица, конечно, и лишних вопросов не будет, не топи виноватый взгляд в милкшейке, дорогуша — но долго ты так протянешь, ответь себе? — Скучаешь по отцу? — спрашивает она и, спасибо всем богам, что хоть не «по папочке». Но в стеклянно-звенящий тон куда лучше легло бы «боишься», и Веронике хочется отряхнуться, оглядеть себя с ног до головы: где на коже метка чужой собственности полыхает? Веронике хочется ногтями в лицо Шерилл вцепиться, сорвать с нее маску скучающей вежливости, потому что брось, Блоссом, ты-то уж точно лучше всех прочих понимаешь, в чем тут дело. Хотя бы отчасти. Хотя бы в той ее степени, от которой отправляют разве что к чокнутым монашкам на перевоспитание, а не в настоящую дурку запирают, пока последние мозги вместе со сказочками о ведьмах, чудовищах и королях гаргулий потоком лекарств из тебя не вымоет. В той степени, когда разорванные на куски девочки и правда скучают по волкам, утирая слезы лоскутами окровавленного шелка — или, равнозначное безумие, сами мечтают волками стать. Вряд ли от такого лекарство найдется, даже в самых мрачных и глубоких, как секреты под корнями вековых деревьев, сказках. Будь у Вероники брат, она бы попросила защиты, помощи в том, чтобы короля с трона столкнуть, пусть он меч держал бы, пока она отвлекала отца темными улыбками, снотворные зелья в терпкий ром подмешивала. Будь у нее сестра, попросила бы помощи или, может, ролями с ней поменялась, отдала б на заклание другую — с ореховыми глазами и черными волосами, сочувственно бы кивала ей за завтраком, а сама бы вздыхала с облегчением «свободна, свободна». Но у нее ни братьев, ни сестер, ни матери, вероятней всего. Только отец, которому достойную невесту проще вырастить возле себя, уже с его кровью, его плотью, его повадками вживленными. Едва ли получается чувствовать себя человеком — результатом алхимического эксперимента, големом, хорошенькой куколкой, которой душу забыли вложить в фарфоровое тельце. Вероника наклоняется к рыжей не-ведьме, на стол ложится практически, чтобы лицом к лицу оказаться предельно близко. Сцена из безвкусного попсового клипа, завязка дешевого порно. — Я бы спросила, скучаешь ли ты по брату, Шерри. Но я не такая сука, как ты, — она молчит о том, что много хуже. Девочка, которой семейное проклятие достается по наследству, вместе с монструозным особняком, о котором семейке Аддамс бы мечтать, вместе со всем кленовым сиропом — драгоценной янтарной кровью города. И та, которой проклятие не носить суждено, заговоренным колье, погубившим не одно поколение до, врастающим шипами в горло — самой быть проклятием, в плоть облаченным. Чувствуешь разницу, дорогая, рыжая сестрица, оставшаяся без брата, заживо располовиненная, не знающая, что быть единой с кем-то может быть несказанно хуже? Вероника усмехается, победившая в соревновании, кто из них сломан сильнее, не случившуюся сладость с губ слизывает. Она могла бы позволить Шерилл поцелуем ответить на удар, могла бы принять его даром данайцев, фамильным кинжалом под ребра. Но нет, пусть они заклятую подружбу не разменивают на иудину влюбленность, пусть остаются каждая в своем королевстве, в своей клетке. Границы соприкасаются, не смыкаясь. Коллапса не происходит. Шерилл видит кошмары, Вероника живет в них и жаждет править. Миры, разделенные толщиной сомкнутых век. Вероника думает, что в сказках ее путь должен был занять три дня и три ночи или всего три часа, но обернувшихся в реальном мире тремя столетиями. В сказках не придумали каршеринг, и это большое упущение с их стороны. Трасса поблескивает в ночи графитной гладью, непроглядной рекой, напоминая, что куда ни побежишь, все равно обречена двигаться по течению, им ведомая. Поколения до сотворили тебе эту судьбу и лишь ее, и ты сейчас творишь судьбу для поколений после /а грезишь, что свободна/. Ей мерещится рогатый силуэт на обочине, отлитый из тени, ледяное гало короной на голову водрузивший, то ли всего лишь олень, то ли Король Гаргулий, выбравшийся из тесноты людского тела, чтобы дочь /и невесту/ проводить. Как огненной стрелой, жадностью взора провожал других, в белых платьях плывущих на погребальных плотах, то ли на венчание идущих, то ли на смерть, то ли все одно для них. Вероника не знает, честно, как победить, не сгорев дотла, себя из себя прежней не освободив. Может, ведьмы ей подскажут, может существует средство, неважно, отравленное яблоко цвета пожаров или пистолет с одной-единственной серебряной пулей. Может, эта сказка окажется из тех, у которых исход заранее не известен. Она прибывает еще до рассвета, пока мир застывает между вчера и завтра, заблудшим в тумане, не знающий, верить ли зову, оседающему влагой на щеках. Хорошее время, чтоб просить защиты. Дневное принадлежит людям, ночь принадлежит чудовищам, сумерки на их стыках не принадлежат по-настоящему никому. В них можно отыскать свою свободу. Черный кот с умными слишком для простого домашнего любимца глазами встречает Веронику и ведет к порогу. Неслышный провожатый, готовый в любой момент слиться с тенью. Подходящий для тайных сделок. Дом притворяется еще спящим, не щелкает замком, не скрипит ступенями, не всплескивает шторами от сквозняка, когда Вероника входит. Девочка с платиновыми волосами наблюдает за ней со второго этажа и отвечает на немой вопрос в глазах Лодж пальцем, приложенным к губам в бардовой помаде. Совсем юная, слишком светлая для такого дома и таких дел. Впрочем, что Вероника знает о ведьмах, ее профиль — чудовища с человеческими лицами, призраки, запертые на страницах соцсетей. Она поднимается наверх, и думает, что ступеней тут больше, чем кажется на глаз, что девичий силуэт не приближается слишком долго. И все равно продолжает делать шаг за шагом, пока каблуки тонут в мягкости ковров, как во влажном мхе, пока перила в полумраке закручиваются змеиным хребтом. Если не жажды спасения, то злости хватит, чтоб это преодолеть — той племенной злости, от которой кровь в ушах пульсирует так сладко, ради которой умирали матери будущих матерей, в бесконечном цикле, в попытке вывести ту, что наконец подойдет их королю. Ту злость, которая сейчас последнюю дочь в их цепи к восстанию подстрекает. — Я Сабрина, — девочка ледяную ладонь Вероники своей сжимает, по-людски теплой. Вблизи она еще младше, еще более хрупкой кажется. Только вместо широкой ленты в волосах на мгновение мерещится венец, огнем тлеющий. — Я не буду задавать лишних вопросов, Вероника. Расскажу, что смогу увидеть, помогу, чем смогу помочь. Не жди слишком многого. В другой руке у Сабрины свеча мерцает, едва ли разгоняющая темноту вокруг, света едва хватает на то, чтоб выхватить их лица и силуэт кота, трущегося у ног. Вероника зачем-то тянется к пылающему фитильку, то ли в неосознанной тяге к теплу, то ли в поиске боли. Огонь колеблется от ее близости, чадит густой чернотой, от которой в горле першить начинает мгновенно. Сабрина наблюдает за этим без удивления, но явно что-то отмечает для себя. Желание спросить не возникает, она сюда не за ответами приехала — за помощью. В комнате, куда ее приводят, свечей уже десятки, и все они будто бы готовы захлебнуться дымом, но маленькая ведьма взмахивает рукой, и язычки замирают, словно закованные в лед. Их сияние делается холодным и недвижимым. — Свечи, как правило, не врут. Но я не хочу, чтоб они нас отвлекали. Вероника не спорит. Не ей возмущаться безумием и ритуалами за закрытыми дверями. Они усаживаются по разные стороны крохотного столика, такие непохожие, даже в ореоле общей тайны, произнесенной шепотом под носом у дремлющего мира, даже если магия, как изъян в геноме, как наследственная зараза, у обеих по жилам течет. На расшитую ткань, испачканную меловой крошкой, залитую воском неоднократно, по одной опускаются карты. Вероника не удивляется, находя в узорах сплетения рогов с терновыми ветвями; пустой трон, у подножия которого что-то темнеет влажно; паучьи пальцы, стиснувшие четки с перевернутым крестом. Ей ничего не говорят, не превращают все в обычное гадание, отстрел несчастных воробьев оглушительными общими фразами. Вероника видит в рисунках карт то, что ей надо увидеть, всматривается как в зеркало. Сабрина читает не по ним — по лицу напротив себя. — Ты хочешь и свободы, и короны, что должна тебе достаться и должна тебя приковать. Так не получится, Ронни. В твоих страхах слишком много чужой любви, ты не знаешь, как их разделить, а я… Я тебе сердце не вырву, чтоб упростить задачу. — Значит в такой мы сказке, — Вероника улыбается, а внутри рвется что-то, — где даже ведьмы бессильны и нет средства против зла? — Есть. Просто мы с тобой от зла не так уж далеки, ты и сама знаешь. Я дам тебе оберег, небольшую фору. А там сама решай… Сабрина ссыпает пригоршню белых осколков, на зубы смахивающих, прямо поверх разложенных карт, заставляет Веронику эту россыпь ладонью накрыть. Что-то колет прямо в линию жизни, тонкими иглами, крошечными укусами. Кот наблюдает за происходящим недвижимо, смахивающий скорее на статуэтку, чем живое существо, и свечи в его мерцающих хрустальных глазах не отражаются. Боль не исчезает, перетекает дальше по предплечью, растекается равномерно по телу. Делается выносимой, уплаченной в счет чего-то. Сабрина медленно вытягивает из-под окаменевшей руки Вероники, нить жемчуга, крупного и гладкого, неотличимого от тех, что она на шее носит, в шкатулках складирует. — Даже ведьмы рождаются свободными, даже дочери чудовищ. Тут частицы тех, кто успели уйти, не принадлежа ни богу, ни сатане, ни иным королям. — Вот такая свобода, значит? — хмыкает Вероника. У нее глаза переполнены слезами, страшно шелохнуться лишний раз, потекут, загасят последний огонь. — Для нас нет другой. Сабрина помогает ей застегнуть ожерелье, легко и быстро, почти не касаясь голой шеи. Тело немеет едва заметно, и странное одиночество скребет в костях. Словно вывели в чащу леса, где никакой связи, где голос сорвать проще, чем до кого докричаться, где ни единой знакомой тропы под палой листвой не разглядеть. И даже глаза, прежде голодно полыхающие из мрака, растворяются обманом зрения, последним кошмаром. Готова ли она жить дальше без своих монстров?.. Вероника не помнит, как возвращается домой, не уверена, что вообще ездила куда-то, и только жемчуг на шее кажется тяжелым, вещественным. Под прохладной на ощупь кожей будто бы пульс лихорадки прячется, тайным врагом, позабытой слабостью. Она стаскивает с себя одежду, пропахшую бессонной ночью и догоревшими свечами, медленно, предмет за предметом, прислушиваясь к тому, что происходит в доме. Неслышно ничьих шагов, звука тормозящих перед домом шин. Только ее дыхание, сбиваюшееся без причины. Шелковый пеньюар цвета бледного золота обжигает как ледяной, пока жемчуг горит, ее оберег, ее висельная петля. Сколько лет она живет, не запирая замков, глотая рвущееся наружу «да», не выпуская из разомкнутых губ колдовское «нет»? Как ей защититься, если чудовище не снаружи, неслышно у порога ждет, пока его добровольно впустят — скребется изнутри, требует положенного ему, ценой крови, смешанной с кровью, смятых простыней, тайн, которые в глотку заталкивают, пока она колени о ковер сдирает. Она может ключ в скважине провернуть сейчас, в ведьмино ожерелье вцепиться со всей силы, чтобы углями прожигало, метило ее волчью шкуру попыткой человеком стать. Только не сможет тогда короля победить, останется принцессой в башне, ждущей помощи из ниоткуда, еще одного глупенького рыцаря, еще одну потерянную девчонку, беспомощную даже перед собственными призраками. Или канет на дно, еще одна не та, еще одна с недостаточно едкой кровью, недостаточной злобой в сердце, порочно человечная, как ее мать, как те, кто были до. Вероника поднимает голову, всматривается перед собой пристально. У нее глаза сейчас больше в темноте видят, чем при дневном свете, у нее напряженное тело, от ночи отделенное материей легче вздоха, помнит больше, чем разум позволяет хранить. И отсутствие синяков по бедрам рассыпанных неправильным кажется, важной приметой, без которой не опознают, не признают за свою. — С возвращением, папочка, — говорит она в приоткрывшуюся пасть двери. Громко, заглушая стук жемчуга, каплями рассыпающегося по полу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.