ID работы: 11401355

Нежность, глупость, страхи и цветы

Гет
G
Завершён
19
автор
Размер:
7 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
19 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
      Измеряя шагами комнату и считая бесконечные ковровые завитки, ждет двенадцатого часа, волосы снова расчешет и пальцы до хруста заломит. Как же с ним не трястись, не краснеть, не потеть, когда он снова одной южной улыбкой ее мастерски переломит и обнимет, не постыдясь своей невоспитанной тоски. От него поднимаются губ уголки. И хочется петь, плясать и кричать: «Ну забери же меня, забери!»       И с ним так легко дышится, будто расцветается изнутри. Особенно когда он смеется, громко и задорно, обнажая влажные зубы, почти клыки, солнце слепит ему глаза, жжет волосы, ресницы и строит из веснушек сложную карту звезд. Как тут не влюбиться.       Он что-то светлое, теплое, родное. Близкое, откликающееся в сердце и заставляющее его биться быстрее вдвое. С ним праздники легки, беды кратки. Он провоцирует беспорядки. Умеет в слова, салки, прятки, только в последнее время совсем не хочет с ней играть.       Она последний раз осмотрит себя в зеркале, пониже подол платья оттянет, выглянет в окно и обнаружит, что солнце, приземлившееся ей на макушку, сегодня особенно теплое. Отчего-то. Он уже ждет ее у той яблони, в тихом граничном саду, куда стража захаживает раза два за день. Ей бы еще губы подкрасить, чтоб здоровее выглядеть, но она помнит их договор: «не опаздывай», а потому готова бежать сломя голову, задыхаться и слабеть понемногу. Хоть, впрочем, и времени много, а впереди ее ждет длинный каменный коридор.       Лале плотно закрывает тяжелую дверь.       Сегодня она ему расскажет, как с ним волнительно и стоять, и дышать, и думать. Она подберет самые красивые слова, чтоб сразить его наповал, но, будто бы выпив крепкого вина бокал и поняв языка скудность, сможет только заикаться, запинаться, мычать, потупив взор, смотря в шею, воротник, горло, куда угодно, только не в глаз зеленых узор. Из раза в раз запускает трусости бесконечный круговорот.       «— А накопить смелости?       — Сколько еще копить?! Лет шестьсот? Полно, девочка, соберись. И коль оттолкнет, от слез воздержись. Не позорься.»       Два поворота направо, один налево. Четыре ступеньки вниз. Раз, два. Раз, два. И вот уже из-под листьев яблони виднеется едва-едва его рыжих волос голова, его широких плеч разворот, его белозубой улыбки рот, а ты остановись и рисуй эскиз. Такой красивый, что аж перехватывает дух.       «Как бы не сболтнуть такого вслух.»       Заметил ее. Улыбается. Она сейчас либо запрыгает от счастья, либо упадет без чувств — одно из двух. Но замирает на месте, ресницами хлопает, так глупо, и сердце в самых ушах стучит, румяня щеки и парализуя слух. Он не ждет ее, идет первый, стремительными шагами подлетает к ней, пряча их в тени, хоть бы сейчас никто из-за угла не выскочил, как в глупом романе сюжет.       — Привет.       — Привет.       Робко. Как и всегда, голос дрожит, и что бы не делай — никак не станет тверже. Только если начать молиться.       — Как ты? Шахи-хатун тебя не сильно задержала? Или опять говорила тебе со мной не водиться?       — Нет, — немного головой покачивает, кокетничая, пытаясь скрыть смущение, — она не против, что я с тобой дружу. А тебя это волнует больше, чем кажется, как я погляжу.       Он усмехнулся и взгляд вниз спрятал, будто она попала в яблочко.       — Пойдем, кое-что покажу.       Походка твердая, темп уверенный. Она пойдет за ним без объяснений причин и обстоятельств, хоть в свои, хоть в чужие дали и всегда готова бежать от нудных стражей, пока их не догнали. Ему тяжело молчать, он завязывает разговор. Она опять робеет, не может и слова вымолвить, хоть и не рабской масти, позволяет в сердце этой буре с норд-остом, сама не понимая, почему становится в его присутствии глупее и ниже ростом. С ним хочется подольше побыть рядом и спасаться бегством, как от врагов.       «Нет, сегодня! Компромиссов больше я не приемлю.»       И все же при звуке его слишком близких шагов хочется бесконечно проваливаться сквозь землю. Парализует солнечным:       — Доверяешь мне?       И глаза руками ей закрывает. Она вздрагивает от прикосновений, он путает ей ресницы пальцами, сбивает дыхание, оглушает своей сумасшедшей близостью, но после теплом ладоней награждает. Первые шаги в истинной слепоте несмелые, осторожные, как у младенца, ползущего в сторону матери. Он голосом задает ей, мол, тут левее пойдем, здесь не запнись, а тут давай-ка пригнись. И все хулиганские ветки бьют листьями по лбу, щекочут чутье и застревают в косе волос. Она тихо визжит, он смеется с нее. Не скажет, что ему хуже, он ведь еще выше подрос. В нетерпении стучит его по локтям.       — Долго еще идти?       — Уже пришли.       Лале поднимает нос к солнцу, замедляется и случайно бьет его затылком, по ключице прям. Он наконец отнимает руки, и она видит поле тюльпанов, не уступающее размерам даже величественным морям. Ярко-розовые длинные распустившиеся бутоны и сильные, хрустящие стебельки. Такое видится только в сладких девичьих снах. Цветы растут на самом горизонте, засеянные поля и далеки, и широки, она хочет кричать от красоты, валяться в траве, плести венки и целоваться до онемения в губах, до дрожи в ногах, до черных рамочек в глазах.       — Так красиво, — выдыхает она.       — Перед закатом здесь еще красивей. Подождем?       С ним хочется говорить о простом, легком и свежем, земном, оставить формальности и этикет во дворце с его разъяренными монаршими зазнобами, орущими о приличном и стучащими каблуком, и больше ни о чем таком. Поле тюльпанами набито битком, хочется снять обувь и пройтись по земле босиком, она рассказывает ему сказки, и он смеется так, что едва не давится кадыком.       Она все никак не освоится в этом чувстве легкого, розового бытия, падает к нему в объятия, утыкаясь носом в шею.       Он так близко. Смотрит в глаза. Он совсем не из робкой породы, но все же отчаянно тянет время, отражаясь в ее зрачках. Теплый и свежий безумствует ветер, играют лучи у него в волосах. Ее слух неестественно обострился, она слышит, даже как он дышит, она узнает его голос в других голосах. Он звучен, звонок и светел.       — Я…       Что же он запинается непривычно и краснеет от кончиков ушей. Неужто сейчас «то самое» скажет. Ну, то. Что из трех слов и мира старей. А впрочем, ему и говорить-то не нужно. Он улыбнется раз, и ее благоразумие и скромность, как его любимые ласточки, улетели, оставляя место только для ее розовеющего неба, бесконечных неловких переглядок и влюбленности с дружбой на пределе. Ее любимый мальчик рожден в апреле и взор у него изумрудный, не забывающийся уже недель десяток.       Он губу несмело закусывает, глаза опускает, крепче сжимает ее ладони, пока слова режут подобно ножу.       — Я на войну ухожу.       Она замерла, затряслась, заледенела, щеки ее побелели, и губы в немом крике приоткрылись. И вмиг, проживя шок, растерялась. Небо темнеет, едва источаясь. И забилась дико нутринная искренняя боязнь. У нее до него что не любовь — чужое. А тут, явилось, без разрешения входить, живое. Смеется, тянется, узнает. Она не хочет его отпускать, у нее к нему сердце поет. А если сердце — то не может убить, не может, не врет.       Его имя не должно пропадать с ее уст. Он не должен исчезать с ее картин, мыслей, иль иначе тоска ее с головой накроет. Как тот душащий похоронный платок. Мир без Аслана вообще ничего не стоит. Будет сер, обездвижен и пуст. Он дороже ей любых господ, королей, князей. Он смешной, родной, узнаваемый по тонкой льняной рубашке, он дорогой от славянских его кровей, рыжих густых бровей до улыбки острозубой, вызывающей трепет и мурашки. Он один способен ее радовать.       Пламенем согреваясь в груди.       — Не уходи, я тебя прошу. Я без тебя не вынесу. Не выживу. Не выдержу.       И стоят они посреди поля розовых тюльпанов: он с бескомпромиссной, вынужденной виной, обжигающей огнем, и она с соленными ресницами, с сухим пустынным горлом и ревущем от конечности до конечности неутолимым смурьем.       Нахмурится, отпрянет — не понимает. Она не имеет этой прямоты, даже себе признаться воздуха хватит на полглотка, лишь смущенно в ладони прятать: нежность, глупость, страхи и цветы. Но неужто и впрямь не видит, у них времени ровно сколько в часах песка. Совсем не сказочно выйдет, если она состарится без него, хоть плоть еще и обновляема, и гибка. Она же без него с ума сойдет: будет тоскою мгновения считать за века.       — Что ты такое говоришь, ласточка.       Улыбается, заспан и влюблен. Аккуратно пальцем слезу от щеки заберет. Грубые ладони, вьющиеся волосы, тонкой рубашки лен. Прижимается к ней лбом, тихим шепотом на ушко успокаивает, раскаивается, пальцами позвонки перебирая.       — Год пройдет, а потом другой. Слез моря станут рекою. Слез река станет ручьем, а потом ничего.       — Не ходи, хороший мой, на войну. Из-под камня я тебя не верну.       Но он будто бы не слышит, не видит, не понимает. У него на душе спокойствие тюльпанами расцветает, а ее мольбы для него звучат бредом. И язык отчаяния ему не ведом.       — Поболит и пройдет, отведи улыбкой беду. Будет июль, яблоки в меду, поглядеть на тебя приду.       Он область, где кончаются слова, он детство, что впотьмах навстречу вышло. Он первый и единственный отклик, объяснивший души притяжение, не бравший в счет родства. Он любимое, да такое сильное, что не найденное ни в одной из перечитанных книжек. Но туда, куда он идет, не земля, не воздух, не вода — лишь сплошная таинственная ужасающая среда. Местные не ведают там ни гордости, ни чести, ни стыда и слушать историю будут сквозь кровавую толщу льда. Там не сойти с ума стоит огромного труда.       Горечью наполнено горло, легкие жжет невыносимо, и самые страшные мысли входят в голову с дикой болью, как сверла.       — Ты поэтому меня сюда позвал.       В нем нет ни лжи, ни лукавства, пред ней он чист, как холст, и от того становится так горько осознавать мотив их встречи, что весь груз, как кудри, кладется ей на плечи и все никак не пропадет. Утверждает, не боясь ошибиться, плачет, слез не стыдясь, хоть и реветь в голос хочется по-животному, совсем не по-человечьи. И время бессердечно истечет.       Солнце зайдет за горизонт, на поле станет холодно до дрожи, он проводит ее и уйдет. Как уходят лучи ночевать, как уходят прикосновения с кожи.       Они расстались поздним сухим летом, в котором поле тюльпанов и сердца сильный стук, так и не сказав заветного «люблю». Пустоту затягивает рябящим фоном: ласточки, глупости и невысказанная горькая нежность кому-то, кому повезло быть в апреле рожденным. Время их стало равно нулю, но она запомнила его влюбленным, двадцатилетним, с горящими щеками, будто во хмелю. Они знали только крайности, никаких тебе середин: если любить, то до смерти, если смеяться, то до слез. И навсегда она согреет деньки эти, когда они играли в слова, салки, прятки, носились по всему двору, как дети, каждый сам себе сыщик и сам себе господин. Но дальше он пойдет сам. Один. Если он умрет, она не сможет отмолить, в его раю будут тюльпаны, ласточки и трава. И солнце там будет садиться медленнее раза в два, чтобы подольше пожечь ему волосы и ресницы.       Она смотрит ему вслед, и кружится голова.

***

      День за днем летит неделя. За ней уж месяц, год. Лале все тоскливая да смурная, живет от апреля до апреля. Вместо поля тюльпанов, в душе зеленное болотное дно, а зимой не боишься уныния — с ним делаешься заодно, ведь теперь он хозяин, а не изгой. В этот город больше не ввозят цветы, праздники безрадостны и тихи, слов хватает только на молитвы и стихи. Из неизменного перепачканный краской мастихин. А холст-то пустой.       Она не помнит себя прошлую, глупую, влюбленную, ведь реальность — длинный сон, который вот-вот закончиться должен. Сладкие воспоминания из розового неба сделались далеки и недоступны, а покой и вовсе невозможен. Вместо крови — густая ртуть, и день за днем она заполняет плоть, а с ней уж не хочется петь, с ней только тосковать, увядать да неметь. А кто не взглянет на нее все ужасается, она едва ли жива на треть, как будто кто-то, как куклу, расплетает за нитью нить. И ведь научилась же на свою голову любить, что аж пришлось по нему гореть, а потом и заживо гнить. Время крепко взялось калечить, а не лечить, и сама Лале на вид не лучше ничуть, чем рухнувшая мечеть.       С щек рекою слезы льются, лицо бледное, даже волос в кудри не вьется. Она откладывает перо и пергамент. Не долго ей нежность томить осталось, тоска ее змеей скручивается в уроборос. Скоро уж июль и свежий летний ветер запускает под воротник мурашек табун.       — Ты сегодня посветлее, деточка, — звенит голос Шахи-хатун.       Без году неделя, свет уж дошел, девять писем назад она еще не спала, двадцать два — даже не думала, а итог — вот оно долгожданное, дни считать начала и расцвела, как тюльпан. И сердце ее тоже — горит, как во тьме луна, ожидающе и наивно, как у овцы, и только одному отдано, а к остальным холодна и на слова бедна, разбивает мечты: высокопоставленные вдовцы и тысячи мусульман. Их всех, для которых она щебетала пташкой, легко пересчитать по пальцам одной руки, для остальных была серой и тяжкой, кобылицей, затянутой крепкой упряжкой из упрямства, верности и тоски.       Сейчас же ходит кругами, мечется, душевные раны свои врачует, по коридорам дворца кочует, на имя свое отзывается да земли под собой не чует. Читает, дичает, на вопросы только головой качает, по вечерам скучает и в любви себя не чает. Изматывает себя до слез, прячет их в пушистые ресницы, до дрожи в руках, до ноющей в горле спицы, а под конец дня так устает от себя, от глупой девицы, что от бессилия укладывается спать.       — Скоро уж июль, хороший мой, скоро уж июль, — шепчет в запале и пальцы до хруста заламывает.       — Лале? — воспитательница в лицо ее всматривается и грустно вздыхает.       Пришлось ей смириться с детской влюбленностью девочки и позабыть свои речи в духе: «А вот тебе все по нему плачется-воется, а должно бы смеяться да радоваться, но нет, хоть убей! Наши мальчики злато воинство, а твой выскочка и плебей. Там за каждым такая очередь, что стоять до седин, а ты носом воротишь, только он тебе мил один. Каждый третий светлый, красивый, ласковый, каждый носит внутри пламя, а тебе мальчишка-чужак приглянулся, он же от рода оторванный, он же воюет за чужое знамя.»       А потом: «Аллах ведь умеет лелеять, щадить, но с тобой свирепеет весь, на тебе ведь живого места нет, ну откуда такая спесь? Улыбайся во весь рот и кивай благороднейшим из господ, не поддавайся панике, будь паинькой, ты же вся съедена этой проклятой тоской, но им подыграй, сдайся, отпусти — и будет тебе рай. Оставь свою реку слез и всплыви, все равно нет проку от этой глупой юношеской любви. Не мучай себя, не жди, не терпи.»       И только после: «Ну хватит, деточка, собирайся в себя обратно. Устала уж повторять тебе пятикратно, коль не хочешь слушать — пусть. Не возьмет твоего война, не трать понапрасну слезы и грусть. Не отдам я тебя никому из этих занудных послов, старых мудрецов, жадных купцов и самодуров. Только прекращай себя распускать за нитью нить и по ночам в подушку ныть. Вернется твой ненаглядный.»       — Все-то ты себе места не находишь, — ворчит Шахи-хатун, — говорила ж, что тебя нежит, то тебя и изгложет, но кого бы мы слушали. Только своего рыжего наглеца.       — Не ругайся, — поворачивается к ней Лале, — лучше мне уже. Видишь? Вся бледность почти сошла с лица.       — Я еще даже не начинала ругаться, милое дитя.       — Да знаю я, что ты никому не пожалеешь крепкого словца. Ну хватит меня воспитывать и поучать, сама же будешь потом сон искать да по двору плутать, себя упрекая и гнетя.       — Да уж точно, с тобой по-другому нельзя.       Воспитательница тяжко вздыхает, злато по шкатулкам раскладывая. Не носит ныне Лале злато. Ей правит тихая скромность, кротость, муть, от которой уже во рту солоно и горьковато, а на сердце земли три горсти мук. Лале рукава тянет вниз, пряча руки по самые ногти. По той стороне двери идет стук, Шахи-хатун приглашает прислуг в покои.       Все встревожены, будто на иглах стоят. Входят по одному, в полукруг выстраиваясь, и каждый молча свят от макушки до пят. Косы черные, косы длинные. Руки тонкие, губы бледные. У плененных девиц из гарема плохо преподают турецкий язык, разговорить их — частая проблема.       — Вернулся, Госпожа. Шехзаде Мехмед вернулся с войны, а с ним и армия вся.       — Как вернулись? Еще же не июль.       Совсем не июль.       Ни звуком, ни жестом, ни криком, не успела бы остановить она Лале, не успела бы или действительно не смогла бы.       Первая мысль — он.       Вторая — он.       Третья — где он. Как он. Цел ли он. Здоров ли он. По-прежнему ли так улыбается, в солнце щурится ли, а как ему метала звон, не поранил ли. Как ему за морем, за полем, от нее вдали. Как сильно скучал и грезил о встречи ли? Коридоры прокляты, явно заколдованы, бесконечно тянутся, она бежит так быстро, что почти не чувствует земли.       Скоро, скоро наверняка ей станет ясно все до конца, что ей бы петь и ликовать. Он явится, цел от длинных пальцев до веснушчатого лица. И с ним отныне ни тоске, ни смерти не бывать.       Где же он, где же. В каждом ищет, смотрит, злая и нервная от нетерпения, ни то птица, ни то львица. Всматривается в солдат, за руки хватает, все лица пересматривает. Тот рыжий да не широких плеч, а если уж широкоплеч, то не улыбается солнечно, а если уж улыбается, то рубашка непременно не лен, а если и лен, то все равно не тот. И как же тут не вешаться от безысходности, никто ж не понимает, что она из тоски наполовину, из любви наполовину, из стороны в сторону мечется, ищет родную спину. Он же должен быть здесь, у нее чутье, к нему прикоснется — и занемеет кожа. Но Аллах с небес смеется, надежды ее итожа. Лале хватается за солдатский воротник, ошиблась. И этот тоже. Тоже совсем не он.       И остановится лишь потому, что найдет иного. Черноволосого принца, восточного шехзаде. Вырос он быстро, в нем стало больше силы, больше мужского, почти уже и не признать того мальчика высокомерного и худого. Теперь смотрит на нее в упор, почти сверлит, глаза его только о холоде и льде, вызывает тревогу в животе, от него не спрятаться нигде.       Голос делается уверенный, возмужалый.       — Что? Не нашла? — вопрошает сухо, только ей заметен злой смех.       Лале молчит, глотая проклятия.       — И не ищи. Нет его. Нет больше.       Рассерженная, сбитая с толку, безмолвные слезы рукавом вытирает и губы кривит до боли. Как же так вышло и чья вина? Где-то обида может? Вранье? Лукавство? Односторонняя война. Подойдет, золотым и черным расшит, руку на плечо положит. Тяжело. Голос, от которого уже тошнит.       — Мне жаль.       Дай терпения, Всевышний, дай терпения иль больше она не заговорит.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.