жуки
15 ноября 2021 г. в 02:46
Примечания:
никакого связного сюжета или хорошего концепта просто влюбленные кореновские потому что на большее я не способна
кожа тонкая, молочная ткань, изрисованная во всех нежных местах. вены проступают темными пятнами, древесными корнями оплетая изгибы души, и, кажется, по ним течет сама лазурь.
лазурь отзывается первой любовью, булыжниками в ребрах и васильками по заре. матвей думает об этом так, мимолетно, россыпью в груди, потому что бабочки в животе — чужие и, на удивление, приживающиеся, мерзкие создания. и он боится насекомых, а они, как назло, блуждают по его легким, по желудку, и это странно, и это чуждо, это некрасиво, ведь бабочки — первая любовь, граничащая с теснотой в банке энергетика с гранатом-имбирем.
а саша думает об этом долго, потому что его бабочки — почти жуки, селятся в ложбинках между ребер насовсем, распихивая свой багаж по гортани, когда саша дранно и позорно выдыхает, оставаясь наедине с собой: дыхание спирает, это отвратительно и страшно, почти паническая атака на глубине в пятьсот метров под водой.
это ему несвойственно — бояться. но первая любовь (еще немного и последняя) пишет баллады в книгах с пустыми страницами, предназначенными, видимо, исключительно для тупых неловких идиотов, вроде них с матвеем.
и корецкий. раздражает. совсем немного, когда хрустит каждой костью своего скелета, так что позвонки трещат, как походный костер. потому что корецкий незаменимый, ошпаренное детство на ладонях и фруктовая жвачка в карманах старых пижамных штанов. ну и корецкий умещается в растянутых цветастых толстовках, покрывающих его разодранную душу, но кому-то, кроме него, об этом знать необязательно. и шуре тоже. особенно шуре.
он чувствует, как влюбляется, когда смотрит на матвея дольше семи секунд. и это, ну, неловко. потому что алиновский и есть неловкий и глупый, дерущийся против самого себя, утопающий в самом себе, сам на себе помешанный, хотя последнее спорно, потому сам себе он не важен, если б мог — убил бы. но матвей, в своей растянутой цветастой толстовке, пахнущий ягодным мылом и солнцем, путающимся между пальцев, порхает вокруг него, и крылья, лазурные пластинки, какое-то несуразное порождение чужого экслибриума, хлопают над ухом так, словно им необходим контраст между чьими-то горящими щеками (хотя шура не умеет краснеть, ну или думает, что не умеет) и самоцветной морозной глупостью.
— ты краснеешь, — со смехом кидает ему матвей, и вот тогда, точно тогда шура понимает, что попал.
не потому что матвей — дурак в квадрате, наушники на пороге слома, с раздающимися из них песнями lucky twice и кофты с вырвиглазными принтами, незачеты по самым важным предметам и полетность, бурлящая в крови ванильной колой. и не потому что алиновский — готические крепости в закат и сложные химические уравнения, а просто потому что лазурь льется по венам, которые проступают где-то в районе груди васильковой сетью, будто матвей собрался туда ловить его сердце.
и матвей, живой. прямо-таки живой. весь из кожи вон лезет, чтобы уж наверняка не умереть, потому что быть живым — сокровище, которое как-то легко теряется в настоящей московской библиотеке. шура, собственно, и сам познаёт это однажды.
и может с этого и начинаются задержки в дыхании, когда они говорят, краснеющие рубиновой гарью щеки и чужие холодные пальцы на шурином запястье, очень мимолетно, как бабочки в животе у матвея.
и бабочки эти — мерзкое ощущение, к слову.
ну и может они признаются друг другу случайно, когда дикие чернила в какой-то книге брызжут, подскакивают и бесятся, просто потому что они дикие. а саша — эмо-фаза длиною в жизнь, украденное сердце и кладбище самолетов валентина стрыкало, нежные места кожи и серая масса — тяжелый груз в точках с запятыми. и ситуация не та, время не то, все как обычно, издевательство их судьбы (которую они, между прочим, сами пишут) над ними.
корецкий ежится.
— тут такое дело, — у него под сердцем растут ликорисы, а наушники с каждым днем ломаются все больше, но его волнует только то, что шура звучит июльской грозою и кленами в раннюю осень.
— это очень срочно? — саша запинается; у него на щеке сохнут чернила, и от них несет затхластью, смертью, от них несет проклятьем.
а матвей светится.
— ага, точно срочное, — он вдруг улыбается, потому что по-другому выражать свои чувства не умеет. потому что плюшевый заяц-улыбашка в его душе — глупыш, но он ему доверяет, не знамо почему. — я думаю, ты мне нравишься.
и вот тогда, тогда-то шура еще раз ломается.
и корецкий — дурак в квадрате — ликует, пока очень неаккуратно взлетает, уворачиваясь от взбесившегося персонажа:
— ты краснеешь! краснеешь! у тебя так здорово получается!
первая любовь отзывается ломотой в ребрах и звоном в ушах, когда они впервые целуются, уже не по случайности, а по наглости матвея, когда он неожиданно и спонтанно тянется к шуре, своими губами сжимая чужие. и у него во рту остывает лазурь, тает сахар и послевкусие фруктовой жвачки, лепестков ликориса.
круто.
разодранная душа, первая любовь (почти последняя), растянутые цветастые толстовки, бабочки-жуки в легких и поцелуи в гром, потому что им не нужно логических объяснений для того, чтобы быть одним целый, лазурной росспью в каменных стенах.
и матвей, главное, что он живой и светится. а остальное — пускай.