ID работы: 11406396

Я в её истории

Гет
NC-17
Завершён
491
автор
DramaGirl бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
18 страниц, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
491 Нравится 42 Отзывы 156 В сборник Скачать

1

Настройки текста
Я никогда не верил в то, что два человека, два отдельных, самодостаточных, цельных организма, могут быть привязанными друг к другу — вплоть до потери своего разума — это так глупо, так по-идиотски — аномально нереально. Я верил исключительно в сексуальное влечение: ты видишь аппетитную задницу, или тебе практически в глаза тычут огромными сиськами, и вуаля — твой член стоит колом в штанах, требуя немедленного женского внимания к себе. Ты отдаёшься этому процессу, купаясь в тонких стонах, закатывая глаза до белков, а твои зрачки расширены в дурмане похоти, что смывает всё на своём пути, оставляя лишь примитивные инстинкты; в твоих венах шумит пряная чистая кровь, разбавленная нехилой дозой эндорфинов, что распространяет этот кайф по всему твоему телу до покалываний на кончиках пальцев, до капель пота на твоей спине, до хриплых, рваных вдохов и выдохов, что вырываются низкими стонами из твоего рта, и ты вбиваешься в податливо принимающее тело, не сдерживая силу: жёстче, глубже, быстрее. До пошлых, звучных шлепков, до разноцветных вспышек под прикрытыми веками, до мелкой дрожи во всём теле. Ты двигаешься, как многотонная зверюга: сметая всё на своём пути в надежде достичь эйфории, гонишься за безмятежным блаженством, и когда достигаешь его, твою же мать, ты теряешь способность слышать, говорить и даже двигаться. Чёрт, если бы я мог, то втирал это ощущение себе в дёсны, вводил бы в вены и лежал на жёстком полу, словно на мягкой пуховой перине самозабвения, пуская пенистые пузыри экстаза изо рта, растворяясь в этом ощущении глубокой экзальтации… Вот во что я верю — в охрененный, качественный и регулярный секс — основательно, сильно, мощно и влажно. Без обязательств. Когда я слышал эти отвратительные фразы, эти приторные признания, что так часто кидали в воздух безмозглые, поехавшие своим извращённым мозгом, однокурсники — меня тошнило до рвотных позывов, до омерзения — потому что я знал — сегодня они признаются друг другу в любви, трутся потными телами, изнывая в потребности удовлетворения своей похоти, совершенно не стесняясь других людей, словно собаки во время течки, а завтра, натрахавшись вдоволь — избегают один другого. Должен ли я был верить в то, чего не существует? В то, чего никогда не видел своими глазами? Разве я похож на лохматого фанатичного проповедника? И когда она попала в поле моего зрения — я хотел лишь одного — сломить её, наказать за то, что посмела наблюдать за моими действиями, будто имела хоть малейшее право пускать своих диковатых гончих, что живут в её глазницах, следить за каждым моим шагом. Неужели эти блаженные спасатели всего и вся, делившие один мозг на троих, считали, что я ничего не замечу? Мои ладони натурально чесались в нестерпимом желании стереть это вечно надменное грейнджеровское выражение лица, уничтожить эту раздражающую уверенность в своей исключительной образованности — я хотел причинить ей вред. Преподать урок, да такой, чтобы последствия гнались за ней всю оставшуюся жизнь, оставить с ними жить, дышать, спать — думать исключительно об этих последствиях. Она ведь любила сложные задачи? Так вот, я был готов подкинуть ей парочку примеров, над которыми необходимо поразмыслить на досуге. И когда в одну из бесчисленных бессонных ночей мне в голову пришла ошеломляющая идея, как именно могу я это сделать — широкая улыбка, что, наверное, со стороны походила на оскал, не покидала меня на протяжении всей ночи. Эти глаза… Мерзкие, скучные, такие, как она сама, глаза. Цвета скисшего тёмного пива, мокрой древесной коры и зелья от драконьей оспы — отвратительные, отталкивающие, непривлекательные. В ней не было ничего симпатичного, такого, за что бы мог зацепиться мой искушённый взгляд — унылая серость, приевшаяся обыденность. Фу. Что ж, несчастная, тебе повезло — я снизойду до твоей жалкой персоны и, возможно, стану для тебя не возмездием, а лучшим подарком в твоей никчемной жизни. Твою ж… да я практически мессия, защитник слабых и убогих, покровитель сирых и немощных. Я расставил силки на неё, и она попалась, прежде чем это заметила. Она была найдена и схвачена за то, что посмела выступить против Драко Малфоя, рискнула думать, что может обойти меня, обмануть, остаться незамеченной в своих намерениях. Она была умной и разбиралась в древних рунах, могла опровергнуть теории, коим было по тысяче лет, и никак не затыкалась в попытках перекрыть мои саркастические выпады в её сторону. Но она была наивной в делах, что касаются чувств и эмоций — глупой и несмышлёной, словно малое дитя, что боится отпустить материнскую руку и сделать первые самостоятельные шаги. Это было легко — поцеловать её. Раскрыть эти губы, на поверхности которых ещё горели жгучим перцем оскорбительные речи, обвести влажными мазками их контур, дабы проверить — такие ли они мягкие, какими кажутся… После же, не чувствуя чужого дыхания и не ощущая сопротивления — нырнуть в теплоту этого рта, как упасть в бездну — до отсутствия твёрдости под ногами, раскрыв руки в попытках ухватиться за что-либо, чувствуя крюк внизу живота, что тянет внутренние органы вниз, и они ноют, ноют… А потом, словно испугавшись собственного тела, прикрывшись маской безразличия и скуки, спокойно, а на деле пряча собственную растерянность, развернуться и уйти, чтобы ржавый крючок, брошенный мною прямо ей в глотку, прикрытый вкусненькой наживкой, переместился глубже, вместе со слюной, что разбавлена моими поцелуями, цепляя нежную поверхность рыхлой эпителиальной ткани в глотке, распарывая и внедряясь внутрь — глубоко и до кровавой раны. Дать несколько дней на осознание произошедшего, бросить пару внимательных взглядов, изобразить глубокую задумчивость — и вот я снова прижимал её к себе, слизывая ненавистный мне тыквенный сок, что в сочетании с этими губами был весьма неплох на вкус. Проверить языком, на месте ли крючок, пробегая по кромке зубов, лаская прохладное нёбо и давая волю рукам, сжимающим весьма аппетитную задницу, комкая ткань бордовой клетчатой юбки. Остановиться, почувствовав изменение в настрое девушки, и взглянуть в эти ненавистные глаза — впервые так близко, впервые так глубоко — и отстраниться, дав ей убежать. Я смотрел вслед пружинистым локонам, что подпрыгивали в такт быстрых шагов своей хозяйки, и ухмылялся победно и ядовито. Ты попалась на крючок, Грейнджер. Я впервые трахнул Гермиону Грейнджер на скрипящем полугнилом полу в Визжащей хижине. Я думал, это будет просто для меня — нагнуть её около стены, задрав юбку и оттянув в сторону бельё, врезаться в это тело одним быстрым толчком, вытрахивая стоны боли вперемешку с удовольствием, а потом, вдоволь измучив её и размазав своё семя на поверхности кожи — чтобы наверняка не могла забыть — опозорить её, высмеяв детскую наивность, выплюнув своё пренебрежение прямо в веснушчатое лицо, унизить доверчивость и, бросив в одиночестве в этом полусгнившем строении, с гордо поднятой головой уйти и больше никогда на неё не посмотреть. Но. Эта заучка оказалась девственницей. Она принесла себя в жертву, положив на холодный каменный алтарь моей души, оплетённый сухими ветками безразличия и потрескавшийся от врождённой чёрствости, свой дар, как подношение, как величайшее благо, что способно смягчить моё холодное сердце. Она, как средневековая юная дева, облачённая в белую полупрозрачную сорочку, босыми ногами, оставляя багряные капли крови на острых камнях, с опущенной головой шла в логово зверя — ещё не вошедшего в полный расцвет своей силы, не сбагрившего морду кровью, но уже закостенелого, жестокого и бесчувственного… Её тонкие руки касались острых кончиков высокой травы, и эти сорняки прогибались под её нежными прикосновениями, чтобы устремиться вновь за ней, поднимаясь — нуждаясь в этих руках. Она шла, зная, что назад уже дороги нет, но чёрт возьми, то, что она оставляла за собой — тянулось вслед за ней, крича, вопя о том, чтобы она не смела… Не смела отдавать себя тому, кто разорвёт её на части, чтобы утолить своё нездоровое любопытство, выпьет её слёзы, смакуя их на вкус, как старое эльфийское вино. Но она, не сомневаясь ни на миг, предстала перед моими глазами необработанным алмазом — несокрушимым, как принято считать, ничем не привлекательным — не отличимым от вида обычных камней. Глупая, глупая Грейнджер. Я принял её жертву: взял и осквернил храм её тела своим нечестивым проникновением. Но, всё же, я не смог причинить ей боль, что превысила бы боль от первого познания мужчины. Я не смог оставить синяки на поверхности её нежной кожи, что ощущалась словно бархат под моими неустанными поглаживаниям, не смог заморозить то тепло, что точечно въедалось в моё тело — там, где она прикасалась. Мои пальцы тонули в её влажном стремлении заполучить меня в свои объятия, в свой рот, в своё тело, и я, впервые, не смог противостоять её желанию. Я смотрел на неё, и в моей голове волком выла стая диких зверей — они рвались наружу, цепляли своими клыками мой рассудок, разрывая его в клочья, завывая, пытаясь донести, привлечь внимание… Какого ты хрена смотришь на меня так, Грейнджер? Так доверчиво, открыто и беззастенчиво. Почему я чувствую нечто, что распирает грудь, будто моё сердце увеличивается в размере, набухая кровью до таких объёмов, что вот-вот лопнет? Как ты смеешь? Я взял её медленно, дрожа от едва сдерживаемого желания, продиктованного врождённой жаждой обладания и стремления получать всё, чего бы я ни захотел. Когда я глотал слизанную с её языка слюну, в моей глотке почувствовалось нечто металлическое и острое — с привкусом ржавчины. Испытывал ли я к ней что-то? Я швырял её на пол, что был накрыт лишь нашими мантиями, и вбивался в тело, словно дикарь, словно зверь в период гона. Мой пах ударял её задницу звучными шлепками, и я приходил в неописуемый восторг, наблюдая, как нежная, не знавшая грубого обращения кожа приобретала оттенок алого. Благовоспитанные аристократы не ведут себя так со своими женщинами, не водят членом вокруг рта перед тем, как засунуть в податливый, тёплый и влажный рот, не вбиваются, путаясь пальцами в волосах — но ведь она никогда не была моей. И я ненавидел её за это. Всегда был кто-то ещё: Поттер, рыжий выводок, профессора, учёба — но не я. Не я занимал центр её вселенной, не я стоял на первом месте — всегда не я. И за это я ненавидел её ещё больше. Я не мог причинить Грейнджер физический вред, мои уничижительные слова уже давно перестали задевать её, и я унижал по-другому. Я ставил её на четвереньки передо мной, в унизительную коленно-локтевую, совершенно обнажённую, наматывая волосы на свой кулак — и грубо брал снова и снова… Я так и не понял, в какой момент она научилась прогибать спину в пояснице настолько, что угол проникновения стал ещё глубже, а я сам не мог оторвать восхищённого взгляда от своего члена, что исходил в белесой смазке настолько сильно, что она грозила упасть густыми каплями на мою же мантию, лежавшую под телом, что я трахал. Она хотела меня. Ей нравилось всё, что я с ней проделывал. Она тащилась от процесса, и неважно, в какой позе… Какая же ты стерва, Грейнджер. Я уже говорил, как ненавидел её? Мой отец — слабое, безвольное подобие мужчины, каким он должен быть. Он не способен был защитить свою жену и своего единственного ребёнка — он хотел спасти лишь собственную шкуру. И за его ошибки должен был ответить я. Я — плоть от плоти его, кровь его, сын его. Я делал то, что мне было велено, и какая разница теперь, нравилось ли это мне — пытаться убить Дамблдора? Нравилось ли чинить тот проклятый исчезательный шкаф, зная, какой цели он послужит? Драко Малфой сделал всё, что должен был… Нет смысла рассказывать эту историю в тысячный или даже миллионный раз — я нёс ответственность за неудачи собственного отца и всё ещё верил, что являюсь связующим звеном, удерживающим мою семью сплочённой. Я покинул стены Хогвартса вместе со своей тёткой, Снейпом и вонючим Сивым, оставляя за своей спиной огонь, что горел не только в стенах замка, но и в моём сердце. Мои внутренности разъедало сомнениями, выжигая влажные дыры сожалений, сочащихся кровью, не успевающей сворачиваться от непозволительно навязчивых мыслей, что обосновались в моей голове и жрали мозг, бередя раны, не давая времени им затянуться. И в этом моём состоянии была виновата только она. И мог ли испытать ещё большую ненависть к Грейнджер, когда почувствовал раздирающую боль в моей глотке, практически слыша, как прорывается тонкая, нежная ткань, что устилает гортань, и заточенный смертельно-острый кончик застревает в хрящах в предупреждении — не последуешь за рукой тянущего — сдохнешь в муках с раскуроченным горлом. Ты обманула меня, обыграла, обставила — спрятала козыри в своих рукавах, выдавая по одной карте за раз, растягивая удовольствие от моего медленного, но неизбежного проигрыша. Утоляла свою жажду мести, выталкивая зверя из его же логова, сверкая своими глазами, затянутыми поволокой страсти, толкала его к краю обрыва, наступая, стратегически оставляя за своей спиной яркие лучи полуденного солнца, что ласкали твоё тело, позволяя проследить каждый изгиб сквозь тонкую белую рубашку, заставляя облизываться в желании взять тебя и трахать до сорванного голоса, до безумия, до выкриков моего только имени… Да ты настоящая ведьма, Грейнджер — чистое коварство, ниспосланное сокрушить, развеять, уничтожить. Посеять в самом твёрдом убеждении ростки сомнений, что приживаются на пустынной почве неверия и неприятия, прорываясь сквозь пыльный от нехватки влаги тонкий шар навеянных годами предрассудков. Ты отравила меня, опоив ядом, приправленным жжённым коричневым сахаром, что отображается в твоих глазах при определённом освещении. И будь я проклят, если не признаю, что готов был попросить ещё, лишь бы пить из твоих рук… Что ты сделала со мной? И я вернулся, не сумев найти в себе силы противостоять постоянному натяжению острия крючка — я последовал за натянутой леской, и я знал, что ты придёшь, ведь ты не могла не прийти — не могла упустить возможности полюбоваться своим выигрышем, насладиться своей победой, наступить мне на горло своей изящной ножкой, чтобы просто посмотреть — буду ли я пытаться вырваться из твоего захвата. Гриффиндорская стерва, неужели ты не знаешь, что не буду? И она своим приходом лишь подтвердила мои предположения, но какая же хитрая, какая изворотливая… Лучшая защита — это нападение, и она отлично справлялась со своей ролью, выплёскивая жгучий яд обвинений, заплёвывая моё лицо упрёками, пуская отраву в мой кровоток. А я стоял, тупо глядя на её раскрасневшееся лицо, презрительно скривившиеся губы, практически не вникая в слова, что острыми заточками летели аккурат в моё разбухшее сердце. Она говорила, а я никак не мог понять, когда эти скучные глаза приобрели цвет злато-карих омутов с угольными зрачками-островками — они утягивали, призывая добровольно пойти ко дну, захлёбываясь в коричневой густоте, в янтарных всполохах, пьянеть от концентрации коньячного оттенка, закусывая лишь плиткой шоколада. Горького, с огромным количеством тёртого какао. А упрёки всё летели, вспарывая холодную кожу горячим лезвием раскалённых обвинений, вынуждая держать маску холодности и безразличия — вынуждая защититься. Я не позволю тебе увидеть то, что прячется в моей груди — ты не узнаешь о болезни моего сердца, не увидишь, как твой яд достиг своей цели и отравил меня — я не позволю. Я должен был защитить остатки своего разума, продлить жизнь моему сердцу, и я согласился с её убеждениями — не дал пробить брешь в своей груди, сохранил свою болезнь от её ведьмовского взгляда. Если я сдохну от этого яда — то сдохну с гордо поднятой головой, не умоляя облегчить свою боль хотя бы одним прикосновением руки, коротким взглядом карих глаз или нечаянным дыханием, что сорвано с искусанных девичьих губ. Но что с ней станет, когда Война постучит в каждую дверь хладным кулаком, извещая о своём прибытии? Будет ли гореть этот сумасшедший огонь, что привлёк меня к ней в попытках затушить и растоптать остывший пепел, но в итоге, покоривший и сбивший с ног своим теплом и яркостью искорок, что, потрескивая, устремлялись ввысь, освещая темноту и вынуждая уступить частичку пространства, сдаваясь свету. Сможет ли она остаться прежней, сможет ли избежать всех ужасов, что, несомненно, приведёт с собой Война? Выживет ли? И я просил её, просил покинуть Волшебную Британию. Я хотел, чтобы она жила, и чтобы подальше от меня — ушла, испарилась, исчезла. Никогда не познала на себе физических ран и прикосновений боевых заклинаний. Никогда не попадала в поле моего зрения. И, возможно, когда-нибудь моё сердце перестанет давить на рёбра, угрожая разломать, ко всем драклам, крепкие кости, и пульсировать напоказ, говоря всем и каждому — я заражено, я умираю. Если с ней что-то случится — я не хотел об этом знать. Но она, подлая, низкая особа, — разве тебе мало того, что ты со мной сделала? — подошла вплотную, касаясь своим ароматом моих рецепторов, дав отмашку моему внутреннему зверю и принудив этими своими глазищами стать того на дыбы. — Что ты чувствуешь ко мне? Да как ты посмела, как ты… Каждый вдох рядом с тобой — как вонзить тупой нож в моё больное сердце и прокрутить несколько раз, вырывая куски и оставляя глубокие раны, а потом забиться в укромный уголок, зализывая эти увечья, прекрасно осознавая — лечения не существует, и эти рваные, болезненные, безжалостно распотрошённые дыры не затянутся никогда. — Ничего. Абсолютная пустота. Это то, что я бы хотел чувствовать к ней — выпить бы зелье, чтобы стереть её прикосновения, что жили на поверхности моей кожи, забыть вкус её губ и мягкость кожи, вырвать из головы издаваемые ею звуки стонов, когда я толкался в её тело, слизывая капельки пота на груди. Но такого зелья не существует. А она рвалась ещё ближе, будто мало ей того, что я и так едва держал себя в руках. Грейнджер требовала от меня признаний. Добивалась испарения последних капель моего самообладания, желая получить остатки моей гордости и растоптать на моих же глазах, унизив меня моими же чувствами. Какими чувствами, Драко — ты же её ненавидишь… Да, именно так. Ничего не добившись, она достала очередной козырь, что был спрятан в её губах, в их яркости, мягкости и дразнящем изгибе — я не поддамся — и вдохнула в меня итог своих обвинений, доказательства моих же грехов и моего к ней показательного отношения. Прикосновение — невесомое, призрачное, такое что едва-едва… Её шепчущие губы оставили очередную дозу яда, что с силой лесного пожара распространился по моему телу: сорвался с губ и, перекатываясь, проник в слизистую, вливаясь в кровь, что качало моё сердце, принося ещё больший вред. И когда она посмела говорить мне о любви — мой разум обрёл некое подобие хладнокровности, и я нашёл в себе силы оттолкнуть её от себя. Наконец. Не нужно рассказывать мне об этом чувстве, Грейнджер — в нём нет ничего, кроме темнеющей по краям боли, что делится поровну на двоих, оно заливает душу густой вяжущей смолой, поглощая тебя, вытесняя всё прочее, принижая всё то, к чему ты ранее стремился. Любовь — ненастоящая, проходящая, временная. Семья — реальная, незыблемая, вечная. И в тот вечер я сделал свой выбор. Я ушёл, оставив её в одиночестве смотреть на угасающую свечу, так напоминающую мне самого себя. Её последние слова, выпущенные тихо и едва слышно, но от этого не ставшие менее травматичными — впились в мою спину, ломая позвоночник, хрустя костями и впиваясь в мягкость моего сердца. Я аппарировал прочь из той хижины и её жизни, последовав за своим выбором, оставив Грейнджер жить с тем, что выбрала она. И по проишествию многих лет я буду задаваться вопросом: а было ли у нас вообще право выбора? *** Я не видел её больше года, не слышал о ней — не искал. Блокировал свои мысли о ней, трахая других, заменяя её тело телами безыменных и безликих женщин, чтобы после часами стоять в душе, выкручивая воду до состояния обжигающего льда, а потом до крутого кипятка — уничтожая чужие прикосновения. Я видел насилие, видел боль — я жил в этом, купался нехотя, сожалея, но не имея возможности что-либо изменить. Я привык к этому — стал частью тьмы и мрака, одевшись в него, как в меха исчезающего вида животных. Возможно, это была моя маска, а может, моя сущность — я уже не понимал, кто я и кем я был до этого. Мне удалось оградить своё сердце бронёй, чтобы не допустить распространение болезни, и получилось — я ничего не чувствовал, не ощущал переживаний, совесть не мучила меня. Я был подобием самого себя — и меня это устраивало. До тех пор, пока она снова не ворвалась в мою жизнь, сорвав все пломбы, выбив толстые стены моей защиты своими мерзкими/прекрасными глазами. Когда ты умудрилась стать в моём сознании не надоедливой сукой, а необходимостью, без которой я дышу с трудом? В каком бреду из сотен сновидений, что видел я после того, как оставил тебя, дрожащую, в той хижине, ты превратилась в моего личного ангела — светлого, непорочного, недосягаемого для моих грязных рук? Ну почему, почему ты не оставишь меня в покое, а? Я не собирался размахивать палочкой, убивая своих бывших однокурсников, профессоров и тех, кто имел несчастье остаться в Хогвартсе — мне это было неинтересно. Я искал только Блейза и Тео — хотел забрать их и убраться прочь из того места, что скоро обещало превратиться в братскую могилу. Разве мог я оставить её там, под вонючим телом Сивого, что пытался укусить её, а может сделать что ещё похуже? Моя рука не дрогнула, голос ни на секунду не окрасился сомнением — Авада слетела с моих губ громким криком, и зелёный луч пронзил толстую шкуру. Она была испугана, растеряна и объята ужасом. А я же… умирал от осознания, что с ней могло произойти. И в тот момент, в тот самый миг я понял, что не смогу избавиться от неё никогда. Это шумело в голове, билось в моём сердце, выло в моей душе. Ты пропащий человек, Драко Малфой. Сумев отбросить эти мысли, прикасался руками к её лицу, проверял не ранена ли она, переживал за её состояние, успокаивал… Какой же ты слабый. … спас её и всех, кто был в Хогвартсе. И когда у меня появилась исключительная возможность остаться с ней наедине — я, конечно же, не упустил своего. Как и не допустил её присутствия во время нападения в Малсбери. И это стало одной из моих многочисленных ошибок, допущенных по отношению к ней. Я трахнул её, затянув обманом в свои объятия, обещая то, чего у меня не было. И ей бы научиться тому, что мне не стоило доверять — но Грейнджер последовала за мной, словно в первый раз, словно не зная, кем я был... Разделила постель со мной, отдаваясь так самозабвенно, так искренне — будто я был единственным лекарством от неизлечимой болезни, что сокрушила некогда здоровый организм. Кем мы были в те мгновения, когда проникали под кожу друг друга, соединяя наши тела в единый организм с бьющимися сердцами в едином такте? Скованные одной цепью: незримой, прочной, звенящей; проникающие друг в друга с такой зависимостью, что просто не может быть здоровой — она оставляет за собой пустыни, выжженные земли, разрушенные города… Грейнджер — лезвие, летящее в мою спину, проникающее, отравляющее, и она же тело, что ограждает от острия этого ножа, одним лишь движением своей руки отводящая смертоносный металл… Я же — жестокость, что граничит с трепетом по отношению к ней и болезненной нежностью, хотя видит Мерлин — я не хотел этого, не желал. Я не признавал, что нечто, растущее во мне, питающееся моей кровью, пожирающее мой разум, является… Нет — ни за что. И хорошо, потому что она оставила меня, пылая презрением и ненавистью, что подпитывались моей ложью, моим обманом. В её глазах я видел злость, пустоту, а потом и — почему я застыл в этот миг? — безразличие. Она ушла, а я не знал, увижу ли её когда-нибудь опять, и если да, то будут ли глаза её всё так же равнодушны? На что это было похоже? Это как метаться, стирая кости в сухой порошок, бежать по бескрайнему полю, загнанной хищником ланью, несясь прямиком к обрыву, чувствуя инстинктивно — упадёшь и разобьёшься, но не сумев остановить себя — ломая конечности, сдирая кожу, сворачивая шею — умирать разбившись. Но продолжать искать её, стремиться к ней, её рукам, взгляду цвета крепкого кофе с каплей молока… Игнорировать приказы отца, отмахиваться от предупреждений друзей, получать физические наказания за ослушания, но слепо продолжать идти к ней. Она въелась в мою кожу, впиталась и осталась под эпителием — и я не мог извлечь её оттуда. Я ненавидел Грейнджер в равной степени с тем чувством, что испытывало моё сердце — тем, что отравило моё сознание, заставило болеть. И когда я нашёл её — она даже не посмотрела в моё лицо. Не подняла свои глаза, не разрешила утонуть в них, а ведь я же не просил дать мне то, чего она бы не смогла. Стоял, пытаясь успокоить неконтролируемого Трэверса — больного ублюдка и малолетнего насильника. Посмотри же на меня. Предлагал сделку, чтобы не допустить бессмысленной борьбы — не допустить её ранений. Посмотри… Она не смотрела, игнорировала меня — будто я ничего не значил для неё. Это так, Грейнджер? У тебя либо нет сердца, либо же у тебя кто-то есть. И когда взрыв накрыл меня, оглушая на мгновение, пронзив острой иглой мимолётного ужаса от того, что она может пострадать, — мои глаза впились в руку Уизли, что обхватил её ладонь — как ты можешь позволять ему прикасаться к тебе, как? — я впервые в жизни ощутил, что значит ревность. Это чувство горело горечью на корне моего языка, выворачивая желудок в болезненном спазме, застилая глаза мутной пеленой. Мне стал известен цвет ревности — он зелёный, как цвет полыни, старый яд, вода без течения, сплошь покрытая зелёной тиной. Запах у ревности гнилой, как у испарений над старым болотом, что отравляют воздух… Как много ты позволила ему? Я простил Уизли в тот самый миг, как он закрыл Грейнджер своим телом, отдавая свою жизнь ради её спасения. Моя ярость искала выхода — как посмел этот мелкий Пожирательский недоносок направить палочку в её сторону, откуда такая уверенность, откуда эта смелость? Я убил его, не сомневаясь ни миг — так, как было всегда, если ей угрожала опасность. Окровавленная ткань её штанов преследовала меня во снах, а разум подкидывал ужасающие теории её ранения, рисуя красочные картинки последствий для её психики, что, несомненно, пошатнулась, после смерти Уизли. Я переживал, тосковал и снова, чёрт же, снова пускался на её поиски. И я нашёл — возможно крючок в моей глотке, что должен был бы уже сгнить через года, всё еще тянул меня вслед руке, державшей леску. Она была прекрасна в своём владении Магией Стихий — ветер развевал её косы, хлёстко бросая кудри прямо в лицо. Крик, что завершал ритуал, рассёк воздух, и она стояла там, перед стеной низких существ, закрывая своей спиной беспомощных, визжащих сквибов, и была словно амазонка — жестокая воительница, смелая, совершенная, бесстрашная. Я так изголодался по ней, иссох, иссяк… Приблизиться к ней ощущалось так естественно — как дышать. Взглянуть в эти глаза и едва суметь удержаться на ногах от волны сокрушающей боли и отчаяния. Что с тобой случилось, Грейнджер? Ты так страдаешь от потери Уизли? Или ты прячешься от меня? Но когда она выдохнула моё имя — я понял, что пропал окончательно — пошёл ко дну тяжёлым камнем, стёр себя с лица земли, пропал без вести, разнёсся пеплом на ветру. Что с нами произошло, Грейнджер? И эта боль в её взгляде, потухшие глаза, что утратили свой прежний блеск, и эти горькие морщинки в уголках рта. Я любил целовать этот рот — как давно я прикасался к этим губам? Не смей показывать свою боль никому, иначе это используют против тебя же — не смей. И я ушёл с намерением вернуться, но я не знал тогда, что следующий раз, когда её увижу — изменит меня настолько сильно, что я почувствую, как ломается мой позвоночник и трещат сухожилия, перекраивая меня и превращая в совершенно другого человека. *** Я превратился в тень самого себя, когда поднял с мокрой земли остатки её палочки — в тот момент я почувствовал себя таким же — разделившимся на две части, бесполезным сухим обрубком. Отец так некстати решил провести очередной курс воспитания, лелея надежды сделать из меня «достойного воина армии Тёмного Лорда» — он следил за моими передвижениями, таскал за собой на собрания, вынуждал днями тренироваться до кровавого пота. Будто мне было до всего этого дело. Я думал только о ней, ночами выскальзывая из собственного дома в попытках найти её или — не дай Мерлин — её тело. Я не верил, что она мертва — не мог допустить этой мысли, потому что, если бы я хоть на миг позволил этому проникнуть в свою голову — потерял бы рассудок, окончательно сроднившись с Беллатрисой. Поэтому я в очередной раз спрятался за стенами Окклюменции. Я бродил, словно неприкаянный, одинокий и потерянный — внутри себя, но не позволял этому разрушению вылезти наружу. Я искал, искал, искал. И когда нашёл… Я не могу вспоминать об этом, не могу. То, что я чувствовал, глядя на нож, приставленный к её горлу… Я никогда не смогу идентифицировать свои эмоции в тот момент — это не то, о чём можно рассказать, пусть даже по происшествию многих-многих лет. Она ускользала от меня, хоть я и держал её в своих руках — она пыталась убежать, скрыться от той боли, причинённой ей, укрыться в объятиях безумия, и она звала свою маму… В том холодном месте, где стены слышали немало стонов боли и мольбы о помощи — её голос, зовущий мать, спровоцировал надлом в моей собственной психике, грозясь уничтожить выстроенные стены хладнокровия и сосредоточенности. Мои руки были в крови подонка, что посмел прикоснуться к самому светлому, что мог себе позволить этот испорченный, прогнивший насквозь мир. И она тоже была в крови, что покрыла её запёкшейся коркой, вынуждая моего внутреннего зверя протяжно выть, задрав высоко морду, будто спрашивая, как такое могло произойти именно с ней? За какие такие грехи? Не смей сломаться, Грейнджер, не смей — я заберу всю твою боль, сломаюсь вместо тебя и буду твоей опорой — пусть и разрушенной, но устойчивой под твоими ногами, только не покидай меня, только не уходи в мир собственных иллюзий. Умоляю, Грейнджер, не поступай так… Во мне не осталось ни капли жизни в тот миг, как я увидел очертания её тела в наполненной ванне — я умер в тот самый момент, как вытаскивал её из воды… Рвал на себе волосы, кричал в агонии, корчась от ужасающих видений внутри себя, заходился воплем в муках отчаяния и страха — на мгновение я превратился в ничто. Мне было всё равно на окружающий мир, мне стало плевать на собственную жизнь: если не будет Грейнджер — меня не станет также. А потом она, будто издеваясь, пытаясь выпить меня до дна, до сухой оболочки, до шелестящей кожи — кинула в меня убивающее, не применяя магии и не имея палочки в руке — она оглушила меня, вывернула наизнанку, заставила моё большое, исполосованное сердце рыдать, болеть, но прежде замереть — не зная как ему поступить — умереть ли окончательно, а если нет, то как жить дальше с этим. — Я была беременна… я потеряла этого ребёнка… он был твоим, Драко. Жизнь ломала меня, подвешенного к позорному столбу, забрасывала булыжниками, швыряла в огромную яму и заливала цементом. Маленькой струйкой пускала раствор, чтобы растянуть мою агонию — заставить сходить с ума медленно, но обязательно мучительно больно, ожидая неизбежного конца. Я — баловень судьбы, всю свою жизнь избегавший наказаний за свои деяния. Я смеялся презрительно в лицо старухи Судьбы, уверенный — что бы ни случилось, в каких бы обстоятельствах я ни оказался — выйду сухим из воды. Так было всегда, и я верил, что так и будет впредь. Но судьба — хитрая сука: она, глядя прямо мне в глаза, протянула руку и аккуратно так, не спеша, смакуя весь процесс, притянула Грейнджер и поставила передо мной. Наказывая её вместо меня. Жри, Малфой, свою безнаказанность, упивайся своей вседозволенностью, давай же — Грейнджер ответит за тебя, понесёт все наказания, что так и не смогли достичь тебя самого. Но я наказал себя сам — наказал так, как никто бы не смог. Я проник в разум Грейнджер, пока она спала, и пересмотрел все те ужасающие картинки, что стали частью её самой — я не пропустил ни одного мгновения, ни одной секунды её унижений, боли, издевательств — я впустил всё это в себя, чтобы жить с этим, жить и знать — я виноват во всём, что с ней произошло. Я оплакивал вместе с ней её потери. Моя душа рвалась на части вместе с её душой. Я кричал, разбивая свои кулаки о каменные стены, ощущая, как рвётся моя кожа, расходится по краям, наполняясь кровью — смотрел на эту картину и опять лупил стены этими же кулаками. Крушил мебель так, как крушилась её жизнь — разбивал вазы, точно так же, как разбилась и она. Я пил, и я оплакивал то, чему не суждено было произойти, то, чего никогда уже не случится. Я ненавидел себя — сильнее, чем можно вообразить… Пройдут годы, но я так и не смогу простить себе, что не сумел спасти свою Грейнджер, и она никогда не узнает, о том, как я выследил некоего сквиба по имени Рой и бросил его на растерзание тем, кого он продал Пожирателям Смерти ... — Что ты чувствуешь ко мне? Любить тебя, Грейнджер, как испытывать боль от смертельной болезни, когда каждый вдох рядом с тобой становится очередным испытанием для всего организма, раной под рёбрами, что расходится от вынужденной попытки глотнуть кислород. Я словно голодный, одичавший пёс, сбежавший из золотой клетки — удобной, тёплой и уютной, но всё же клетки — готовый впиться своими зубами в твоё горло, кусая, пробуя на вкус и тут же зализывая причинённые мною раны. Я готов вознести тебя, причислив к лику святых ещё при жизни, и молиться, целуя твои руки, стоя на коленях — приходя на исповедь к тебе каждую ночь до конца дней своих, умоляя Господа никогда не забирать тебя у меня, ибо ты — мой рай, Грейнджер, и место моё — у твоих ног. — Я люблю тебя, поняла? Люблю. И я любил, так любил, как никогда, как не мог и вообразить — я был словно слепой щенок, едва появившийся на свет, ищущий теплоту тела своей матери — несмышлёный, ничего не подозревающий о холодном мире вокруг него. Я не мог говорить так красиво о своей любви, как это делала она, не мог обернуть свои признания в обёртку из, казалось бы, пустых, ничего не значащих слов, но услышав их — ты никогда бы не усомнился в силе искренности этого признания. Меня никто не научил — мне было не у кого научиться… Я прятал свои чувства под тысячей замков, потому что не привык показывать их, не привык быть настолько уязвимым, не мог позволить себе — да и не знал, как это нужно делать. Я был слеп. Но даже не понял в какой миг сумел прозреть. И когда сидел на мокром полу, в подвале собственного дома, осквернённого чужими руками, чужой магией и тёмными намерениями — это прозрение спасло мне жизнь. Грейнджер — ты любовь, что течёт по синеве моих вен расплавленным сахаром, что, застыв, превратится в чистые кристаллы с острыми, не гранёными углами, способными прорвать тонкую бледную кожу; ты — мой личный бог, и ты — мой дьявол, святость и грех в одном лице, одном обличии… Ты даёшь мне каплю живительной влаги на кончик языка, затягивая потуже ремень на моей шее, не давая глотнуть. Я твой, Грейнджер — твой. И я обязан был дождаться её прихода, иначе и быть не могло — не после той последней ночи, проведённой вместе, когда я клеймил её кожу под покровом ночи, вбирая тепло, как вор. Словно преступник, я крал её выдохи, ловя их своими недостойными губами. Я посыпал раны на своём разбухшем сердце солью, чтобы шрамы моей отчаянной любви к ней остались там навечно — как напоминание о том, чего я не заслужил, не заработал — но всё же получил. Баловень судьбы. Я не боялся допросов, что проводил мой собственный отец — разочарованный, сломленный предательством собственного сына, что испортил его блестящую репутацию. «Он вспомнит, что любит тебя, Драко. Перед самым концом — он вспомнит» Не вспомнил, мам… Я ждал, и Грейнджер пришла, пришла, конечно же, как и всегда приходила — хоть я пытался не замечать этого — мне легче было винить её во всех своих переживаниях и смятениях, было проще возложить на неё вину за то, что чувствовал к ней, исходя желчью в моём разуме и напряжением в паху при одной только мысли об этой девушке. Я едва пережил финальную битву, медленно истекая внутри кровью, и практически тронулся рассудком после — сутки напролёт сидя на краю узкой больничной кровати и, не моргая, смотря на миниатюрную кудрявую Грейнджер — тоненькую, словно веточка, уязвимую в своей неподвижности, но такую могущественную в проявлении своих чувств и умений. Я ожидал её возвращения — как верный пёс, обласканный хозяйской любовью, разбалованный вечным снисхождением и укутанный мягким воркованием — сидел у двери и огромными, повлажневшими глазами смотрел исключительно перед собой, нервно дёргая хвостом и навострив уши. Поттер-зануда вытянул меня из кокона ожидания и затянул в Министерство, только лишь ради того, чтобы я выплевал весь свой запас яда и в нетерпении возвратился на свой пост. И когда я услышал от персонала, что Грейнджер пришла в себя, но в связи с крайней нестабильностью её вынужденно приковали к постели — едва ли не разнёс стены Мунго. Она была в полном раздрае, с выжженной магией и временно потерявшая возможность колдовать — но она была жива. И это было самое важное — с остальным я мог разобраться позже. Я сделал Грейнджер официально своей, цивилизованно закрепив свою печать владения этой женщиной браком. И пусть волшебное общество, её друзья и даже моя мать порицали этот союз, не принимая его, не понимая — мне было всё равно. По сути, мне плевать на весь мир — я заинтересован только в Грейнджер, и как представитель древнейшего рода, носящий титул Лорда — я могу себе позволить некую небрежность к тем, кто копошится где-то там, внизу, на одном уровне с домашними эльфами. Только не говорите об этом моей жене — умоляю. Когда она впервые призналась мне в любви? Этот момент забыть невозможно — как собственное имя, цвет глаз и ощущение тяжести волшебной палочки в моих руках. Я всё помню и так прекрасно понимаю, почему с ней всё по-другому — не так, как было с другими, почему не просто секс, не просто касания кожа к коже, ни примитивно, ни механически… Это всё и сразу — одновременно. Всё, что мне нужно — ощущать её. Схватить руками за тонкую талию и, почувствовав на своих плечах родные руки, приподнять и усадить на крышку огромного рояля, подаренного Нарциссой в честь нашей свадьбы, хотя моя мать прекрасно осведомлена, что Гермиона не умеет музицировать. Уложить на спину, ведя рукой вдоль горла, опускаясь между мягких полушарий, не нарушая математической точности — без погрешностей, без сомнений, без шансов допустить ошибку — останавливаясь между ног, прикрытых всё ещё раздражающей тканью. Смешивать, как виски со льдом, наши звуки, раздающиеся в тишине — в один бокал, покачивая запотевшее стекло, охлаждая пальцы и обжигая горло — мои короткие, рваные возгласы с её тонкими, чувственными стонами… И когда её нога заденет черно-белые клавиши, разрывая гулким звуком густую страсть вперемешку с похотью, что застилает мои глаза, вынуждая сфокусироваться лишь на этих мягких изгибах и нуждающихся вдохах — притянуть за бёдра ближе к себе, и комкать в руках непозволительно длинное платье, оголяя сантиметры восхитительной бархатистой кожи, оглаживая эти длинные стройные ноги. Ласкать внутреннюю часть бёдер, упиваясь собственной властью, зная, что имею на это полное право, потому что она — моя. Удерживать себя одной лишь силой воли от того, чтобы не сорвать этот глупый, мешающий, тонкий материал, и взять её, подобно животному — тому, что рвёт когтями мою грудь изнутри, требуя добраться до её тела и пометить как свою, единственную — клеймить раз разом, оставляя свой запах на ней, следы своих зубов, своего обладания — чтобы каждый видел, каждый знал — она принадлежит мне. Отстраниться и позволить себе миг любования, слышать в себе шумящую кровь, что несётся по венам мягкой, тягучей карамелью, вынуждая мозг размягчиться, ощущать себя так, будто залпом выпил бутылку дорогостоящего огневиски — словно ты пьян, зрение твоё мутное, а ощущения в разы ярче, острее, сильнее… И когда она обхватывает своей ногой мою талию, притягивая к себе, вынуждая наклониться ближе — я обрушиваюсь на эти дрожащие губы, сминаю их своими — захватываю этот влажный рот, въедаясь в поцелуй, как в последний раз — будто завтра никогда не настанет, и есть только этот миг, эта женщина и этот поцелуй. Вжиматься в неё, вжимать её в себя — до хруста, до сдавленного дыхания, до самой смерти — любить не на словах, а показывая это движениями своих рук, губ и языка. И целовать, целовать, целовать… Скользить привычно, смело, не боясь, пальцами вниз, коснувшись влажного белья — проникнуть внутрь ожидающей только меня теплоты и, почувствовав как она давится собственным дыханием, подаваясь ближе — сорваться с отвесной скалы и лететь вниз, шептать её имя, приносить клятвы и молиться. Ей, лишь только ей одной. Смотреть на темноту в окнах и видеть, как ночь приклеивает дождём чьё-то счастье на стекло. Различить силуэтов отражение, что сплетаются в единое целое, и позволить сердцу рухнуть вверх, чтобы зачерпнуть парочку нот из луны, дабы вплести небесную мелодию в наши обоюдные земные стоны — наплевав на все законы мироздания. Это — мы, Грейнджер — мы. Я и ты — счастье. Без её любви во мне была лишь пустота, горечь разочарований и несбывшихся надежд — я всегда жил завтрашним днём, принимал решения, руководствуясь страхом. Но она учит меня: любить и принимать любовь. Это нелегко. Это действительно трудно. Но я хочу это делать, потому что я хочу её. Я хочу нас, навсегда — она и я — каждый день. Ты — единственная женщина, с которой я хочу быть, и женщина, без которой я быть не могу, потому что ты — навечно.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.