Anwyn Maredudd бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
114 Нравится 13 Отзывы 21 В сборник Скачать

***

Настройки текста
Примечания:
Взгляд бродит по окружающей местности как дерганный монтаж. С покатого козырька крыльца детдома капает капель. От неё лужи под краем металлического листа забавно подпрыгивают. На ржавой периле насупился мокрый воробей. И трясётся, пуша коричневые перья. Двое малых качают ржавые качели. На них сидит девчонка, мотыляя ногами со сползающими тёплыми колготками. Девчонка визжит вместе с качелями пронзительно и весело, верещит прямо-таки, смеётся заразительно и чисто. Шуршат шины по проезжей части лихо, но тихо. В дворике «Радуги» их почти не слышно. Искры сыпятся из дышащей на ладан зажигалки. Она кислотно-зеленая с потёртым черепом, старательно нарисованным замазкой. Череп нарисовал Серёжа. Зажигалку держит Олег. У него сбитые костяшки с бордово-коричневыми корками, а кончики пальцев совсем жёлтые от того «сена» (как называет это Разумовский), что смолит Волков одну за другой, чтобы убить время. Ему скучно. Кажется, это третья папироса за последние полчаса. В воздухе стоит запах оттаявшего снега, жжёного сена, отсыревшей земли и мимозы. Мимоза жёлто-зелёными вениками рябит из открытых на форточку окон. Март. Восьмое. — Дурацкий день, — Олег не оставляет попытки добыть из зажигалки огонь, напоминая при этом первобытного человека с кислотно-зелёным камушком в руке. Он небрит, хмур и ворчлив. Точно неандерталец. Серёжа смотрит на него и лыбу давит, пряча её за кулаком, в котором сжимает погрызанный карандаш. Kooh-i-noor, 3B. Из набора, что ему подогнал Волков на день рождения. Дорогущий. Безжалостно обслюнявленный. — Подсобить? — Я сам, — цедит Волков, сжимая зубы плотнее на самокрутке. Уже пульку-фильтр прокусил практически пополам, но рогом упёрся, и всё тут. Серый не слушает. Лезет в карман, в котором таскает зажигалку. Сам он курит редко, понта ради, но огонь носит как раз для таких случаев. Огонёк трескучий вспыхивает по механическому щелчку. Приплясывает перед носом Олега, издевательски подрагивая оранжевой искрой перед нахмуренными бровями, того и гляди — опалит. Волков униженно поднимает глаза к пламени. В черноте радужки оно отражается чуть зловеще. Олег с поражением подкуривает. — Выкинь ты уже эту рухлядь, — самодовольно тянет Разумовский, зыркнув на зажигалку Олега. — Сколько можно мучиться? Волков бережливо жмёт в кулак свою, демонстративно запихивает в нагрудный карман. Серёжа в ответ фыркает. Хлопает дверью парадной Дарья Ильинична. На ней аляпистого вида шляпка, напоминающая голову причудливой медузы, ну или головку члена, как однажды гыгыкнул Волков, получив от Серёги в плечо и кряхтящий смешок. Потому что над Дарьей Ильиничной смеяться опасно для жизни, но иногда можно и рискнуть. Она поправляет шарф, раздувая большие ноздри длинного носа, а уголки губ тянет в чуть мечтательной улыбке. Восьмое марта, всё-таки. Заметив воспитательницу, Волков ныкает за спину горящую папиросу. Эта дама пост-пост-постбальзаковского возраста обладает неведомой силой несгибаемого авторитета над Олегом, что заставлял его шкериться как сопляка по углам, чтобы покурить. Потому что не резон курить перед Дарьей Ильиничной, урождённой Петербурженкой, строгой, седовласой, заставшей, кажется, не только блокаду, но и Ленина с кудрявой головой. — Атас, — шикает Волков, толкая Серёжу плечом. Тот глаза поднимает и тут же закатывает, прекрасно зная, чего хочет Олег. Тянет руку за спину Волкова, забирая самокрутку, морщится, едва до носа долетает едкий дым. Кажется, он никогда к ним не привыкнет. Дарья Ильинична их замечает, учтиво кивает в ответ на приветствие Олега и намеревается подойти к ним. Ещё на полдороги, рассудительно цокает языком, качая головой и благоухая каким-то особым почтительным парфюмом, который слышится от каждой уважаемой дамы Северной столицы. — Ах, вы уже здесь? — спрашивает она, очевидно не ожидая от них ничего кроме кивка. — Похвально, конечно, но мне бы не хотелось, чтобы вы простыли от долгого пребывания на улице. Все собираются только через пятнадцать минут. — Не терпелось, Дарь-линьшна, отправиться в кино, — елейно тянет Волков, умалчивая о том, что они торчат здесь уже час, потому что Серый хотел устроить себе пленер, а Волкову было до одури нечего делать. Воспитательница хмыкает. Взгляд впивается в Серёжину руку. Губы поджимаются тонкой разочарованной ниткой: — Сергей, Вы опять травите себя? — Виноват-с, — шипит Разумовский, растягивая «с» на старый манер, зная, что так Ильиничну можно чуть задобрить. — Душа художника требует страданий для шедевра, а поскольку у меня всё хорошо, создаю страдания искусственно. Дарья Ильинична качает головой. Недовольная, но не злая. Серый решает использовать запрещённый приём: — Постойте пару минут, а я Вам в честь праздника портрет нарисую. — Не пристало мне Вашей гадостью дышать, а с таким подарком стоило бы приходить лет двадцать назад, когда я была молода и красива. — Боюсь, я тогда ещё не родился, — Серёжа кусает себя за язык, но слишком поздно. Лицо её стремительно вытягивается, во взгляде сквозит негодование. Волков заходится в приступе мнимого кашля, пытаясь спрятать в нём смех. — Простите. — Разумовский, Вы — хам. Уходит гордая и присаживается на скамейку у крыльца. Волков пыжится, не заржать в голос пытается, его потряхивает, и он хлопает Серёжу по ноге и плечу, как бывало каждый раз, когда ему смешно. — Мало того, что я из-за тебя курильщик, так ещё и хам, — подытоживает он, когда Олег успокоился. Народ во двор медленно стекается. Кто-то из пацанов к ним подходят, руки жмут, скабрезностями обмениваются, ржать кто громче пытаются. Серый для вида им поддакивает, чтобы уж совсем не теряться на фоне Волкова, который свой в доску для всех и ничейный (кроме Серёги) одновременно. Они уже не малявки, считай авторитеты, старшие, семнадцатилетние, пожжённые старики детдома, уже у них не клановые войны, а всеобщая братия, уже держатся до выпуска вместе, делить-то нечего, а корешиться с кем-то надо, иначе по выпуску один да в большом городе совсем пропадёшь. Девки наряженные, надушенные и напомаженные мимо ходят, хвостами вертят, по-соболиному накрашенными бровками дергают, хихикают, не умолкая. Праздник, все-таки. К мужскому кругу, образовавшемуся вокруг скамейки, где сидят Олег и Серёжа, подлетает Петька Чапаев — ирония почивших родителей. Весь взъерепененный, шапка набекрень, по щекам и ушам красные пятна ползут, дышит часто, сбивчиво, да как выдаст: — Ля, ребята-а, — «а» тянет так самодовольно, что аж сколотый клык обнажается под верхней губой. Пацаны узнают эту Петькину интонацию. Сейчас что-то будет. — Вы ща не поверите… И, действительно, Серёжа не верит. Не верит, потому что Петька в красках описал, как буквально пять минут назад он зажимался в какой-то подсобке для уборщиц с Танечкой Беззубцевой. И она не просто с ним целовалась, а ещё и сиськи дала потрогать, а это «ну, ваще, ёпт». Серый старается незаметно выдать своё недоумение. Петька — трепло и сказочник, каких свет не видывал, и всё его истории надо делить на десять, а потом умножать на ноль. Хотя… Он отыскивает глазами Танечку Беззубцеву. Она сидит, загадочная — сил нет, на другом конце дворика в зеркально похожей стайке девчонок и о чём-то шепчется, заставляя девочек пучить глаза, прикрывая рот пальцами, да поглядывать в их сторону. Серёжа случайно встречается взглядом с Катькой Бахматовой — лучшей подружкой Танечки, и поспешно отводит взгляд. — Да ну, — Волков озвучивает недоверие Разумовского. — Гонишь. Серёжа легонько пихает плечом Олега и взглядом показывает на девочек. Пару секунд наблюдений, и Петька становиться уже не балаболом, а героем-любовником, хвалебные тычки кулаком в плечи впитывает, надувается, самодовольно играя бровями. Серёжу кривит, он считает это пошлостью. Не сам факт поцелуев или уж, Бога ради, щупанье девичьей груди, а такое разбазаривание фактов и хвальба этим направо и налево. Но мнение при себе держит, дабы не сойти за какого-то моралиста и растерять всё и так относительно недавно заработанное уважение. Олег воздерживается от комментариев, но вроде как одобрительно отбивает кулак об кулак Петьки. Хмыкает, но продолжает молчать. — Строимся по два человека, — слышится голос Дарьи Ильиничной поверх всего гомона голосов. — Сами пересчитались, кого не хватает? К Дарье Ильиничне выбегает вторая воспитка — Роза Владимировна, тучная особа неопределённого возраста, она сверкает золотыми зубами и будто кокетничает, а не изъясняется от праздничного настроения, бережливо прижимая к себе веточку мимозы. Она помогает всех пересчитать и теперь уже, опоздав почти на двадцать минут от первоначально задуманного времени, колонна сирот вышагивает до ближайшего кинотеатра с живописным названием «Юность». По пути Волков, идущий, естественно, рядом с Серёгой, хохмит, пародируя Петьку, и призывает его не воспринимать всё так буквально. Серый согласен, но лишь отчасти. Все-таки, что-то в облике девок было такое… Таинстственное. И немного тревожащее уже лично Серёжу, но это так, мелочи. В кинотеатре душно и шумно. Галдёж не смолкает, даже когда загорается ролик рекламы перед фильмом. Отчётливо слышится мнимый кашель, а за ним характерное «пс-сть-кх» открывающихся банок Балтики. А Дарья Ильинична и Роза Владимировна как оглохли, праздник, всё-таки. На экране — какая-то мелодраматическая фантасмагория о несчастной, романтической, трогательной и страстной любви двух абсолютно клишированных героев по учебнику французского кинематографа. Но это видит только Серёга, который, нет-нет, да в кино хоть что-то понимает. Девки в зале льнут к спинкам передних кресел с открытыми ртами — так им интересно. Пацаны ржут и портят всю романтику, комментируя вслух действия актёров, но на секунду замолкают, когда под пронзительный аккорд скрипки вкупе с духовыми и фортепиано главные герои сплетаются руками и ногами, переходя в кроватное положение тел. Секундное удивление взрывается рокотом свистков и подбадривающих улюлюканий, а когда в кадре мелькнула голая грудь героини (которая не очень-то и больше, чем у раскаченного главного героя со стиральной доской вместо живота) так вообще заливает зал воплями пьяного пубертатного восторга. Серый молчит как партизан на допросе, недовольно хмуря брови. Сцена-то красивая, и надо было им всё опошлять. Косится на Олега — тот скучающе развалился в соседнем кресле посасывая початую банку пива, но улыбается, гад, поддерживает. Фу, какая пошлость, — думает Серёжа, но продолжает залипать в экран. Французское кино удивительно. Но не эта сцена его впечатлила до затихнувшего дыхания. Уже в конце фильма главный герой, прощаясь со своей возлюбленной на вокзале, накидывает на её плечи свой пиджак, спасая от проливного дождя, ожидавшего на улице, и целует в лоб. И музыка такая тихая-тихая, почти волшебная, как из музыкальной старинной шкатулки с тонко слаженной шарнирной балериной в кружевной пачке, что заводится от ключика, который кто-то таскает на груди как самую большую драгоценность. Или будто из какого-то старого фильма, снятого ещё в совковские времена с шумящей мелкой рябью картинкой в серо-зёленом оттенке. «Toi mon amour, mon ami Quand je rêve c'est de toi» — поёт сладко певица. Щёлкает мелодия, играя ксилофоном, барабанами и струнными. Героиня хмурит бровки домиком, тая от поцелуя в лоб, и плачет так, что у неё красиво течёт тушь. Вот тут-то Серёгу и пробивает. И ему кажется, что этот жест куда интимнее, чем секс, личнее, а оттого и подтверждает его любовь к ней. И что-то в Серёге щёлкает, да так, что он затихает до тех пор, пока по экрану не начали ползти титры и все принялись собираться. Домой идёт молча. Олега, кажется, фильм не сильно впечатлил, а потому он и хмурится, не понимая реакции Серёжи. А у того мелодия в голове заела. Монамур-монами. Глупость вроде бы, а не отпускает. Ночь и вечер Серёжа молчит, лишь выводит какие-то силуэты в тетрадке, задумчиво грызя карандаш. Силуэты эти любят друг друга, наверняка любят, ведь они так близки и нежны, и они есть друг у друга, а Серёжа… Ой, Серёжа… Нелегко осознать собственное одиночество в одночасье, особенно, когда сердце тоскливо сжимается в чернушной зависти. Он ведь тоже хотел… Чего-то подобного. Серёжа размышляет, лёжа на спине в своей кровати. Образы себе надумывает всякие, где кто-то обнимается с ним, целует, но… Хм. Странно это. Серёжа как не пытается посмотреть на ситуацию под другим углом, но всё равно в голову упорно лезут ощущения, будто бы это его укутывают в чей-то пиджак и целуют в лоб. И хорошо так сразу становилось, легко и трепетно на душе, по-дурацки совершенно. Но какая девчонка будет делать это? Нелепица какая-то Чертово французское кино.

***

И давно все так резко изменились? Или это Серый раньше не обращал внимания на все эти лобызающиеся парочки и разговоры в полушепоте? Или это начало весны так по головам бьёт? Да что за чертовщина творится?! Уже апрель, а они всё не успокаиваются. Месяц! Сколько можно?! Да и эта дурацкая ксилофонная песня в плеере на репите крутится, пока жизнь несётся как оголтелая по временной линии. И не надоедает даже.

Toi mon amour, mon ami

Quand je rêve c'est de toi.

Он заслушал её до дыр, а остановиться не мог. Он знает всё причудливые грассирующие нотки хрипотцы Марии Лафорет, он знает каждый вздох и каждый аккорд, абсолютно не понимая французского. Но песня-то красивая. Монамур-монами. На уроке информатики он выкрадывает себе пару лишних минут и ищет в интернете перевод песни, а затем старательно переписывает его себе в тетрадь. А перевод прост: монамур — моя любовь, монами — мой друг. Получается, эта песня о любви к другу? О той самой любви? В которой нужно раздеваться как в том французском фильме? У Серёжи холодок вдоль позвоночника пополз, когда он это осознал. Ох. Как-то это неправильно. Ему так запала в душу песня, от которой он ловит каждый раз лирическо-романтичный анабиоз, которая вдохновляет его рисовать что-то нежное и чувственное, а она о любви к… Другу. У него, конечно же, есть друг. Но это Олег. Олег. Олежа. Волче… Перед глазами встаёт аналогичная картина, увиденная в кино, только там Олег кутает его в свою кожанку и целует в лоб на прощанье, перед тем как уехать навсегда. И что-то предательски сжимает кишки в комок от этих мыслей. Не по себе. Серёжа хочет отмахнуться от этих мыслей, настроиться на лабораторную работу на следующем уроке физики, но ни чёрта у него не выходит, а шипящая из старого наушника «монамур-монами» только издевается сильнее, особенно когда Олег рядом сидит и что-то пытается сделать. Вид у него сосредоточенней некуда, он вертит в руках линзу, пыжится, пытаясь что-то в ней разглядеть. И челюстью из стороны в сторону шевелит, когда думает, натягивая кожу на скулах сильнее обычного. Серёга, осознав, что снова пялится на Волкова, втыкает взгляд в тетрадь. Его же косой почерк смотрит на него в ответ, говоря: «Лабораторная работа #7 по теме «Наблюдение сплошного и линейчатого спектров». Ну, спасибо, что не монамур-монами. Черт. Серёжа на физике пугается лишь чуть-чуть. Сильнейший ужас пришёл к нему позже. Ночью того же дня, осознав, что воображение не может перестать воспроизводить романтически-кретинские сцены с участием его и Олега из всевозможных кинематографических штампов, несмотря на жалкие попытки перестать это делать самоуговорами. Ох. Черт. Волков ничего не замечает. Ходит так же рядом, списывая молчаливость Серёги на нервы перед экзаменами, шутит, хохмит, да по ляжке его хлопает, когда начинал смеяться с собственной шутки, а Разумовского шпарит от его ладони как от удара до бела доведенной кочерги. Он сам как пружинка, сдавленная до предела — одно неверное движение и его как дернет, да отчебучит он чего-нибудь страшного и потом поминай как звали. Они наворачивают круги по району вот уже третий час. Погода шепчет: майские жуки жужжат над головами с периодичностью в пару минут, редкое для Питера солнце услужливо греет юные морды ласковыми лучами. В зазеленевшемся парке какая-то рутинная движуха. Роллеры и скейтеры носятся, дети визжат на горках, кто-то пьёт пиво, мамы с колясками и кто-то с гитарами. Классика. Олег и Серёжа отцепились от компании товарищей, как только к ним присоединился Чапаев с фирменным: «Ля, пацаны, вы ща точно не поверите…». Он встречается с Танечкой уже два месяца и, кажется, повторил с ней то, от чего Дарью Ильиничну хватит удар, а французы наверняка захотят снять фильм. Разумовский уж точно не настроен слушать Петькины сказки о своём первом сексе. Это выше его сил. Волков тоже благодарным слушателем не был, и теперь они уже вдвоём гуляют по спальным районам Питера, поглядывая на часы, дабы не опоздать к комендантскому часу. А весна в воздухе пахнет сладко. Монамур-монами, чтоб его. Серёгу немного потряхивает от досады, когда он вновь ловит себя на разглядывании Олега. Они знакомы уже почти десять лет. Он видел его лицо чаще собственного, ну что там может быть интересного? А оторваться всё равно не может. Потому что Олег красивый, но это объективная оценка. Вон на него сколько девчонок засматривается. Ну и Сережа тоже, но только чуть-чуть. Монамур-монами. Эта песня заставляет воспринимать окружающий мир в фильтре старого пленочного кино. И монтаж рублено-дерганный с секундной фиксацией. Жизнь как кинолента. Розовое солнце пробивает сквозь крону листьев. Олег улыбается. Какая-то мамаша журит своего малыша. Олег тянет: «Слу-ушай», набрав воздуха в грудь, тормозит его, хватая за руку. Карусель скрипит на детской площадке. Олег начинает живо что-то говорить, но Серый лишь смотрит. Серёжа улыбается, глядя ему в глаза. Олег улыбается в ответ, сжимая на плече пальцы крепче. Монамур-монами. Олег думает, что Серёжа просто слушает внимательнее обычного, отчего у него прямо-таки воодушевление в монологе просыпается. А хохмы и шуточки всё льются из непривычно болтливого рта как из рога Изобилия, пока тема плавно (как обухом по голове) не возвращается к теме романтики, когда они проходили мимо лавочки со страстно лобызающимися ровестниками. Серёжа фыркает рефлекторно. — Завидовать нехорошо, Разум, — лыбится Олег, подкуривая от новенькой Красной зажигалки, на которой нарисован Разумовским белый волк всё той же замазкой. — Чему, Волч? — закатывает глаза в ответ Серый, стараясь не выдать свою наглую ложь. — Да хватит тебе в дурака играть, плохо получается, — Олег поддевает его в плечо маленькой бутылкой с минералкой. — Те, кто громче всех ворчат, просто втайне завидуют. — Я молчу. — Ты громко думаешь. — Я думаю об экзаменах! — Только ли об экзаменах? — Только. — Да хорош заливать. Думаешь, я слепой и не вижу, как ты парочки глазами пожираешь? Вуайерист херов, — гогочет Волков, пыхтя сигаретой. — Я не… — Серёжа недоговаривает, спотыкается об щель в плитке парка и падает носом вперёд. Серёга тощий и длинный. Падает долго и неуклюже. В колено впивается щебенка и дорожная пыль, разрывая кожу до крови, ладони, затормозившие падение, саднят, оцарапанные. На локтях синяки останутся, правое колено залито несправедливо пролитой кровью. Досадно. Волков сначала подаёт руку, а потом начинает ржать, нахваливая Разумовскую грациозность. Сажает его на свободную скамейку, сам сгибаясь пополам и присаживаясь на корточки от хохота. Серый шипит от боли и плачет от смеха. Сам почувствовал себя идиотом. Сам посмеялся. Классика. Но замолкает внезапно, вдруг вновь обратив внимание на Олега. Тот, даже бровью не поведя и не особо спрашивая разрешения, задирает его порвавшуюся на колене штанину, придирчиво осматривает, хмуря брови и не выпуская папиросу из рта, и льёт воду, смывая с раны кровь и пыль. Серёжа тянет воздух сквозь зубы, но молчит, потому что он мужчина, и его прерогатива терпеть. Волков слышит змеиное шипение, всё понимает молча, тащит изо рта папиросу, вручая её растерявшемуся Разумовскому со словами: «подержи пока», и дует на ранку, поливая её водой. Дует на ранку, забавно поджав тонкие обветренные губы. Выглядит до омерзения умилительно. Ворчит от того, что кровь продолжает стекать по белой как сметана голени. У Серёги узел вяжется не только в животе, но и на горле. А Волков успокаивающе гладит кожу на коленке жёлтыми от самокруток пальцами и вообще не видит в этом ничего зазорного. Он рыщет в рюкзаке, вытаскивает пластырь. Рвет зубами упаковку и бережно лепит его на коленку Сереги, когда кровь перестала течь и ранка высохла от настойчивого дыхания. А у Серого сердце едет. Куда — непонятно, но почти как во французском кино о французских вокзалах.

***

Он переписывает текст этой кретинской песни каллиграфическим почерком на самую красивую бумагу, которую только мог найти в Питере. Он пишет перевод на русский язык, рифмуя по-своему и складывая в пускай неровные, но поэтические строки. Это успокаивает. Он представляет, как пишет эти слова Олегу, и успокаивается. — Кому строчишь? — Волков возник за плечом, заставив Серёгу вскрикнуть и подорваться с места. И снова смеётся, гад такой. — Боже, Волч, носи колокольчик! — Серёжа поспешно прячет за спиной письмо-стих-песню, не понимая, как по-идиотски это выглядит со стороны. Волков смеряет его взглядом. На нём сейчас только шорты и полотенце в руках — только из душа, свеженький и благоухающий гелем для душа. Не такой тощий, как Серега, а подкаченный и жилистый, потому что не пропускает физру, в отличии от Разумовского. Куда-то собирается. — Никому… — Никому, — передразнивает Волков, заискивая и тараща испуганные, как у Серёжи, глаза, — колись давай. — Отвали. — Только не говори, что там любовное признание, — насмешливо тянет Волков, но заметив Сережин взгляд, потупившийся куда-то себе под ноги, его озаряет. — Да ладно?! В натуре признание в стихах! — Нет! — Пидора ответ. Серый вспыхнул, стараясь сохранять самообладание. — Это не твоё дело! И зачем он это выпалил? Твою ж. Волков в лице меняется, брови на секунду супит, удивляясь внезапной резкости в голосе лучшего друга. — Ладно, — тушуется так, что аж ехидство во взгляде потухло. — Как знаешь. Он проходит по комнате до своей койки и хлопает тумбочкой, доставая дезодорант. Точно куда-то собирается. — Куда-то идешь? — А это твоё дело? — возвращает ему Волков, скептично вскидывая бровь. Серый злится на себя, на Олега и на херову песню. У него от вспыхнувшего бессилия десна зудят от желания заорать. Олег видит смущение в глазах Серёги. Оттаивает. — Я, в общем-то, Бахматову гулять позвал. — А. Ясно. Ни черта ему не ясно. — Свидание? Волков мотает головой как-то неопределенно: — Ну типа. Хер её разберет.

***

Июнь гудит Алыми Парусами. С Невы тянет зябкостью, воняет тиной и каким-то дерьмом. В Серёге, по меньшей мере, содержимое половины бутылки «Российского шампанского» и треть «Виноградного дня». Коктейль под названием «Лучше бы ты этого не делал, дурачок». Взрослая жизнь маячит чем-то страшным и впечатляющим. Но сейчас можно ещё побыть подростком, безрассудным, пьяным, чертовски влюблённым подростком, который глушит свою печаль в хмеле, как в лучших стихах Есенина, и закуривает тоску стреляными сигаретами как у Цветаевой. Серёжа косится на Олега. Он стоит позади, приобнимая за голые плечи Катьку Бахматову. Та виснет на нём, как на спасательном круге в шторме её тела от алкоголя, и смахивает слезинки с красиво накрашенных глаз. Косища до пояса воздвижена в высокую башню причёски, которая под конец вечера уже порядком истрепалась. Она ёжится. Олег учтиво стягивает с себя кожанку, окутывая её плечи и заботливо чмокает куда-то в волосы. Серёжа чувствует, как предательски слабеют ноги. И это явно не от алкоголя. Почему так больно? Его сейчас стошнит. Он разворачивается в толпе, надеясь, что никто из знакомых его не увидит. Он бежит, куда глаза глядят, чтобы… Что? У самурая нет цели, есть только путь. Плевать. Он бежит до ближайшего дома со сводчатой аркой, ведущей в двор-колодец, стараясь протолкнуть по горлу воздух, но получается так себе от мешающего кома. Он злостно затыкает рот кулаком, чувствуя, как глаза щиплет и жжёт. Болезненной дробью стучит в висках ошарашенное сердце, на пятках порвались пузырчатые мозоли от неудобной обуви, он хочет разуться, сесть на загаженый асфальт новыми брюками и разрыдаться. Но сдерживает себя, услышав поспешные шаги за спиной. Оборачивается. Это Олег. Он сейчас похож в свете одинокой лампочки под сводчатым овальным потолком арки на гребанного тёмного ангела. — Серый? — в глазах хмель уступает обеспокоенности. — Что такое? Тебе плохо? Он, наверное, видел, как Серый убежал. Не заметить краем глаза убегающую рыжую гриву достаточно трудно. Серый стискивает зубы на кулаке сильнее и смотрит на Олега мокрыми глазами. Он идиот, кретин и придурок. — Разум, ты чего? Эй, — Олег делает шаг вперёд, осторожно кладя руку на плечо Серёжи. Серёжа не выдерживает. Хватает Олега мокрыми ладонями за голову и впечатывает в своё лицо, едва зубы ему не выбивая собственной челюстью. Да, не так он себе представлял свой первый поцелуй. Его колотит. От нервов, алкоголя и чувств. Олег стоит замерши, не дёргается, не притягивает, не отталкивает, просто стоит, не двигаясь какую-то секунду, которая кажется Разумовскому вечностью, полной собственного отчаяния и унижения. Но вдруг, как в бреду, вообще нереально, Волков шевельнет губами в ответ, поддаваясь напору Серёжи, осторожно и пробующе, скользит рукой вдоль плеча по лопатке. О чёрт-чёрт-чёрт. Нет. Не может быть. Олег отвечает. Закрывает глаза, тянет затхлый воздух подворотни носом и просто отвечает. Жмёт к себе всем телом и отвечает. Зубами прикусывает нижнюю губу Разумовского, чуть потянув на себя. Языком проводит по кромке зубов, дорвавшись до рта. У Серёги ноги слабеют окончательно. Он чувствует как начинает заваливаться назад, чувствует, как падает, а оттого и сильнее цепляется за бедовую волковскую голову, мычит что-то, задыхаясь, и просто умирает в тот же миг. Монамур-монами, что же я творю, мать твою? Монамур-монами, что будет когда я оторвусь от твоих губ? Монамур-монами, я не хочу переставать целовать тебя даже за всё богатства мира. Господи. Волче. Олег жмёт его к стенке, опьяненный, безрассудный, разгорячённый, он не ведает что творит, когда расправляет рубашку Серёжи на спине, залезая под неё холодными руками. От контраста температур Разуму кажется, что кожа сейчас зашипит и пойдёт паром. Потому что его тело сейчас горит. Потому что его мозги плавятся. Потому что Олег трогает его своими невозможными холодными руками с жёлтыми от табака кончиками пальцев. Потому что их обоих ведёт не в ту степь, и их хватятся вот-вот сейчас. Потому что мысли путаются в неясный хмельной поток безрассудства и звучат как за толстым стеклом, пока они жрут друг друга голодными ртами. Олег отрывается первым. Дышит часто и загнано, едва соображая раскисшими мозгами. Смотрит на Серого ошалело, а тот хлопает ресницами по пелене в глазах и понять ни черта не может, что за херня это сейчас была? Наваждение? Белка? Самообман? Нет, Олежа вот он, стоит рядом с ним, обнимает его (всё ещё) и молчит, будто ему Серёжа случайно откусил язык. — Волч, я… — Ахуеть. — Ага. — Серый, — тянет он с комичным для такого контекста подозрением и удивлением, — ты ничего не хочешь мне сказать? — Toi mon amour, mon ami, Quand je rêve c'est de toi. Выпаливает на автомате, кусая себя за язык. Идиот-идиот-идиот. Олег вновь в лице меняется. Во французском он вообще не bon-bon, но, кажется, смысл понял. Смотрит как-то пусто, думает, видимо. Олег холодный. Серёга с каким-то маньячеством в мыслях смотрел за реакцией, выдающейся в мимике. Губы у него чуть синюшнее обычного и морда бледная. Замерз. Спрашивают одновременно: — Ты любишь меня? — Ты замерз? Смотрят друг на друга и отвечают опять одновременно: «Да». Серёже жарко, Серёжу колотит, Серёжа не в себе, ему душно и нервно. Он тащит с плеч выпускной пиджак и накидывает на плечи Олега почти рефлекторно, потому что считает, что так будет правильно. Не сдерживается, тянет за лацканы, привстает чуть на мысочки, потому что Олег на полголовы выше, и целует его в лоб. От собственной драматичности ржать хочет. Олег таращиться. Моргает быстро. Кажется, протрезвел. Олег улыбается. Робко так, чуть растерянно, но польщенно и искренне. И глаза его — помесь щенка с олененком, нежные-нежные такие, плывущие и блестящие, будто так хорошо ему на душе сделалось, как никогда раньше не бывало. — А чо молчал? Я б Бахматову тогда на выпускной не звал. И Серый нервно лыбится в ответ. Монамур-монами, чтоб его.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.