ID работы: 11454769

Видение

Слэш
PG-13
Завершён
247
автор
Размер:
6 страниц, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
247 Нравится Отзывы 43 В сборник Скачать

Часть 1

Настройки текста
Срам срамом, стыдоба одна: случилось Фёдору Басманову захворать зимою студёною. Оно, конечно, дни выдались лютые — мороз, ветра да порою и вьюги, но только воин ведь он, опричник, здоров и крепок, не баба, не старик, не немощный какой, телом слабый! А застудился вот, охватила лихорадка, то в жар, то в озноб бросает, в лёжку лежит, будто при смерти. Жарко натоплено в комнате, сам государь велел да одеял меховых побольше прислал, а Фёдору и скинуть их все порой хочется, и окно отворить, когда жар начинает изнутри сжигать… но — не позволяют лекари, следят пуще сторожей малютиных, знают, кому на кольях сидеть, случись что с молодым Басмановым… Мечется в жару Фёдор, скидывает одеяла — а после начинает колотить его озноб, и тогда натягивает полость меховую до самого носа. Вспоминается кстати и некстати: так-то матушка много лет тому захворала, тоже зимою холодной, да так и не встала… Стонет сквозь зубы, заходится в приступе кашля, бросает взор затуманенный на образа в красном углу. Нешто и впрямь судьба от хвори поганой помереть, по примеру матери? Ей-то не стыд, а ему… уж лучше бы в бою, уж лучше бы… Пылает в лихорадке воспалённый разум, и успевает Фёдор в полубреду подумать, в очи угодников святых глядя: уж лучше бы царь прогневался да казнить велел. Всё не так обидно, как от лихорадки. И впрямь будто девица какая, к тому же и слабосильная. Али дитя малое. Отец заходил проведать — тоже мать помянул. Сказал: весь в неё, и ей-то всё говорил беречься, пуще в платки да в меха кутаться, в горнице у печки сидеть, а не по двору бегать… не слушалась, своеволилась, вот и ты такой же, ну тебе-то, конечно, в горнице не сидеть, так хоть бы одевался теплее, мало тебе, что ли, царь-батюшка мехов соболиных надарил… Отец вроде и суров был, и ворчлив, редко он ласку выказывает. А тоже видно было: волнуется. Боится?.. Нешто и впрямь… нешто и впрямь всё худо?.. Пуще обычного гневлив и несдержан государь Иван Васильевич. На лекарей посохом замахивается, страшными карами грозит, ежели любимца не вылечат; когда в горницу к Фёдору заходит — будто вихрем влетает, шагает широко, конец посоха в пол вонзается, полы шубы за спиною развеваются. Садится у постели, берёт заледенелые — никакая печка не греет — руки Басманова в свои, шепчет вполголоса, когда одни остаются: не оставляй меня, Федюша, хоть ты не оставляй… так-то Анастасиюшка моя захворала, да только знаю я, знаю, не от хвори померла, не смертельна была та хворь… Отец мать помянул. Царь — царицу покойную. Обе, захворав, с ложа не встали. Вот так и лежи, и думай, и сам сравнивай… Вновь забылся среди дня в горячечном полусне. Очнулся от голоса царя — тихого, подозрения исполненного да гнева, с трудом сдержанного. — Что поднести надумал? Что за зелье намешал? — Не извольте беспокоиться, ваше королевское величество, — медленно и, как всегда, на диво спокойно, со смешным нерусским выговором, звучит знакомый голос лекаря-немца — должно быть, русским целителям у Иоанна веры не стало. — О, это испытанное средство… микстуру я готовлю из трав, обыкновенно называемых… Зачастил на латыни. Царь не дослушал — грянул посохом об пол. — Довольно заклинаний твоих латинянских! Дай сюда… Повернул Фёдор голову — и вскрикнул от изумления. Берёт Иоанн чашу, явно для него приготовленную, и сам из неё первым отпивает. — Царю… — спеклись губы, сухо во рту, еле слова Басманов выговаривает, — не ты мои чаши на яд проверять должен… я — твои… Взглянул на него Иоанн. Усмехнулся ласково. — Что, Федюша, пришёл в себя? Не тревожься. Моя воля. Хочу — проверяю. И вновь на немца напустился: — Отчего горечь такая несусветная?! Яд какой? — Ваше величество, коли желаете, я могу испить сам… Горечь — от названных мною трав. Для смягчения вкуса можно добавить мёду… Медлит Иоанн. Смотрит на немца, взором огненным его прожигает. — Жену мою первую так-то отравили, когда хворала… Немец, ко всему привычный, всё так же в лице не изменился. — Это есть более чем прискорбный случай, ваше величество. Смею вас уверить, что я никогда не готовил ядов… и употреблял мои познания, коим обучился в одном из лучших университетов, лишь на добро… — То-то тебе, такому учёному знатоку, аж в Москву пришлось бежать, — насмешка в царском голосе проскользнула, но гнева в нём более нет. — У всякого… осмелюсь сказать — выдающегося человека всегда найдутся завистники, ваше величество. Клеветники… хулители… да, хулители!.. Это есть вам известно… — Ещё как известно, — пробормотал Иоанн и с чашей в руке шагнул к постели Фёдора. — Изволите приказать добавить мёд, ваше величество? — Не изволю. Так выпьет. Не щадил себя, так пущай теперь от трав твоих кривится. Видит Фёдор по глазам царя: думает Иоанн о том же, о чём и он. Немец этот давно при его дворе, на Руси обвыкся. Женился на русской бабе, молодой вдовице, троих детей с нею уже прижить успел. Одного ещё до свадьбы, в блуде; после заворчали попы, велели в веру православную окреститься да вдову под венец вести. Может, это у вас там в земле немецкой все во грехе да без венчания живут, у нас такого не велено. Коль желаешь здесь жить, мил человек, коли русскую женщину полюбил, так живи по нашим законам да по вере истинной. Что-то немец этот про самого царя думает, про его блуд с Фёдором Басмановым? По нему не понять. Всегда спокоен, улыбчив, угодлив — но не чрезмерно, не по-холопьи. Семью-то заведя, поди не стал бы царёва полюбовника травить… Присел царь на край кровати. Приподнял Фёдору ладонью голову, поднёс чашу к губам. — Пей, Федюша. Да поправляйся скорее, лебедь моя чёрная. Напоил из своих рук. Наклонился, отвёл взмокшие волосы, хотел было в лоб поцеловать — а поцеловал вместо того в губы. Крепко, почти бесстыдно. — Ваше величество… Обернулся резко Иоанн. Вновь глаза полыхнули. — Что ещё?!.. — Ваше величество, осмелюсь заметить… нежелательно целовать заболевшего до полного его выздоровления… И снова угас гнев в царских очах. Снова усмехнулся он в бороду. Стало быть, не за блуд содомский немец его порицать осмелился. — Учить меня будешь… Сам знаю, кого и когда целовать. Побудь с ним немного. Склонился немец в поклоне — нерусском, но низком. — Разумеется, ваше величество. Взметнулись полы золочёной царской шубы. Помедлил Иоанн у двери, посмотрел через плечо на Фёдора. — Поправлюсь я, царю… Вновь усмешка на царских губах. — Посмей только, Федька, слово не сдержать. Пригнувшись, вышел в низенькую дверь. Притворил её плотно. Перевёл Фёдор взгляд на немца. Облизнул горькие от зелья губы, поморгал ресницами. — Скажи… умру?.. Немец тоже похлопал глазами — круглыми, водянисто-голубыми. — Нет, отчего же? Вы зря опасаетесь, — он сел на стул у кровати, на миг положил руку Фёдору на лоб, поправил одеяло. — Мои микстуры очень хороши, — в обычно ровном голосе явственно прозвучали нотки хвастовства. — Очень. — Мать моя так померла, — Басманов снова закашлялся, немец приподнял его за плечи, помогая, затем уложил, осторожно растёр грудь сквозь рубаху. — Тоже… зимой захворала… тоже знахарка хорошая лечила, вся округа к ней ходила… — О, — немец со значением покачал белобрысой головой. — Я не сомневаюсь… думаю, та знахарка… была очень добрая русская женщина… и знала много трав. Полезных трав. Но, увы, познаний о травах мало… а здесь нет университетов… да, нет университетов… и в них не учатся женщины. Простая русская женщина… боюсь, ей не хватало познаний… о, конечно же, я не хотел её обидеть. Более того… я полагаю… прискорбно… что иные люди… также и женщины… не могут получить… познаний. — Ладно, понял я, — Фёдор вздохнул и отвернулся к стене, от круглого лица немца и от трепещущих перед иконами огоньков лампад. — Ты у нас самый учёный. — О. Хотел бы верить. Смею надеяться. — Спать хочу… — пробормотал Басманов и зевнул. — О, микстура не только лечит, но также и навевает сон. А сон также лечит очень хорошо… Кажется, немец бубнил ещё что-то, но Фёдор его уже не слышал. Ночь стоит глубокая. Глухо, вдали, звонят-перекликаются колокола. Горит перед иконами лампада, трепещет огонёк, лики тёмные, скорбные озаряет. Ушёл царь, ушёл и немец. Остался Фёдор один. Можно, конечно, кликнуть — за дверью всяко кто-то есть, государем приставленный… Только — зачем. Жар вроде не усиливается… хоть и не спадает. И пить не хочется. Но жар — не спадает… Лечит хвалёная немецкая микстура али нет? Не понять. Но не мог же… отравить же — не мог… Вздыхает Фёдор. Поворачивает голову набок, снова кашляет. В свете лампады видно: ларец открытый на столе, из дерева расписного, драгоценного. Свешиваются через край его серьги длинные, жемчуга крупного. Покойной царицы Анастасии серьги… Открывает уже Басманов рот, чтоб кого бы то ни было из холопей позвать. Пусть закроют, с глаз долой уберут… больному, едва не умирающему — да на серьги покойницы глядеть, ему же царём передаренные, им ношенные… Замирают слова на губах. Вот так вот позовёшь, пойдёт потом слух — совсем блажил в бреду… все-то языки не укоротишь… Видно, и впрямь не проходит горячка. Доселе ни разу о том не задумывался, что после покойницы надевает. И мать ведь давно скончалась, материнские ещё раньше надел… Но — от матери, можно сказать, в наследство перешло. Была бы дочь — перешло бы дочери, а сыну, конечно, пристало бы не самому в уши вдевать, а невесте подарить, но уж какой сын уродился, не прогневайся, матушка… Но матушка, поди, и не гневается. Уж больно любила; не отворотилась бы, не отреклась, не прокляла. А вот что бы царица Анастасия сказала?.. Добра была, сказывают, кротка, незлобива… но — могла ли помыслить, что супруг и государь возлюбленный не царице новой, а юнцу-полюбовнику сокровища её передарит… Смотрит Фёдор на жемчужные нити, в свете лампады серебром-перламутром отливающие. Страшно, отвернуться хочется, глаза закрыть, о царице покойной не думать, гнев её не представлять… но — будто приковали серьги те взор, не отвести, даже и не моргнуть… Звенели, уши оттягивали… на пирах в них плясал, к царю с улыбкой склонялся, вино подливая… Пытается Фёдор царицу Анастасию в тех серьгах вообразить, но — не видал он её, не помнит. Мальчишкой ещё был, когда извели её ядом. Может, от её гнева и мечется он сейчас в горячке… а ежели покойница гневается — где уж тут снадобьям немецким помочь… Шепчет Фёдор молитву. С трудом отводит взор от поблёскивающих жемчужин, вновь смотрит на иконы. Думает перекреститься. Не успевает. Засыпает. Сон — не сон… Явь — не явь… Бред — не бред… Показалось Фёдору, что вновь он глаза в ночи открыл. Вновь на икону Богородицы глянул — а от неё будто тень отделилась, да изменилась ликом, да не Богородица уже это, а кто-то другой, лицо женское, а черты расплываются, бледным лунным пятном кажутся. Плат белый, серебром шитый… а в лицо вглядишься — не разглядеть… Плывёт-колеблется, серебром да белизной лунной в глазах рябится, к постели близится. Вроде как присела рядом, руку на лоб положила — лёгкую, прохладную, сразу жар меньше стал. Плывут черты лица, меняются. Вроде лик Богородицы — но нет, не Её… материнское лицо, полузабытое, — но иные черты у матери были, татарская кровь в ней проглядывала, сколько уж лет прошло, а Фёдор помнит, да и в зеркале те же черты видит… Смотрит неведомая женщина, с ликом смазанным, туманным. Заглядывает не то в очи Фёдору, не то в душу самую. Ниже склонилась. Ладаном пахнет да благовониями заморскими — не то от гостьи ночной, таинственной, не то от икон да от своей же одежды… — Носи, не бойся, — тихо промолвила, но отчётливо. — Да его береги. Некому его беречь, кроме нас с тобою, некому тою любовью, что ему потребна, любить. Думала, охраню, накрою крылами… да больно далече мы друг от друга становимся, я всё выше да он всё ниже, не дотянуться, пропасть скоро проляжет… а ты — не отдалишься, не вознесёшься, тебе с ним падать, тебе и беречь… Царица?!.. Царица Анастасия покойная?!.. Пытается Фёдор приподняться, пытается уста разомкнуть — да будто морок его сковал. Ни рук, ни ног не чувствует, голоса собственного не слышит. Встала царица, подошла к столу. Едва светит лампада, а фигуру её в белом будто при свете дня видно — сама изнутри светится. Коснулась пальцами белыми, блистающими, серёг жемчужных. Приподняла, опустила — будто о прошлом вспоминая. Снова к Фёдору обернулась. — Носи, — повторила. И — темнота. Сон глубокий, без сновидений. Не видел даже, исчезла ли царица али до утра подле него осталась. — Всё есть как я говорил, ваше величество! Я точно знал, что к утру горячка спадёт, моё средство есть верное… Моргнул Фёдор глазами, проснулся. Утро уж давно, а может, и день; свет яркий солнечный в оконце пробивается. Вновь стоят подле его кровати Иван Васильевич с лекарем-немцем. Последний настолько действием своей микстуры горд, что даже кланяться забыл — выпрямился, смотрит на царя, будто равный. Наконец опомнился, спохватился, но согнуться в поклоне не успел — сгрёб Иоанн его за ворот, подтащил ближе. Лекарь моргнул, но не успел и испугаться — вовсе не в гневе был царь. — Озолочу, — немцу в лицо выдохнул. — При моей особе будешь… мою семью да ближников врачевать… Лекарь снова моргнул. В кои-то веки не сразу нашёл слова; наконец будучи отпущенным, поспешно склонился поцеловать царскую руку. — Это есть очень великая честь, ваше величество… — «Очень великая», — добродушно передразнил Иоанн. — Вестимо, очень великая. Обернулся к Фёдору. Улыбнулся шире; наклонился, как вчера, волосы со лба отвести да в губы поцеловать. — Всю-то ночь я за тебя молился, Федюша… Улыбнулся и Фёдор. — Обещал же я, царю, что поправлюсь. Сказал — а про себя подумал: впрямь немецкая микстура излечила? Али, быть может, царицы покойной явление? Но — о том, что ночью было, он и царю сказать не посмеет. А микстура или не микстура — не суть важно. Лекарь всё равно такой, что лучшего не найти; кому и пребывать при особе царской, как не ему. Позже узнает Басманов, как напугались по первости и лекарь-немец, и пуще того его русская жена, когда поздним вечером начали колотить в их ворота двое опричников, про дело государево кричать. Но, узнав, что надобно больного горячкой лечить, на диво быстро немец успокоился. Велел только гонцам царским обождать, пока снадобья свои соберёт, — да с такою спокойною властностью велел, что даже государевы псы поторопить его не осмелились. А горячка и впрямь прошла. Хоть сейчас на двор да на коня. Глянул Фёдор через плечо царя на стол, на ларец, из которого ночью жемчужные серьги царицыны свисали. Видно, и впрямь приблазнилось, ещё и боялся, дурак, чего только в болезни не привидится… Глянул — и мало не перекрестился. Закрыт ларец! Закрыт — и серьги через край не свисают! Кто?! Кто закрыл? Нешто… …нешто и впрямь царица покойная?.. Господи… Вмиг Иоанн испуг на лице любимца заметил. Брови нахмурил. — В чём дело, Федюша? Будто покойника узрел… Ничего-то от тебя не скрыть, царю. И впрямь покойника — но уж не тебе я об этом расскажу. Да и никому иному. — О, — снова напомнил о себе немец. — Мне кажется, я знаю, что могло вас, — он кивнул Фёдору, — напугать. Я прошу меня простить… я взял на себя смелость закрыть вашу шкатулку… драгоценности почти падали на пол… это не есть хорошо. Я привык любить порядок… я не подумал… возможно, я знаю ещё не все русские обычаи… если что-то нарушил, я покорнейше прошу простить… можете проверить — в шкатулке всё на месте… Коротко рассмеялся царь. В добром он нынче расположении духа — поди, благодаря исцелению Фёдора ещё и помилует кого-нибудь, кого бы не следовало. — Нет никакого обычая. Порядок он любит… Коли Федьку моего тоже к порядку приучишь, отдельно спасибо скажу. А то больно горазд каменья по горнице раскидывать, никакие холопи за ним прибирать не успевают. А ты, Федька, не смотри с обидою! Порядку-то у лекаря нашего не грех поучиться… — Буду счастлив услужить вашему королевскому величеству и всем вашим придворным, — лекарь, уже полностью успокоившийся, отвесил свой немецкий поклон. Значит, не царица серьги в ларец убрала. Просто лекарь… порядок навёл. Нехорошо ему, видите ли, когда драгоценности на пол падают. А являлась ли царица? На любовь с царём благословила… серьги, сказала, носи… Али сон то был только? Может, и микстурою немецкой навеянный? Но — хочется верить, что являлась. — Федька!.. Вновь попытался Фёдор приподняться, но царь ему ладонями на плечи надавил. — Ещё раз, собачий сын, в мороз расхристанный, едва одетый выедешь — в горнице запру! В женском тереме! Сторожей приставлю, чтоб следили! Разумеешь, что говорю? Немец тем временем ещё раз поклонился, в дверь выскользнул, притворил её тихонько. И на том спасибо — хоть не при нём срам терпеть. Проглотил Фёдор слова обидные про женский терем. Как не проглотить, коли царь молвит? Даже ежели не всерьёз, уж Фёдор-то знает, когда всерьёз, а когда нет. Хоть и всё равно обидно. — Разумею, надёжа-государь… Тихо ответил, покорно, чувствуя, как щёки от стыда пылают. И — смилостивился тут же Иоанн. — Ладно уж. Не гневаюсь. Извёлся я весь, пока ты хворал… Приподнял царь Фёдора легко, к себе прижал. Лицом в плечо уткнул, в мех золочёный шубы. — Виноват я, государь, — искренне промолвил Басманов, руками спину Иоанна обвил. — Опечалил тебя. — Люблю тебя, — выдохнул царь, и жарко стало у Фёдора в груди, и ещё жарче, когда обхватил Иоанн ладонями его лицо, поцелуями колючими покрывать начал. — Люблю… слабость к тебе в сердце моём… потерять боюсь… — Не потеряешь, царю… не оставлю… Потянулся царю навстречу Фёдор, поймал устами уста. Чего теперь бояться, коли приходила покойная царица да сама их на любовь благословила? А коли хворь али рана какая — так вон, немец учёный от чего угодно излечит. А от ворогов да предателей он и опричники прочие государя всегда защитят. И жизнь впереди — истинно радость единая.
Возможность оставлять отзывы отключена автором
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.